Текст книги "Дядя Джимми, индейцы и я"
Автор книги: Артур Беккер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)
Артур Беккер
Дядя Джимми, индейцы и я
Всё, что поддаётся выражению словами, можно сказать ясно; а о том, чего не выскажешь, лучше молчать.
Людвиг Витгенштейн.
Спасибо моему другу Торстену за его идеи, за любовь и критику, которые были мне поддержкой и помогли всё это написать. Спасибо также Берндту Гозау, моему неизменному редактору в течение десяти лет, и профессору д-ру Иоахиму Фишеру из Культурного фонда земель, Берлин.
I. Ротфлис
1
Здание восточнопрусского вокзала из красного кирпича, станция с двумя названиями: Ротфлис, она же Червонка. Нет, мы не сидим в зале ожидания и не роемся в своем багаже в поисках иголки с ниткой, чтобы пришить пуговицу к пиджаку. У нас и багажа-то всего один чемодан, хоть мы и прибыли издалека – мой дядя Джимми и я. Но мы здесь дома: вокзал этот наш, равно как и озеро, которое покоится в долине Ротфлис, словно бочка французского столового вина среди древних замшелых стен; и вкус у этого вина хорош, и славно пахнет озеро, наше озеро. Мы жили здесь раньше – дядя Джимми и я, Теофил Бакер.
Здесь – всегда царят сумерки, красноватые сумерки, которые мы любим и в Виннипеге, потому что когда о них мечтаешь больше всего, их нет как нет. Когда мы начинаем по ним тосковать, мы уезжаем на выходные дни в леса и удим на безбрежных озерах крупную рыбу – щуку и сома, а потом едим её у костра, включив на половину громкости радио, чтобы отпугивать медведей. Канадцы над нами смеются, но мы как ни в чём не бывало продолжаем удить и облизываем пальцы, наевшись рыбы, и не страшны нам никакие гризли.
Не знаю, почему я так спокоен. Наш чемодан, пожалуй, единственное, что нас извиняет: это всё тот же чемодан, с которым мы уехали отсюда в Канаду девять лет назад. Нам подарила его тётя Аня, бывшая жена дяди Джимми. Она тогда сказала: «Теофил, и смотри у меня, чтоб назад не возвращаться! Ну разве что, если у вас будет столько денег, чтобы хватило оклеить ими все стены!»
И вот мы каким-то чудом возвратились и стоим тут с пустыми руками. Мы вернулись в Ротфлис и Червонку. Сейчас лето 1993 года, и Джимми в бегах. В бегах от его канадских кредиторов. У него гора долгов. Он вернулся в Вармию и Мазуры, чтобы хоть немного перевести дух. А я? А мне просто уже двадцать шесть лет, и я приехал взглянуть на места моего детства – сохранились ли они.
Жаль только, что больше не ходят паровозы, изрыгающие в небо сажу и пар; и вагонов с деревянными скамьями больше нет.
О тех временах, когда я был ребёнком, мой дядя не хочет больше вспоминать. Я стал хранителем его памяти. Хоть он и говорит, что ему не нужны ни родные, ни друзья, и уж тем более не нужна память, потому что всё, что он любит, всегда при нём в кармане брюк: двадцатидолларовая купюра, зажигалка, пачка «Лаки страйк» без фильтра и блокнот для заметок, который он всегда берёт с собой в дорогу, – но со всем этим он далеко не уедет, тем более что в случае нашего возвращения в Виннипег его не ждёт ничего хорошего. Как только мы снова откроем дверь нашего дома в индейском квартале, у него начнутся неприятности.
Двадцать пять тысяч – вот его тайное число, оно обозначает его долги так же определённо, как «число зверя» 666 обозначает дьявола. В распоряжении дяди Джимми имеется тринадцать кредитных карточек, и я точно знаю, как будут разворачиваться события завтра. Джимми предстанет перед поселковым старостой Ротфлиса, паном Малецом, вытащит из кармана брюк портмоне и выложит перед ним свою пластиковую империю. И скажет: «Смотри, Малец! В Америке я стал богатым человеком! А вы здесь чем занимаетесь? По-прежнему кормите уток да кур, да ещё коптите угрей, которых никто не хочет покупать!»
