Текст книги "Ангелика"
Автор книги: Артур Филлипс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
О, сколь низко пали его ожидания! Ныне он жаждал всего лишь ночной дремы. Четыре года он мирился с тем, что дочь спала у него в ногах. Отзываясь на ее полуночные запросы и кашель, на малейшее ее блеяние, Констанс бросалась к ребенку и разбивала вдребезги всю нормальную жизнь. Узурпированная логика, процессия взлелеянных страхов и недомоганий, и настоящих, и воображенных, поставили вымышленное благополучие матери и дочери впереди истинного. Говоря кратко, Джозеф уступил право принимать важнейшие решения в собственных владениях. Это право вытребовала на свой манер Констанс. Едва ли он мог ее винить, ибо такова была ее природа. Ему тем не менее не следовало потакать ей столь долго, а равно и позволять ей думать, будто его не трогает тот факт, что она предпочла ему ребенка.
Недавно он обнаружил в Ангелике тусклые симптомы самодостаточного индивида, если не разума: она проявила мимолетный интерес к миру природы. В ослепительном порыве вдохновения, кое посетило Джозефа, когда Констанс отвергала его решение перевести ребенка на нижний этаж, он замыслил дать Ангелике достодолжное образование в области естественных наук, а также языков. Иначе она чересчур размягчится благодаря матери, коя ни за что не пустит ребенка дальше куколок и рюшечек, причуд и предрассудков.
По этому и другим пунктам он прояснит для Констанс ее истинную роль и станет следить за тем, как супруга ее играет. В первую ночь новоустановленного порядка он не заходил в дом, пока не уверился, что ребенок уснул. Джозеф возвратился и выслушал удовлетворивший его доклад: дочь спит в собственной кровати (хотя бы Констанс и сетовала на то, что дитя рыдало в знак противления).
– Я все-таки расположен думать, что она привыкнет, – предположил он. Джозеф допускал, что Констанс воспримет перемену с тяжелым сердцем, однако сдаваться при первом признаке успеха никуда не годилось, потому он благожелательно поведал ей о своем намерении заботиться о просвещении дочери. Его совсем не удивило мгновенное неприятие Констанс его планов – она подразумевала, что решать вопросы обучения Ангелики он не вправе. Ее суждение о его неуместности лишь подтвердило, как далеко ускользнул дом из его рук, и он ответил резко: – Возможно, настанет еще день, когда она увидит друга и во мне.
Он сразу об этом пожалел. Разумеется, тропа, коей он вознамерился следовать, требовала являть беспристрастность, иначе Констанс лишится примера для подражания. Он взял ее за руку. Супруга была холодна, дерзила.
Он в свой черед ощущал себя бестактным ухажером, добивавшимся женщины, чей возлюбленный умер несколько дней назад либо чахнул его милостью за решеткой.
– Я должна проведать Ангелику, – сказала она вдруг и бежала к ребенку.
По наименьшей из мер он мог насладиться теперь безбурной ночью в постели, впервые за четыре года. И все-таки, проведя сию весьма запоздалую реформу, он обнаружил, что ночи его сделались, пожалуй, сокрушеннее прежних. Той первой ночью он по возвращении Констанс был терпелив к ее слезам и меланхолии, покуда мог их вынести, три приступа, может быть, четыре – от стольких вторжений он страдал обычно в присутствии Ангелики, – однако четвертый горестный плач – небо между тем оставалось черно, голову ломило, глаза и десны драло, – подавил его лучшие побуждения. Он сказал просто – хватит, хватит, он не в состоянии более исступленно оплакивать нисхождение ребенка в его кровать.
На второй вечер, возвратившись достаточно рано, чтобы застать ребенка бодрствующим в новой кроватке, Джозеф попросил на минуту оставить его с Ангеликой наедине, ибо намеревался унять ее ночные страхи. Констанс уступила это исключительное свидание не без боя, однако стоило ей удалиться, как дочь изумила Джозефа до глубины души: обняла его за шею и наградила множественными поцелуями.
– Спасибо, папочка!
