Текст книги "Ангелика"
Автор книги: Артур Филлипс
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 25 страниц)
– Я полагал, что именно муж переодевался русскими…
– Как и я. Мой повар божится, что хозяин дома хоть и любил эту даму всем сердцем, но был изгнан из ее постели, и даже в тех случаях, когда он допускался туда, все заканчивалось ничем, ибо однажды ночью в кухне супруг под парами зверского румынского бренди признался сострадательному Радулеску, что не способен добиться «даже потенции престарелого барана». Очевидно, это румынская поговорка. А что же русские? То были юноши, завербованные и доставленные братом служанки, коя заботилась о гардеробе госпожи, за каковую услугу брат с сестрой щедро вознаграждались, причем дама тратила на сие вознаграждение свои избыточные деньги на булавки – деньги, коими снабжал ее супруг. Вознаграждались эти двое столь щедро, что после убийства их и след простыл.
История на этом не закончилась, но опровергла самоё себя еще по крайней мере трижды, пока Джозеф не перестал понимать, кто же был виновен, безумен или достоин его сочувствия. Показания всякого нового персонажа (камердинера русского происхождения, пошившего русские мундиры лондонского портного, секретаря русской миссии, шотландца, что выдавал себя за японского торговца) переменяли мотивы убийства и брака, а виновность перепархивала с одного плеча на другое куда как резво, не успевая толком вцепиться в оное плечо своими коготками.
В конце концов Майлз, кажется, завершил перенасыщенное повествование – Джозеф несколько мгновений держал язык за зубами, дабы убедиться в том, что никакой новый свидетель не появится и не перерисует все доселе нарисованное, – и его посетитель признался, что совершенно запутался.
– Теперь, сэр, я полагаю, вы начинаете осознавать проблему, – отвечал Майлз. – Основываясь на вашем описании вашей супруги, я склоняюсь к мнению, что она близка к полному краху. Разумеется, необходим анализ, однако же, не переговорив с нею лично, я не могу распорядиться поместить ее под особый присмотр.
Под особый присмотр? Неожиданно беседа свернула к теме, кою Джозеф никак не готовился обсуждать.
Он не припоминал, чтобы у него имелось намерение «поместить ее под особый присмотр». Он пришел сюда, снедаемый злобой и уязвленный amour-propre[28]28
Себялюбие (фр.).
[Закрыть] не слишком продумав, чем обернутся его жалобы на ее поведение и какую ответственность он берет на себя, неразборчиво поделившись ими с врачом.
– В лечебнице Фэрли она может найти некоторое избавление от тревог и счастливо исцелиться. Пока что не вздумайте потакать ее страхам. Не уставайте напоминать о намерении дать девочке образование. Будьте добродушны, но тверды, тверже, нежели вели себя до сего дня, предпочитая летаргическую бездеятельность. И ради бога, сэр, будьте бдительны. В тот миг, когда вы ощутите, что она может причинить вред себе либо ребенку, следует отозваться должным образом.
Затруднительно было не увидеть жену и дом (и себя) глазами доктора Майлза, и невозможно было не признать открывшийся вид постыдным до убожества. Тем вечером она кормила и дарила его раболепной и нелепой любезностью, будто знала, что ее поведение изучается ныне знатоком своего дела, или, возможно, Джозеф под влиянием доктора Майлза обрел более явственную внешность человека, не терпящего ослушания. Констанс щебетала о пустяках, затем прилежно осведомлялась о его потребностях с участием, коего не проявляла месяцами, а то и долее. Он сказал ей, что в понедельник отправляется с важной миссией в Йорк, и она в высшей степени восторженно говорила о нем и его работе, коя всего несколько дней назад казалась ей столь тошнотворной. Должно быть, он всецело властвовал над женой и домом, в точности как ему того хотелось, однако в сей миг торжества он едва ли способен был отвечать и с трудом умудрился подняться с кресла. Ноги Джозефа не держали; несомненно, вино подействовало на него так сильно потому, что он был истощен совещанием с доктором Майлзом. Он заглянул к дремавшей дочери, поцеловал ее в шею. Он провалился бы в сон прямо здесь, на детской кроватке, но Ангелика столь мощно смердела чесноком, что Джозеф отшатнулся, ненадолго пробудившись, и успел доплестись до собственной спальни.