Время перевалило за восемь часов вечера, и на вокзале тише, чем на стрекочущем летнем лугу. Мы сидим на скамье и курим. Горит единственный фонарь, стоит бабье лето, фонарь освещает площадь, на которой останавливаются автобусы. Он освещает вокзал, на котором нет ни души, я словно бы слышу со всех сторон, из самых дальних закутков: «Никуда не надо ехать, оставайтесь там, где вы есть!», и я не отваживаюсь нарушить эту тишину и спросить у дяди Джимми, чего мы, собственно, ждём.
Двухэтажный многоквартирный дом, в котором живёт моя бабушка Геня и который изначально был построен для рабочих польского сельхозкооператива, находится совсем недалеко от вокзала. Стоит сделать несколько медленных шагов, хорошо нам знакомых, – и нас крепко обнимут женщины, а потом так же крепко побьют. Они заплачут, примутся рвать на нас рубашки и расцарапают нам грудь ногтями.
Мне нечего сказать, я больше не хочу ничего говорить, и дядя мой тоже помалкивает. Иногда, собираясь произнести что-нибудь значительное, он приставляет к горлу дорогой прибор – голосовой генератор – и после этого говорит таким жутким механическим голосом, что мурашки бегут по спине.
Мы сидим на площади перед вокзалом ещё полчаса, потом Джимми внезапно говорит:
– Теофил, у меня такие боли в коленках!
Я больше ничему не верю – ни в его сахарный диабет, ни в те безобразия, которые творят в его суставах солевые отложения.
– Ладно, будь что будет! – жутко рычит его голосовой генератор, дядя поднимается, и я, помедлив, тоже. Его грузный, приземистый корпус в свете вокзального фонаря отбрасывает на асфальт круглую тень.
И как у нас язык повернётся сказать тёте Ане, что мы совсем на мели? Даже деньги на дорогу в Ротфлис мы взяли взаймы у наших индейских друзей в Виннипеге.
– Ну, держись и ничего не бойся! – говорит Джимми Коронко и отключает свой голосовой генератор. – С сегодняшнего дня надо беречь батарейки. Больше не скажу ни слова!
Мы берём наши вещи и идём.
Чемодан и пластиковый пакет с подарками, которые дядя Джимми купил в аэропорту Виннипега, несу я. В пакете шариковые ручки с эмблемой Канадских международных авиалиний, маленькие стеклянные лебеди с позолоченными клювиками, складные карманные зеркальца для женщин и шоколад – всё тщательно завернуто в бумажные салфетки. У нашей родни и у друзей в Ротфлисе так много детей, что было бы бессовестно явиться к ним из большого мира без подарков, рассудил дядя Джимми.
После приземления во Франкфурте-на-Майне нас дважды обыскали на таможенном контроле, и хотя таможенники не смогли найти ничего подозрительного, нас всё-таки раздели до нижнего белья; дядя Джимми долго скалил свои коричневые вампирские клыки и прикидывался сердечником. Потом он принялся ругаться по-польски и накинулся на меня:
– Мы не должны спускать им это с рук. Сейчас я покажу тебе, как надо обращаться с этими палачами. Давай! Переводи им!
Я взглянул в растерянные лица таможенников и подумал: нет, Джимми, пожалуйста, не надо. Но дядю уже понесло, тормоза его больше не держали.
Я сказал:
– О'кей, Джимми, будь по-твоему!
Он ухмыльнулся и удовлетворённо сказал:
– Наконец-то прорезался твой партизанский менталитет!
И я стал переводить всё слово в слово.