– За что же, дитя?
– За эту комнату! Мою комнату в башне!
– Она пришлась тебе по нраву?
Ее благодарность была очевидна, как было очевидно и то, что прорыв в их отношениях и начатые реформы не являлись совпадением. Оставляя счастливого ребенка в его кровати, Джозеф спустился к ужину с угрюмой женой, коя известила его, невзирая на только что виденное: дитя вновь отчаянно противилось новой спальне.
Что не доказывало вероломства: возможно, при Джозефе ребенок отзывался о комнате благосклоннее.
Констанс искала отчаяния и находила отчаяние, между тем Джозеф ожидал кроткого согласия и был вознагражден сполна. Констанс по меньшей мере подчинилась его распоряжению, и в качестве первого шага к просвещению ночь минуту-другую изучала книгу из его библиотеки, снабженную анатомическими иллюстрациями и естествоведческими рисунками, хотя и тут жена взбунтовалась:
– Я подумала, что эта книга для нее неподходяща.
Констанс теперь почти не спала. Они лежали бок о бок в тишине. Он нелепым образом мешкал коснуться даже ее руки, настолько ранимой ощущалась супруга, невзирая на сверхчеловеческое терпение, с коим он относился к ее хрупкости уже почти год, а также три года до того. Спустя считанные минуты она решительно и без единого оправдания поднялась, дабы покинуть супружескую постель на долгие часы.
Нет, все оказалось не так просто, как он надеялся: у него всегда все оказывалось непросто. Он позволил ей удалиться и глазеть на ребенка, и он ждал ее в тишине, пока, по-прежнему один, не уснул. Он очнулся, один по прежнему, и тер глаза до тех пор, пока не смог разглядеть, который час. Он спустился и увидел, что дочь спит в кровати, а Констанс в кресле поодаль от нее застыла в позе готовности, превратившись всецело – кроме закрытых глаз – в часового, сжимая в руке угасшую свечу, выставив ее перед собой для озарения тьмы: спящая женщина охраняла спящее дитя, сгоревший черный фитиль не отбрасывал никакого света. Другая ее рука вонзилась в подлокотник с такой силой, что суставы побелели, а ногти слегка приоткрыли кончики пальцев. Джозеф встал между креслом и кроватью и затаил дыхание, заметив, что веки Констанс смежены не до конца. Она провалилась в сон, сражаясь с ним столь неистово, что ее глаза остались чуть приоткрыты, и в узком зазоре между веками Джозеф узрел чистейшую белизну: глаза Констанс закатились, когда воля ее потерпела полное фиаско.
Он легко возложил руку на плечо жены, и та отпрянула, будто он ее ударил.
– Пойдем. Наверх, в постель, сейчас же, – прошептал он. Она полностью открыла глаза, увидела его перед собой и внезапно вскрикнула, возопив одинокое «нет» столь пронзительно, что он обернулся посмотреть, не разбужен ли ребенок. Силы вопля достало, чтобы девочка чуть перекатилась на бок.
Констанс, трясясь и покрываясь испариной, встала на нетвердые ноги, но отказалась от Джозефовой поддержки, будто он был палачом и вел на плаху мученицу.
– Нет, – повторила она спокойно и вновь села, тотчас закрыв глаза.
Итак, она подарила ему взгляд, полный безбрежного ужаса, отшатнулась от него и станет отвергать его общество и ложе вопреки всему, что он для нее сделал, всему, что она принимала с улыбкой при свете дня. Он задумался, не запирать ли от нее дверь.
Однако серым утром его злость развеялась. Когда он пробудился, она предложила ему чай и тост, а на полу играла Ангелика.
– Мистер Бартон. – Констанс улыбалась. – Утро покоя.
– Доброе утро, – ответил он, стараясь припомнить события и злость прошедшей ночи. Она крепко сжала его руку, и он прекратил поиски оправдательных воспоминаний. – С тобой все хорошо? – спросил он.
– Только, – отвечала она, – когда ты доволен.