XV– Однажды ты на мне женишься, – промурлыкала Ангелика, оседлав его колено и почти касаясь его носа своим. Увидев отцовское лицо, она замешкалась. – Разве не так? Мамочка, разумеется, тоже будет твоей женой, – решила она его подбодрить. – Пока не умрет. – Не удержавшись, она метнулась к радостному заключению: – А потом я буду твоей единственной женой.
Пока ты не умрешь.
Сколь ясно дочь видела оставшиеся ему дни, с какой страстью даже она ожидала его смерти, что отстояла во времени лишь на годы, кои она могла пересчитать по пальцам. Он вспомнил о разговоре с Констанс, когда та была почти точной копией Ангелики и, подобно ей, сидела у него на колене.
– Ты столь прекрасна, – поведал он, запустив руки в ее волосы.
– Я буду такой не вечно.
– Думаю, вечно.
– Нет! Вовсе нет. – Его изумила ее скоропостижная непреклонность, перемена в тоне. Уже тогда ему следовало догадаться. Извиваясь, она высвободилась из его объятий и стояла, будто выдвигая разумное требование. – Пожалуйста, сей момент согласись. Признай это. Скажи мне, что знаешь: я не всегда буду прекрасной.
Она говорила с крайней серьезностью. Она отказывала ему в прикосновении, пока он не согласился с тем, что она будет прекрасной не до скончания времен, хоть и не мог в это поверить тогда, в итальянской башне, и уступил так, чтобы она ни за что ему не поверила:
– Да, да, несомненно, ты станешь безобразнейшей из женщин!
Ныне, когда дочь обсуждала его близящуюся кончину, одержимость ее матери смертностью в ретроспекции уже не очаровывала, но оскорбляла, ибо он был старше тогда и оставался старше по сей день. Разговора заслуживала его смертность, между тем она желала обсуждать преходящесть собственной красоты, хрупкость собственной жизни.
В разгар воскресного ужина он опять погрузился в очередную полусмерть; его тело судорожно заковыляло прочь от очередной удушливой трапезы и провалилось в очередной сон без сновидений. Он едва мог сфокусировать взгляд на Констанс, коя водружала его ноги на постель, развязывая шнурки его ботинок. Джозеф очнулся в понедельник; голову ломило так, словно он вылакал прорву бутылок вина. Констанс., разумеется, рядом не было: напряжение, вызванное двухдневным потворством его желаниям, излишне ее обременило. Он обнаружил ее спящей даже не в кресле подле кровати Ангелики, но на полу детской; Констанс сжимала девочкину куклу, вокруг была раскидана девочкина одежда.
Принудительной разлукой с женой Джозеф наслаждался. Он ехал поездом в Йорк, и Лондон отслаивался от него с безумной скоростью локомотива. Он был избавлен от забот и навязчивого благозвучия: как на его месте поступил бы доктор Майлз, как поступил бы Гарри Делакорт, что сделал бы его отец. Он ощущал, как давление внутри постепенно отпускает и на освободившееся место врывается поток надоед на предпринятую экспедицию.
Йорк сделается новой вехой, отметит переменой все стороны его жизни. Мимо расплывчато пронесся Линкольншир; Джозеф вновь изучил заметки и письмо доктора Роуэна, а также собственный, не столь длинный отчет, подробно описывавший выявленные им закономерности. Ответственность за выполнение поручения, а равно и значимость краткой беседы с Йоркским гением попросту невозможно было преувеличить. Джозеф уснул в гостинице и поднялся рано, изготовясь проявить себя.
Увы, титан с ним не встретился, продержал несколько часов на растрескавшейся коже скамьи вне приемных покоев, прислал к нему его северного близнеца – медлительного, волоокого «распорядителя» средних лет, – каковой забрал сверток, предложил чаю и велел ждать.