– Что это ещё за гестаповские методы! – орал он. – Если бы вы знали, кто я такой, вы бы обращались со мной по-другому. Может, я как раз тот человек, который собрал для вас на конвейере первый «фольксваген». Я бывший каторжанин еврейско-белорусского происхождения, угнанный на принудительные работы!
– Но, мистер Коронко, – заметил один из таможенников, заново глянув в паспорт Джимми, – к концу войны вам было всего шесть лет!
– Вот видите, – сказал Джимми, – что с нами сделали ваши деды. В качестве компенсации я немедленно требую инвалидное кресло-каталку и бутылку виски из лучших марок!
При том, что он вообще пьёт только пиво – «Будвайзер» или «Уайлд кэт»; от виски с содовой он сразу покрывается красными пятнами по всему телу. Из-за этого индейцы звали его Джимми Мухомор; он ест свиные ножки начиная с самого утра, а перед этим натощак пьёт пиво.
Мы идём.
Когда мы ехали на поезде из Франкфурта в Ротфлис, нам предстояла пересадка в Ольштыне, главном городе Вармии и Мазур. На перроне на нас набросились носильщики, они рвали чемодан у нас из рук, но мой дядя накричал на них по – белорусски, обругал их сукиными сынами и цыганами, которые не получат от него даже дохлого доллара.
– Неужели не видят, – негодовал мой дядя, – что мы в них не нуждаемся! Уж если мы в Америке смогли девять лет продержаться на плаву, то с этими стервятниками справимся без проблем.
И он радостно запел:
– Иф ю мейк ит дере ю мейк ит евривер…
Мы идём. Правая рука у меня онемела, и я перехватил чемодан в левую.
Джимми работает в Канаде садовником, а я кладу паркет, плитку, кафель и настилаю дощатые полы, поэтому на коленях у меня образовались роговые наросты, самые толстые во всём городе. Моя подруга Джанис – горничная в пятизвёздном отеле. Она собирает автографы знаменитых людей на открытках с видами. Только от Дэвида Копперфилда у неё уже целых три автографа.
Сейчас Джанис меняет в отеле постельное бельё, идёт от комнаты к комнате и ждёт звонка из Ротфлиса.
Джимми Мухомор улыбается, приостанавливается, полирует носовым платком свои ковбойские сапоги, причёсывает волосы, снова суёт расчёску в карман брюк – он хочет хорошо выглядеть, потом мы сворачиваем на улицу Коперника, и тут у меня начинают дрожать коленки. Я боюсь. Я не знаю, как посмотрю в глаза бабушке Гене. И что она мне скажет? А тётя Аня и все остальные? И кто я такой? Всё ещё мальчик из Ротфлиса? Или турист из Канады?
Мы долго стоим перед дверью, не решаясь постучать, звонка нет. Потом мы стучимся и подаём голос:
– Геня, Геня! Открывай! Американские дядюшки явились!
Когда дверь открывается, Джимми входит первым, а моя бабушка неожиданно начинает петь «Отче наш», да в полный голос, и тут распахивается дверь кухни – и к нам устремляется целая толпа народу, все нас обнимают и целуют, отставляют в сторонку наш чемодан – и вовсе никто не собирается нас убивать, никто нас не клянёт и не ругает. Я не рухнул, не опустился, обессилев, на стул и не заплакал, как это сделал Джимми, вытирая подступившие слёзы большим пальцем. Я не мог произнести ни слова и думал только о стеклянных лебедях: пережили ли они долгое путешествие, не облупилась ли позолота с их клювиков и не растопился ли шоколад. А потом подходит моя бабушка Геня и целует меня так, что я начинаю задыхаться, потом её сменяет поселковый староста Ротфлиса и ещё какие-то старики, которых я вообще никогда не видел, но они настойчиво утверждают, что знали меня ещё ребёнком. Тётя Аня подталкивает вперёд свою маленькую дочку, которая размахивает почтовой открыткой из Виннипега и выкрикивает:
– Мама! Папа! Американцы приехали!