Она смотрела на него как раньше, до ребенка, до всех ее мытарств, до супружеского разобщения. Он прочел в ее лице прежние непорочность и простодушие, а также безучастность, как если бы годы совместной жизни лишили ее способности отвечать ему не таясь. С каждым днем он делался для нее все менее интересен, однако же нечто в его непреклонности привлекло ее к нему этим утром. Он страстно возжелал, щурясь в новом свете, произнести нечто такое, что придаст ему в ее глазах новизну, представит его менее загадочным – или же более. Она присела на край постели и протянула ему руку.
Сколь давно она не дарила его эдаким вниманием! Осознав это, он ощутил и признательность и злость. Он почти отделил грубые слова от нежных, почти отыскал подходящее первое слово – и они вновь слились бы в единое целое.
Вместо этого за изножьем раздался вопль, и Констанс, сейчас же бросив руку Джозефа, скакнула к девочке с криком:
– Что такое, ненаглядная?
– Принцесса Елизавета! – завыла Ангелика. – Она ужасно ушибла ручку!
– Ах, принцесса, – утешала Констанс, исчезая за изножьем. – Ну-ка, посмотрим на травму Ее Высочества.
VГарри наверняка привел бы по такому случаю какую-нибудь испытанную остроту или цитату из Шекспира, но Джозеф не стал расписывать домашние неприятности своему другу, ныне отцу троих мальчиков и мужу сильной и любящей жены. Достаточно скверно было уже то, что между Лабиринтом и боксерским павильоном они с Гарри заехали в дом Бартонов, дабы испить чаю, и обнаружили, что ребенок пребывает под неверным присмотром служанки, в то время как мать Ангелики отлучилась неизвестно куда.
Гарри предсказуемо не тронуло то, что смутило Джозефа. Согнувшись, он моментально уселся на фортепьянную скамеечку рядом с Ангеликой и принялся разучивать с ней пьесу, в коей имелись сюжет, реплики и колкости.
– И вот маленькая Принцесса Тюльпанов отправляется в волшебный сад, – сказал он и поместил руки Ангелики на верные клавиши. Его тон пленил Ангелику и сообщил Джозефу, что Гарри никоим образом не глуп.
Оставалось только завидовать легкости его обхождения и – что в особенности касается Гарри – его способности очаровывать женщин любого возраста. – Маленькая Принцесса Тюльпанов должна ускользнуть от эльфов, – сказал он.
– В скором времени Ангелика приступит к обучению в школьном заведении, – вмешался Джозеф, выдав тираду напыщенную и несуразную на слух и взрослого и ребенка. – Ей сразу преподадут латынь.
– Ах, твой отец жесток! – Гарри перестал играть и скрестил руки.
– Правда? Ты жесток, папочка?
– Заставлять столь прелестное дитя одолевать тернистые склонения и терпеть многотрудные падежи! О, сколь прискорбные увечья нанес мне в свое время препротивный аблатив! Обрекать милую девочку на такой груд – разве это дело?
– Гарри, довольно. Доктор Делакорт потешается, дитя, только и всего. – Вопреки обстоятельствам завидное подчас легкомыслие Гарри потерпело крах. – Нора, передай своей госпоже, что мы приходили и ушли, жестоко огорчившись ее необъясненным отсутствием.
– Чудесная девочка, Джо, – сказал Гарри, смахивая с Джозефа налет раздражения. Они выбрались обратно под дождь. – Точный портрет матери, не так ли?
Без сомнения, она являла собой маленькую копию красоты Констанс – маленькую и неоспоримо более цветущую; она воспроизводила красоту, коей Констанс могла похвастать, пока не повредилась многократно о неумолимое материнство. Сходство било под дых: ребенок все более напоминал добычу, из коей высосал все соки.
Они прогуливались, невзирая на дождь и сгущающийся туман, и Джозеф дивился тому, до чего просто Гарри завоевал внимание, уважение, смех Ангелики. Напрягши память, Джозеф припомнил разве что три случая, когда он сходным образом воздействовал на ребенка.