И Джозеф ждал еще несколько часов, пока адресованный доктору Роуэну запечатанный пакет не был передан ему, дабы отправиться домой следующим поездом. Джозеф был лишь пожилым гонцом.
Он стоял пред дверью своего ненавистного жилища, словно отбыл считанные минуты назад. Ключ тяготил его слабую и дрожащую руку. Он повернулся к дому спиной и уставился на струившийся мимо пешеходный поток, на черные силуэты, что проскальзывали в тумане, пригибаясь друг к другу: шепчущиеся пары, секретные сообщения, утаенные под зонтиками, а за ними – экипажи, в коих прячутся разговоры, интимности, что дрейфуют за опущенными кожаными шторками над глубокой уличной мутью.
Джозеф восходил по лестнице, а за ним с непонятными целями гналась Констанс; хворь, липшая к нему последние два дня, наконец сразила его тошнотой и головной болью. Он говорил порывисто (даже с Констанс) о своих «обязательствах», надеждах запастись похвалой легендарного ученого из Йорка и привезти ее Роуэну, о попытке продвинуться в изысканиях, кои его жена находила отвратительными. Теперь она травила его вопросами даже на пороге гардеробной, внезапно, издевательски воспылав желанием обсудить его труды и унижения.
– Что произошло в Йорке? – изводила она его через запертую дверь. – Преуспел ли ты в том, чего от тебя чаяли? Доктора воздадут тебе должное за твою работу?
Он оставался за дверью, пока жена не ушла, и лишь затем приказал своему охваченному лихорадкой телу пересечь комнату и добраться до постели.
Она подняла его через два или три часа.
– Ну что еще случилось?
Но Констанс спала. Тем не менее она его разбудила: достало смятения ее бездействовавшего ума. Она разметывала конечности, неразборчиво стенала, скуля, точно животное, что съеживается в виду ножа. Он наблюдал за тем, как ее зрачки вырезывают на внутренней стороне век торопливые бесконечности. Страхи пожирали Констанс даже во сне. Ее лицо выражало бескрайний ужас, перемешанный с бескрайней скорбью. Оно потрясло Джозефа, исторгнув из него нечто сладостное и мучительное, весьма долго не желавшее просыпаться.
Эта жалость, казавшаяся оледенелой навек, дала трещину и потекла, застигнув его врасплох, настолько он свыкся уже с гневом, с подавленным расстройством и постыдными тайнами. Неистовый стук в груди и грохотанье в черепе преследовали Джозефа столь неотступно, что новообретенное дрожащее тепло его потрясло. Он почти поверил в то, что сон снится ему, так нереально он себя ощущал. Спустя мгновение его накрыла волна благодарности к Констанс за то, что она вверила себя ему с такой беспечностью. Корнями их затруднений стали, безусловно, его порывы, неудачи, слабости. Разве могла она о них не знать? Взгляд Джозефа помутнел, и он невразумительно застонал из сострадания к беспрестанным мукам жены, в коих был повинен. Он нащупывал во тьме и простынях ее руки, нашел локоть и запястье. Ее сонные протесты мгновенно усилились:
– Я переменюсь! Оставь меня и дай перемениться! Отвернись!
Он сжал ее руку и прижал ее к своим мокрым губам.
– Девочка моя, не бойся.
Произнося немощные слова утешения, он едва не разревелся. Он шептал их, а Констанс содрогалась и била ногами воздух. Она в корчах перекатывалась с боку на бок; Джозеф и придерживаемые им части ее тела будто составляли единственно недвижные точки вихря, что вечно рвался за свои пределы.
– Моя девочка, я здесь.
Ее глаза разом открылись, и она закричала:
– Нет! Оставь меня! – только сейчас она видела определенно Джозефа, а не образ из сновидения. Ее кошмар не был изгнан при виде живого мужа; видимо, он присутствовал и в ее сне. Он уронил ее руку, она же не отрываясь смотрела на ужасного чужака.