Тётя Аня всегда набивала свой бюстгальтер ватой, чтобы никто не заметил, какие у неё маленькие грудки – величиной со сливу. Но зато она наконец вставила себе зубы, и теперь у неё во рту больше нет тёмно-коричневых провалов, которые она прикрывала рукой, когда смеялась. Теперь её улыбка сверкает золотом, а лицо сияет, как полная луна.
Не знаю только, как дядя переживёт тот факт, что она вышла замуж за поселкового старосту Малеца.
Я надеюсь, что Геня не выбросила тот чёрный аккордеон, на котором мой дядя играл когда-то на всех мыслимых деревенских праздниках. Я бегу в спальню Гени, встаю на табуретку и шарю рукой на платяном шкафу, который, должно быть, старше меня и Джимми, вместе взятых. Я придвигаю табуретку к дверце шкафа, чтобы рука дотянулась подальше, но мои пальцы впустую елозят по пыли. Где же аккордеон?
Бабушка заваривает нам чёрный чай, а поселковый староста наливает в стопки водку и разглагольствует о своей женитьбе и о своей дочурке, которую мы знаем по фотографии из письма тёти Ани.
– Дорогой друг! – говорит он моему дяде. – С моей свадьбой все получилось корректно как по гражданским, так и по католическим законам: Аня была твоей разведённой женой. Всё равно что вдова, ведь от тебя не было ни единого письма! Мы даже думали, что ты пропал без вести!
– Это бы вам пришлось как нельзя кстати! – сердится дядя, выпивает свою стопку и принимается грызть ногти.
Мы все топчемся в гостиной и не можем оторваться друг от друга, то и дело обнимаемся и начинаем заново здороваться.
Мы празднуем наш приезд. В доме есть щука и картошка в мундире. Геня, как всегда, отрезает голову щуки на уху единым взмахом ножа; от дяди Джимми я знаю, что чистить эту рыбу от чешуи полагается с благоговением, безупречно рассчитанными движениями – цак-цак, один ряд за другим, осторожно, чтобы не порезать шкуру. Не приведи Господь, чтобы это серое преосвященство окровенилось, даже если щука уже мёртвая, это я твёрдо усвоил от Джимми Коронко.
Геня накрывает в гостиной стол.
Мы наедаемся досыта и полны ожидания, что же ещё произойдёт со мной и с Джимми, которому приходит в голову мысль поиграть на своём старом аккордеоне.
– Куда вы подевали мой аккордеон? – вопит дядя.
Геня смеётся:
– Мы продали его русским на барахолке в Бартошице!
– Они здесь промышляют с тех пор, как открыли границу, – говорит Малец, – подсовывают нам дрянную водку, от которой можно ослепнуть! Хотят истребить нас при помощи своего чёртова спирта, коль уж за пятьдесят лет не смогли добиться своего коммунистической заразой!
Тетя Аня говорит:
– Коронржеч! Всё, что тебе принадлежало, мы выкинули на помойку, на самом деле ничего не осталось, а теперь тебе пора спать! Мы тоже поедем домой!
– Нет! Сейчас я буду петь! – снова орёт дядя.
Семейство Малец желает нам доброй ночи, в то время как дядя затягивает прощальную песню «Пусть все ангелы возьмут тебя под своё крыло». Он поёт ещё некоторое время, а потом удобно устраивается на раскладном диване, на котором Геня постелила ему на ночь. Он стягивает свои ковбойские сапоги, которые спёр в индейской лавке в Банфе с тем обоснованием, что индейцы должны носить мокасины. Сразу же вокруг начинает вонять – козьим сыром и пахтой; пора спать. Геня благословляет нас – совсем как ксёндз: осеняет нас крестным знамением и идёт на кухню, где ей ещё предстоит перемыть всю посуду. Она продолжает напевать песню про ангелов.