– Остановимся на секунду, – сказал он, воодушевившись витриной таксидермиста. («Превосходно, – согласился Гарри. – Я как раз имел в виду добыть льва».) Джозеф глубокомысленно приобрел распластанную и обрамленную бабочку, роскошный образчик голубого с белой каймой самца Polyommatus icarus,[17]17
Голубянка икар (лат.).
[Закрыть] что определенно напомнит Ангелике об одном из тех редких случаев, когда (всего только прошлым летом) отец казался ей лучшим из товарищей.
– Думаю, Гас с удовольствием испытал бы голубого красавца огнем, – сказал Гарри.
Покойный отец Джозефа был столь же обаятелен и прыток. Джозеф изумлялся тому, что заметил сходство только сейчас; между тем они поймали кэб, дабы отправиться на ужин и затем на бокс. Внешние обстоятельства, само собой, разнились: отец Джозефа был все-таки чужак, итальянец, неизменно носивший фамилию Бар тоне (укороченную лишь для его англорожденного сына); юношей он приехал в Англию представлять интересы своего отца, влюбился в английскую розу и не возвратился домой, даже овдовев.
– Первейший проблеск твоей матери, Джо, был невыносимо чарующ для очей смертного, – поведал Карло Бартоне одиннадцатилетнему сыну в комнате, что сделалась ныне гостиной всецело Констанс. – Она была богиней, коя более чем стоила моей ссылки. Я был преступно, пагубно очарован. – Он возжег сигару, поглядел на скромный живописный портрет матери Джозефа на конторке, полускрытый краснокожей подставкой для перьев. – Она носила цветы в волосах, и когда она увидела меня, глаза ее распахнулись, и она меня не отпустила. Меня ждали дома, в Милане. То было выше моих сил. Понимаешь, когда мужчины смотрят на женщин, они пронзают их взглядом. На званом вечере либо и театре мужчина держит глазами свою жертву. Но взгляд женщин всего лишь скользит, никогда не замирая. Исключая проституток, разумеется, взгляд женщин скользит и ранит нас мимоходом. Но твоя мать… ее глаза остановились и удержали меня.
Осознание сходства Гарри и отца окрасило всю трапезу Джозефа. Каждое замечание Гарри оборачивалось словами, кои мог произнести отец: и беспечно вброшенная идея, и легковесная шутка, и бухгалтерская оценка мелькнувшей женской фигуры. Джозеф казался менее сыном своего отца, нежели его друг.
Затем, не прошло и двух часов, Джозефа осенило вдруг странное чувство. В павильоне, где шло представление, иллюзорное безмолвие коснулось его своей дланью: безмолвие, кое вырывалось из зрительских глоток, безмолвие, коим звенел левый кулак Кру, подцепляющий и крошащий челюсть Пикетта, безмолвие, предлагаемое разносчиками, девушками-табачницами и просто девушками, безмолвие, заглушившее все и вся на затяжной миг, что длился ровно столько, чтобы Джозеф смог узреть себя как бы издали, будто изучал работу скульптора, и отметить изумление при виде себя самого, ожидавшего внимательного взгляда: он держал в руке пиво, стоял в обычной своей позе и неотвратимо напоминал отца. Он мог быть самим стариком, что чуть скривился влево, уперев локоть руки для выпивки в запястье сигарной руки. Облик его отца проявился до последней мелочи, включая угол, под каковым лицо было обращено к предмету внимания (не слишком прямой), и преувеличенный размах скрещенных ног. В отцовском случае поза сия несла в себе агрессивное предуведомление, но у Джозефа она была неосмысленной подделкой, переросшей в привычку. В отрочестве Джозеф перенимал жестовый ассортимент Карло Бартоне, однако до сей поры не замечал, что упражнялся в нем по сей день, и ныне имитация вошла в его плоть и кровь. Призрак отца населил члены Джозефа, ибо тот вошел в возраст, коего достиг перед смертью отец.
А затем все кончилось: ноги Пикетта отказались выполнять простейшую задачу, и в этот переломный момент вернувшийся рев толпы, казалось, обусловил его падение, нежели просто приветствовал оное. Гарри ликовал, Джозеф цедил пиво. Они выиграли два фунта.