– Ты видела сон, – сказал он спокойно, и жалость испарилась из него с чудовищной скоростью, почти выморозив нутро. – Ты кричала. Я взял тебя за руку.
Что за тяжкое обвинение предъявили ему, если он должен был защищаться? Она сказала:
– Прости меня, папа. Это моя вина.
Закрыв глаза, она откатилась от него; последняя попытка коснуться ее была обречена. Папа, сказала она.
Единственная роль, кою она всегда для него предназначала.
Они лежали в тишине спинами друг к другу. Их ступни, случайно соприкоснувшись, бросались прочь, будто перепуганные зверьки. Сгущавшийся горький гнев, вязкий и холодный, сочился в отделах его духа, кои мгновением ранее согревались и освещались состраданием. Джозеф пытался унять этот гнев; нельзя сдаваться злости так просто. Он не совершил ничего ужасного, определенно не совершил ничего такого, о чем (по меньшей мере) точно знала бы Констанс. Если она обращалась с ним как с врагом, значит, это в ней что-то не так, это ее обуял душевный недуг. Его возлюбленная девочка пострадала, изнемогая под кошмарным бременем.
Майлз говорил ровно об этом.
Прошло время; он услышал, как она встает, чиркает во мраке коридора спичкой, нисходит, разумеется, к ребенку.
Он смежил веки.
Его разбудили крики, хотя самый звук достиг его ушей не сразу. Сначала он выпутывался из сна, прежде срока снабженного оглушающим финалом: толпа женщин и девочек кричала на него, испугавшись его и требуя унять сей же самый страх, стать одновременно бесом и доктором, в то время как сам он мог распознать лишь мебель, коя также кричала на него, опровергая то, что говорили о ней девочки и женщины.
Он поднялся с постели и спотыкуче побежал по комнате туда, где, как он припоминал в полусознании, располагалась дверь. Он ошибся на дюйм или два и обнял косяк, расшибив лоб о его угол. Джозеф выбежал в коридор, готовясь отразить атаку чернокожих, кои вторглись в его дом и напали на его жену и ребенка. Его ярость была даже чище, чем на войне. По крыльям его носа бежала кровь. Джозефа пришпоривал искрометный шок от ушиба и вопли его женщин.
Явленная ему явь была не более осмысленна, нежели сон или состояние между ними. Руки жены были осиянны кровью; она упала на колени перед пылавшей кроватью, в открытое окно дул холодный ветер, а ребенок в окровавленных одеждах праздно стоял подле.
Джозеф был попросту не способен извлечь из этой сцены смысл. Он двинулся к окну, но Констанс, явно никак не противостоявшая таинственной угрозе, коя окровавила ее и подожгла комнату, поднялась, намереваясь заступить ему путь. Он задел ее, проносясь мимо, подхватил девочку, спасая ее от ползучего огня, и ринулся к дальнему окну, дабы пресечь ветер, питавший пламя. Он опустил Ангелику у зеркального стекла, и она немедленно зашлась визгом, возобновившим визжание Констанс.
В этом вое Джозефу удалось восстановить порядок: он сбил в одну кучу простыни, потушил язычки пламени на кровати и крохотные огненные воронки, рассеянные по полу, словно бивуаки игрушечного гарнизона. Выиграв эту битву, он развернулся к стенавшим женщинам; Ангелика пребывала в объятиях матери, но взывала к нему:
– Папочка, ножка!
Ее ступня истекала кровью.
Он забрал Ангелику из упорствующих рук ее матери и уложил на подушки, послав Констанс за водой и бинтами. Она сопротивлялась! Она будто и не слышала, что говорил ей Джозеф, попустив своей истерике зайти дальше некуда, оглушившись ею; лишь несколько повторений спустя она вроде бы осознала, что же от нее требовалось.
Ее уход утихомирил ребенка почти мгновенно.
– Папочка, ножка, – вновь застонала Ангелика, теперь уже тише. – Папочка, папочка, мой папа.