Нестерпима мысль, что я ничего не сделал для моей бабушки: скоро ей будет восемьдесят два, а она так и не видела ни от меня, ни от дяди Джимми никаких денег. Если бы я решился рассказать ей всё, что с нами было за все канадские годы, мне понадобилось бы много мужества, а главное – водки, которую я на дух не переношу. Вот дядя Джимми выхлебал её целые моря и озёра – столько же, сколько за это время выглотала таблеток тётя Аня.
У моего дяди нет детей, кроме разве что меня: ведь именно мне он показал, как ловить щуку. Он обучил меня всему, что связано с рыбной ловлей. Я давно уже не новичок в этом деле. Я профи и самостоятельно планирую охоту на этих зверюг – показываю им, кто есть над ними настоящий господин.
2
Вчера ночью, когда мы уже лежали в своих постелях и храпели, мы вдруг ненадолго проснулись, я сам не знаю почему, но мы проснулись оба разом, и дядя налил себе стакан минеральной воды. Он отпил глоток, а остальное вылил на пол.
Я просто сказал ему «спокойной ночи», а сам в это время думал о Гене, которая каждый вечер молится Богу. Мне почему-то не хватило сил противиться дядиной воле – после долгого перелёта и после поездки на поезде. Я сам не могу себя понять: то я его ненавижу, то снова бросаюсь к нему в объятия, и мне не мешают при этом его жирное брюхо и могучее сердцебиение, и даже молотки, стучащие в его голове – такой же большой и совершенной, как тыква! Да, его гениальные мысли произрастают из этой самой тыквы; бывает, мы начинаем с ним спорить, и иной раз, очень редко – как вчера, например, – он раскрывает свой блокнот для заметок и что-нибудь из него зачитывает – чаще всего какую-нибудь одну короткую фразу, например:
– Канада – большая страна; много снега.
Или:
– Ковровая индустрия – монополия, которая владеет всем народом и губит его здоровье, в том числе и индейцев.
Итак, вчера ночью, после того как Джимми Коронно выпил глоток минеральной воды, чтобы утолить ночную жажду, он снова взял свой блокнот для заметок и сказал мне, что пару дней назад сделал несколько новых записей, которые ясно и однозначно определяют всю нашу поездку в Ротфлис:
– Хоть сигареты в Польше и дешевле, но маленький человек с улицы всё равно в проигрыше, как и наши индейцы в Америке, а то, что коммунисты теперь называются капиталистами, не играет роли.
Позднее, уже в полусне, он сказал мне одну вещь, которая меня почему-то совсем не обеспокоила. Он заявил:
– Теофил, хоть мы теперь и дома, однако лучше держись подальше от наших братьев-поляков. Они суеверны и лицемерны. Молясь и прося за свою родню, они на самом деле думают только о себе, рассчитывая получить за это чистую совесть и спасение души. Ужасная глупость, это говорю тебе я, белорус из Канады!
Над этой фразой я размышлял целый день, но до сих пор так и не разгадал её.
Сейчас полдень. Мы с дядей Джимми сидим на кухне и смотрим, как Геня возится с тестом: она печёт пирожки с грибами. Я поглядываю из окна на гаражи. На задворках нашего дома, в той стороне, куда выходят балконы, ничего не изменилось. Там по-прежнему располагаются огороды жильцов и растут сливовые деревья.
К нашему удивлению, Аня организовала для нас большой праздник, на который приглашены не только наши родственники и друзья по старым временам, но и кое-кто из посёлка.
Постепенно картина начинает проясняться: праздник состоится у Малеца, а не здесь – не в маленькой квартирке на улице Коперника, в которой я вырос и в которой бабушка Геня воспитала своих четырёх дочерей. У всех четырёх – длинные волосы смоляной черноты, как у цыганок. Тётя Аня ещё ни разу не выезжала за пределы Польши. Другие же мои тётки – Гела и Лидка – живут в Голландии, недалеко от Амстердама. А о тёте Сильвии, моей матери, давно уже нет никаких известий; последнюю весточку от неё бабушка получила из Рима десять лет назад, там были только пустые стандартные фразы. Подписано: Сильвия Бакер.