Отец Джо Бартона не просил сына о прощении, не извинялся за свои неудачи, и финансовые, и нравственные. Самым английским наследством Джозефа, яснейшим даром, коим он обязан был матери, стала его неспособность жить так, как прежде жил отец и ныне – Гарри (его друг как раз оборачивался к тылу павильона, дабы произвести отбор среди вечернего фуршета подруг).
Джозефу Бартону никогда не обрести ни счастливой беззаботности в отношении последствий и издержек, ни острого ума Гарри, что пленил даже Ангелику. Однако же, не напоминая отца манерой держаться или характером, Джозеф не являлся полной его противоположностью, и эта мысль странно трогала. Его отец не просил о прощении, но Джозеф все равно был на него похож.
Именно то, чего я не знаю о Джозефе Бартоне, для нашего предприятия существеннее всего, не так ли? О чем он размышлял в обществе, как держался наедине с собой? Ускользающая, фантастическая суть вашего задания с самого начала постигалась мной с той же ясностью, что и попытка нарисовать по блеклому карандашному наброску масляный портрет. Джозеф позирует едва не в абсолютной темноте, освещаемый слабой памятью, чужими отраженными рассказами, безупречными и едва ли подержанными воспоминаниями Гарри Делакорта.
– Чаровницы. Колдуньи, мальчик мой.
Отец и сын ехали по парку в открытой коляске. Джозефу было то ли восемь лет, то ли двенадцать, точнее он не припоминал.
– Вот как англичанки дышат воздухом, – говорил отец, приподнимая шляпу и улыбаясь встреченным женщинам, что катались или прогуливались, с театрально подчеркнутым, но непринужденным «как поживаете, signorina?[18]18
Барышня (ит.).
[Закрыть]»; оставаясь то ли безучастным к общественной иерархии, то ли не ведая о ней, он фундаментально оделял островную нацию колдуний своими амурными богатствами. – Вон та, Джо, обрати внимание, как она склоняет голову. Она кажет нам свою шейку, дабы мы взглянули на нее и попались. Держись покрепче за дверную рукоятку! Следует быть сильным.
Мальчик послушался – наверное, ему было все-таки восемь, – и вскоре они миновали опасность; на сей раз.
– Уж она бы нас точно окрутила. Их чары весьма многообразны.
Его отец взирал на мир под странными углами, поверх макушки Джозефа, и, разговаривая с ним, глядел в сторону. Женщины в зеркалах и отражательных стеклах вторгались в каждую их беседу, даже когда отец их не поминал. Он был начеку, оставаясь невидим и глубоко вздыхая; сигарный дым отбывал из его рта длинными, тонкими струями, кои устремлялись за удаляющимися дамами, точно его надежды, не вполне их достигая, и дамы оставляли кафе или ресторан, оставляли позади Карло с сыном за компанию. Тогда его отец прикусывал язык, склонял голову, дабы разглядеть их милосердный, жестокосердный полет, сигара его съезжала набок, болтовня мальчика делалась почти неслышна.
Однако в стенах дома на Хикстон-стрит беседа велась об одной только женщине, о Калипсо, что приманила Карло на этот остров и лишила свободы, о женщине, коя скончалась, давая жизнь его единственному, его английскому сыну.
– Я наблюдаю англичан годами, Джо. Я не один из них, но ты – другое дело. Ты говоришь подобно им. Завоюй что-нибудь для Англии, и они оставят тебя в покое.
Послушай. – Его отец взял с конторки книгу, открытую на только что прочтенной странице, коя так его впечатлила, что он призвал четырнадцатилетнего сына прослушать отрывок. – «Англичане выезжают утром юности в дальние уголки земли и затем, притягиваясь назад словно бы пружиной, что сцеплена с их сердцами, вновь сходятся воедино, сломя голову спешат домой, обретают в отечестве глубины, кои были им неведомы ранее, погружаются в самые объятия Англии, и еще глубже, в свой загородный дом, и, наконец, в самую глубь, в угол своего кабинета, водрузив на стол глобус, являющий им все их завоевания». Понимаешь, Джо?