– Спокойно, дитя, все будет хорошо, – прошептал он и подпер ее ножку подпаленной сбитой простыней. – Ты у меня хорошая, смелая девочка. – Сами слова мало что значили, как не имели они значения для животных, однако интонация, коя их доносила, могла анестезировать не хуже алкоголя. – Ты у нас моргнуть не успеешь, как снова будешь охотиться на тигров.
Плач Ангелики обратился в слабый смешок.
В ступню ребенка вклинился искривленный треугольник рифленого голубого стекла, и Джозеф приступил к умеренному хирургическому вмешательству.
– Хочешь сказку про забинтованную ножку? Сиди спокойно и слушай папочку. Когда я служил в Армии, один мой старый друг выступил из своей палатки, не обувшись.
Как ты понимаешь, он поступил весьма немудро, ибо выступил он прямо в разинутую пасть спящего лигрофантуса.
Он ощущал мимолетное наслаждение, ее готовность слушать, свой дар развлекать, гладкость крошечной белой ножки в своей руке, свою способность наконец-то практиковать медицину на человеческом существе, на Ангелике, утешать ее, быть ласковым отцом, забыть о последних и бессчетных неудачах.
– Как ты знаешь, лигрофантусы предпочитают спать с… что?
Девочка повторила естественный вопрос, невзирая на изобильные слезы и кровь, запятнавшую руки ее отца.
– Я полагал, что тебе это известно. Это зверь с зубами, усами и гривой льва, хоботом и ногами слона и полосками тигра, только, разумеется, розовыми на голубом.
Размерами животное не превосходит мышь, однако спит в точности как ты, Ангелика, на спинке, широко разинув рот и подтянув лапки к подбородку. Только вот, в отличие от тебя, зубы у него чрезвычайно острые, и когда лигрофантус дремлет, он выставляет их на всеобщее обозрение. Итак, этот парень из моего полка – а он часто просыпался и вечно бродил по окрестностям – вышел из палатки и наступил прямо на острые клыки лигрофантуса.
Пискнув, он запрыгал на одной ноге, а лигрофантус очнулся от сна, в коем охотился на зебр, и ощутил на языке вкус солдатской крови. Он сделал вывод, довольно резонно, что сумел убить зебру, и громко возопил, призывая других лилигрофантусов прийти и полакомиться полосатой добычей.
Мы нее знали, что случится дальше. Вскорости наш лагерь будет кишеть лигрофантусами. Они пожрут весь провиант, прогрызут дырки в одежде, разбросают повсюду розовую шерсть, а это, моя дорогая, – сказал он маленькой девочке, коя кусала губки, пока он крепко перевязывал ей ножку, – означает, что шерсть окажется в наших винтовках, в нашем чае, на наших картах, иначе говоря, мы обязательно заблудимся и не вернемся домой, в Англию, и я не встречу твою мать, мы не поженимся и не будем счастливы, сотворив тебя. Вот поэтому…
Он завязал последний узел, надавил тут и там на кожу ступни, обрадовался, не заметив красных пятен просочившейся крови. Он укрыл пациентку чистым одеяльцем.
Он закрыл ей глаза, несколько раз погладив кончиком пальца ее переносицу.
– Вот поэтому мы и побежали, вооружившись спальными колпаками и сахарными головами – а к сахару лигрофантусы неравнодушны, – и вымели их вон.
Все закончилось почти как игра. Я, будучи медицинским работником, проявил исключительную ловкость рук и потому выиграл.
– Ты самый превосходный доктор.
Он не стал ее поправлять.
– Я смел в мой большой спальный колпак…
– Четыре тысячи?
– Даже больше.
– Пятьсот?
– Точно. А теперь, дитя, пора спать.
– Не уходи. Пожалуйста, папочка, останься. Спи здесь. А вдруг моя кровать опять подожгется?
Страх Ангелики, прорывавшийся при первых признаках его готовности уйти, спешно заполнял паузы. Она затягивала беседу, дабы удержать его на месте и себя ото сна.