Её отец, мой дедушка Франек, однажды во время футбольного матча, который показывали по телевизору, – в дни чемпионата мира 1978 года в Аргентине – потерял память. Вроде бы у него поперечный миелит, и он лежит в одном доме инвалидов, якобы где-то под Ченстохова, в какой-то деревушке, но он бессмертен, потому что никто не может нам сказать, жив ли он ещё и почему семнадцать лет назад сбежал от нас, ни с кем не простившись.
Итак, тётя Сильвия – моя мать; но я не знаю, кто же мой отец. Геня считает, что мой настоящий, родной отец – дядя Джимми, но на это утверждение я не могу положиться.
Поселковый староста Малец приехал на своём «гольфе», чтобы отвезти нас к себе домой. Геня к этому времени уже выфрантилась, как на воскресную мессу.
Дядя Джимми курит одну сигарету за другой и нещадно потеет. Это плохой знак. Неужто мы будем приговорены к наказанию провести всю оставшуюся жизнь в Ротфлисе?
В машине я с трудом выковыриваю из моей джинсовой куртки пачку «Пэлл-Мэлл». Спички ломаются у меня в пальцах, и господин Малец и дядя Джимми протягивают мне свои зажигалки.
Геня жалуется:
– Остановите! Я задыхаюсь!
Мы едем дальше, не остановившись; просто я опустил стекло и выдуваю дым наружу, глядя на привокзальные сооружения. На грузовой платформе – никакого движения, складские помещения стоят под замком. Поезда проносятся мимо, лишь редкие из них делают здесь остановку. В северной стороне виднеется столетняя водонапорная башня, которая всё ещё действует.
Мы попадаем через железнодорожный переезд на главную улицу – она же дорога на Бартошице и Калининград: старая, посаженная ещё восточными пруссаками аллея из лип и тополей, уходящая на десятки километров в даль.
Мы сворачиваем направо и въезжаем в поселковый центр, по дороге на Бискупец.
Джимми затачивает свой складной ножик о мой брючный ремень и шепчет мне по-белорусски:
– Мы её заполучим назад, мы её возьмём за самое слабое место: гордость!
Потом дядя, к моему удивлению, вдруг произносит на прекрасном английском:
– Мальчик мой, мы пропали! Они пронюхали, что мы без копейки денег!
Я ничего не понимаю в происходящем и с радостью предвкушаю, как напьюсь, чтобы ни о чём не думать.
– Вы образованные люди, – говорит пан Малец, – вы владеете иностранными языками, которых я не знаю!
Потом он ставит машину у своего дома. Мы выходим, и дядя Джимми вопит:
– Что означает весь этот театр?!
Малец отвечает:
– Только спокойно! Всему своё время!
Мой дядя свирепеет, я снова ничего не понимаю, но вижу, как его лицо дрожит от гнева, как ею рука сжимается в кулак и заносится для удара наотмашь, но я успеваю спасти пана Малеца, перехватив безумную руку дяди Джимми.
Дом пана Малеца представляет собой старое немецкое подворье с двумя белыми колоннами у входа. Мы поднимаемся на крыльцо, пересекаем в сумерках прихожую, и вдруг жёлтое мерцание плафона под потолком прекращается, становится светло – и мы видим, что комнаты полны народу. По знаку пана Малеца все разом смолкают. Он воздевает руки вверх, пригнувшись при этом, и громко командует:
– Запеваем все вместе! Поприветствуем наших почётных граждан! Теофил Бакер и Джимми Коронко из Канады!
Да, так нас зовут – меня и моего дядю.
До конца Второй мировой войны наша фамилия по отцу была Беккер. Позднее, после соглашения великих держав в Потсдаме, наша фамилия превратилась в Бакер, потому что советским офицерам так было проще писать эту фамилию.