Изначально лишенный матери и обычно лишенный отца, Джозеф воспитывался итальянской няней Ангеликой, коей Карло доверил решение всех касающихся мальчика вопросов и покорялся даже в тех редких случаях, когда держался собственного родительского мнения.
Никогда не молчавшая и часто перечившая нанимателю Ангелика нянчилась с новорожденным Джозефом, затем кормила его грудью, купала его, одевала его, читала ему, укладывала спать. Именно Ангелика преподала ему религию и отвела в церковь. Это она награждала его подзатыльниками и бранила: «Что твоя несчастная мама думает у себя на небесах, когда видит, как ты себя ведешь?» Это она трясла головой и не стеснялась выказывать отвращение, когда бы Карло ни выходил из дому один. «Твой папа – великий человек», – наставляла она Джозефа, по временам – с искренним воодушевлеением. «Твой отец – настоящее чудовище», – говорила она с куда большим чувством.
Он корчил рожи у зеркального стекла! Он упражнялся стоять пред ним в точности как его отец! Память пробуждалась, и Джозеф закрыл глаза, не видя бокса, дабы вспомнить происшествие отчетливей. Он стоял перед зеркальным стеклом в отцовской гардеробной (ныне – его собственной), держал одну из отцовских незажженных сигар и повернул голову к зеркальному стеклу в три четверти, чуть прикрыв глаза и глядя сверху вниз и чуть в сторону, как будто на цветочницу. «Как поживаете, signorina?» – напевал он.
Он заметил свою стражницу у приоткрытой портьеры, когда Ангелика заговорила:
– Ты грязная тварь, ты будешь вечно гореть в геенне.
Он был выпорот, оставлен без ужина, лишен общества, заперт в спальне. Он не вспомнил, возвращаясь глазами к боксу, как расценил тогда наказание. Он точно помнил страх и одиночество, помнил, как плакал, терзался, молил Ангелику его простить. Однако Джозеф не помнил, уразумел ли он тогда, чем заслужил разделение с той, чьего общества еще жаждал. Сегодня, обдумывая происшествие, он вполне постиг ее реакцию. Она не смогла простить его отца, не прощала любое сходство между отцом и сыном и, должно быть, возненавидела самый вид Джозефа, репетирующего похожесть.
– Англичане так себя не ведут, – не раз напоминала она ему в связи с отцовскими поступками, однако, не веди себя отец столь непростительно, Джозеф ни за что не сделался бы англичанином. Отцовская ложь защищала его, указывая лучший путь, о коем он не узнал бы иначе. То был превыше всего вопрос прощения.
Увы, какой-то разошедшийся идиот пролил свой виски на крахмальную грудь Джозефа; медно-масляная вонь ударила ему в нос и оцарапала горло. Он не пил виски с Армии. Рваные золотые клубы не смог рассеять даже обильный дым сигары, и к тому времени, когда Джозеф покрыл заключительный отрезок пути домой в кэбе Гарри, Лондон был пронизан одним лишь запахом, что единообразно перечеркивал и сады, и застойные нечистоты.
Во мраке между прихожей и лестницей он врезался бедром в угол тяжеловесного бокового столика, помещенного по настоянию Констанс в узкий проход. Чудовищная масса темного дерева, раздавившая ковер и загородившая темную обшивку стены, давала приют посуде в темном чреве и обнаруживала оную на темной поверхности. Однако же, потирая бедро и наполняя проклятиями темную комнату, Джозеф живо вообразил высокую светлую конторку отца, что занимала некогда то же место. Он мог вызвать дух сего прежнего жильца вкупе с принадлежностями, как то: щербатый оловянный чернильный прибор; перья на подставке; снабженный эбеновой рукоятью нож для бумаги; трапециевидный кожаный ларец для монет; и портрет в черепаховой рамке.