– Толстая дама сказала, что в нашем потолке висит мужчина. – Она говорила, и глаза у нее закрывались.
– Какая толстая дама?
– Никакая толстая дама. Я поклялась слезной клятвой. Ее не было здесь в твое отсутствие.
Когда она уснула, он продолжал смотреть на нее, чудную, белокожую, гладкую в купальне серебряной луны. Она была Констанс – не вертлявой тайной, не перепачканной кровью и пеплом жертвой родов, не преобразившейся до неузнаваемости матерью-зверем, коя восстала из влажной могилы, но Констанс за прилавком – или почти ею. Скоро Ангелика станет точным подобием девушки, что продавала товары Пендлтона, ее отражением, только чуть дрогнувшим, словно силуэт на глади черного водоема, коя глазирована луной.
Она сможет, пусть переменчиво и лишь в минуты покоя, если не дышать, похвастать губами и глазами матери, точь-в-точь ее взглядом, как искренним, так и притворным.
В дочери обман и жульничество пока еще были прозрачны и посему наставительны. По ее открытому липу Джозеф учился читать закрытое: он вышел и увидел, как жмется к полу коридора Констанс, выстроившая боевой порядок ужимок и уловок на последующие минуты за то время, что Джозеф провел с девочкой. Констанс инсценировала то и это, страх и тревогу, любовь и уважение, и Джозеф проницал скрипящие внутри нее шестеренки.
Он забинтовал ей руку, порезанную лампой, кою, по ее утверждениям, она разбила, пытаясь открыть окно. Констанс утверждала, что понятия не имеет о голубом стеклышке, извлеченном из ступни Ангелики, хотя похожие осколки усеивали пол под зеркалом. Джозеф ясно видел, что она лжет, но не понимал со всей определенностью, когда, в чем именно и что она скрывает. Всякий фрагмент ее объяснения был правдоподобен, однако цельная мозаика настораживала.
– Что на тебя нашло? – попустил он себе. – Я едка тебя узнаю. Ты от меня прячешься.
– Клянусь тебе, я ничего от тебя не прячу. Я всего только была с тобой искренней от начала и до конца.
Мой муж не заслуживает меньшего.
Пока она говорила, он смотрел в сторону; он слышал ту же легкую иронию в голосе Гарри, даже в голосе своего отца. Ее безупречная маска невинности была из гех, что изготавливаются перед зеркальным стеклом часами, – или же то была безупречная невинность.
– Чем же все это закончится? – вопросил он, встав позади нее, возложив руки ей на плечи, ощущая, как мышцы ее сокращаются от его прикосновений, как бы желая сбежать от него в пол. Не очнись Джозеф, не пребывай он дома, ее сумасшествие – или же, великодушнее говоря, ее сумасшедшая беззаботность – могли стоить жизни Ангелике либо ей самой, как и предвидел доктор Майлз. Мысль о том, что помешательство жены и вправду может рикошетом ударить по ребенку, уже не казалась невероятной, пусть ее невозможно было примирить с памятной кротостью Констанс в иные времена.
Джозеф знал, что одно не обязательно исключает другое, однако же не мог принять оба положения за истину: если сейчас Констанс нездорова, значит, она не была пленительна тогда; и если она все-таки была пленительна, значит, сейчас она здорова, не лжет, не являет собой угрозу ребенку.
Эти две незнакомки высосали из Джозефа столько соков, и все-таки при мысли о том, что они могут повредиться, нежность охватывала его стремительно, как пламя охватывает бумагу, и ввергала в такие муки, что он, обхватив лицо Констанс, в безмолвии молил несуществующего Бога: хоть бы она была здоровой и не сошла с ума, не сражалась с фантомами из снов и не бежала от них, не прятала от него свое естество, хоть бы она была все тем же милым созданием, что и много лет назад, неизменившимся и неизменяемым, каким обещал быть ребенок. Он поцеловал ее:
– Ты должна быть осторожнее. Вы с девочкой слишком драгоценны.