– Взгляни на нее, Джо. Ты показался бы ей бесконечно царственным. Она явилась ангелом с небес. Я молю Господа разрешить мне раз в сто лет видеться с нею во время длительного моего пребывания в иных краях.
Скорее всего, туда он и угодил, но в свое время Джозеф заверил стареющего отца, что тот непременно окажется рядом с возлюбленной, ибо та, бесспорно, успела очаровать ангела-регистратора, наказав ему пренебречь тем и этим, а также заказала столярствующим херувимам жемчужный диванчик на двоих.
Шумный приход Джозефа вызвал к жизни свет лампы, и в дверях кухни появилась Нора, коя либо возвращалась ко сну, либо пробудилась к утренним работам.
Как бы там ни было, удостоверившись, что шумел всего только мистер Бартон, она развернулась, и Джозеф наблюдал при слабом свете (тускневшем по мере ее удаления), как развязываются за ее спиной тесемки фартука.
Узел ослабился, и тесемки отпали одна от другой в медленном, затейливом танце, перекувырнулись друг через друга двумя змеями, кои распутали клубок животворных объятий и отправились каждая своим путем по округлым бедрам Норы, исчезавшей в кухне; Джозеф ощутил между тем трепет влечения.
К ней? К Норе? К толстой ирландке, коя, проходя мимо, неизменно испускала аромат прогорклого масла? Сходство Джозефа с отцом из вызывающего сделалось уже беспримерным. Эта множимые желания, нагло попиравшие здравый смысл, вседневно поражали его своей силой и алогичностью. Чистая биология, разумеется, вполне предсказуемая, не продиктованная ни волей, ни душой, ни (в данном случае) даже красотой. Нечеловеческая страсть свободно струилась вокруг и среди людей, образуя между полюсов устойчивые либо переменчивые течения совершенно наугад и с неясной целью. Отец охотно покорялся их законам, Джозеф с переменным успехом пытался им противиться. Абсурд человеческой плоти бил ключом глубоко под стараниями нарядить ее в накрахмаленную мораль и шелковую этику. Даже из-под накидки плоть обращалась лишь к окружающей плоти и ей же внимала, пользуясь языком, неразличимым и неслышным для человеческих ушей. Чтобы из всех существ вида «человек» именно Нора сразила его чувства! Если она смогла напасть на него, кому это не под силу?
«Как это похоже на твоего отца, как стыдно, – сказала бы первая Ангелика. – Где-то далеко твоя мать рыдает, потому что видит, как ты себя ведешь». Она и вправду произнесла эти слова в его спальне, вспоминал он, когда отец и сын возвратились после ночных приключений, в том числе посетив (Джозеф – впервые) дом на Уоррен-стрит. Джозеф, пятнадцати лет от роду, не обмолвился о том ни словом, но отчего-то Ангелика все знала.
Этой ночью он пришел в ту самую комнату, дабы оставить у кровати подарок Ангелике, сине-белую бабочку в рамке. Он посидел немного подле дочери. В этой комнате ее тезка часто сидела у его кровати, убаюкивала его песнями, ласкала, когда он чего-нибудь пугался.
Наверху он стащил с себя золотистую от виски одежду. Комната была черна и безмолвна, если не считать дыхания за прикроватным занавесом. Он откинул портьеру, и тусклый свет потолочного светильника медленно напитал красками профиль Констанс на подушке. Она презирала Джозефа. Она с ним покончила. Она жила для Ангелики и ни для кого более, как жила когда-то только для него его Ангелика.
Обнажившись, он встал у Констанс в ногах. Она лежит пред ним – награда его спокойствия, его красавица, – она лежит пред ним. Что ж, вот, значит, и все: от мечты овладеть женщиной до жарких воспоминаний о прежнем своем владении, а между двумя безднами вожделения и памятования – короткий миг собственно владения. Он возлег подле нее, однако стоило ему, поддавшись неразличимым обязательству и вожделению, коснуться ее спящей фигуры, как она испустила вопль то ли страдания, то ли омерзения, сбросила с себя простыни и в своих снах бежала от него прочь.