От моей матери я знаю, что в двадцать лет она вышла замуж за восточного пруссака из Ротфлиса; он и был тот человек, который дал мне фамилию. Что стало с ним после развода, ведает только Бог. В качестве замены я ношу в моём портмоне фото солдата Вермахта, которое я стибрил из нашего семейного альбома, – это мой дедушка, сражавшийся против нас с первого дня войны. В четыре часа утра он пошёл в атаку против отделения в сорок пять поляков. Неужто именно ему, немцу, павшему потом в Африке, и суждено стать моим героем? Неужто он и есть мой настоящий дед? Приходится в это верить. О том, что его произвела на свет якобы русская мать (в клозете одного кёнигсбергского барака), чтобы тут же бесследно исчезнуть в неизвестном направлении, – об этом в нашей родне предпочитали не распространяться, да меня это и не особенно интересовало.
С моим дядей всё получилось иначе: он сам приложил руку к своему переименованию, превратившись из Мирослава Коронржеча в Джимми Коронко, потому что канадцы ломали на его имени язык. Он говорил:
– Джимми Картер и Джимми Коннорс – вот мои ангелы-хранители: с такими именами не сделаешь в жизни неверного шага!
Нет, тёти Сильвии – моей матери – здесь не видно, но зато среди гостей я обнаруживаю дядю Войтека, который прячется за бабушку Гешо, свою сестру.
– Смотри, – говорю я Джимми, – да здесь Войтек из Сойота! Сколько раз я ездил к нему на летних каникулах! Хорошо помню его садовый домик в Данциге и маленькую библиотеку с порножурналами из Западной Германии.
– Тихо ты! – говорит Джимми. – За нами наблюдают! Тысячи хищников подстерегают нас!
Какие ещё хищники? Наверное, он совсем свихнулся, думаю я. Чего ты добиваешься, Джимми Коронко? Ты, Будда из Вильны! Ты же в бегах. Ты должен банкам в Виннипеге целое состояние, да и здесь, в Вармии и Мазурах, больше не сможешь развернуться и начать новое дело!
– Джимми, мы нищие! – напомнил я ему.
– Теофил, – говорит он, – ты всегда балансируешь на лезвии ножа. Это вполне по-польски. Но мы всё-таки граждане Канады, нам тут никто ничего не сделает.
Я больше ничего не соображаю. Я только вижу, что мой дядя поднимает свою рюмку водки, чокается с гостями и опрокидывает её внутрь. Потом он пляшет с поселковым старостой, паном Малецом; тетя Аня в слезах машет рукой: подзывает меня. Я иду к ней. Если ты католик, то можешь ко всему привыкнуть, но только не к тому, что грехи подстерегают тебя всегда и повсюду. По крайней мере у меня с этим есть определённые трудности – в отношении тёти Ани: мальчиком я был в неё безудержно влюблён. Это зашло так далеко, что ночами, когда я спал в её постели с ней рядом, моя рука проникала в её трусики. Я так и не пробрался дальше соломенного кустика пониже живота. Если бы дядя Джимми в те времена обнаружил, что я вытворяю иногда ночами с его женой, он бы меня точно убил.
Я смотрю в глаза моей тёти и всё время спрашиваю себя, знает ли она, что я был её тайным вздыхателем и что иногда проводил известные эксперименты, за которые мне теперь стыдно. Мне хочется поцеловать её в лоб и извиниться за те отчаянно храбрые ночи. Но она никогда не сознается, в этом я твёрдо уверен.
– Что меня ставит в тупик, так это то, что Малец и Джимми снова поладили, – говорю я. – Ты только посмотри! Они пляшут и пьют вместе так, как будто им никуда не деться друг от друга.
– Такие люди, как твой дядя, ничего не хотят помнить и знать, – говорит тётя Аня.
Я сажусь за стол, Аня ставит передо мной рюмку и наливает в неё тягучую жидкость, густую, как подсолнечное масло. Я знаю, что это такое, я узнаю этот напиток по интенсивному запаху: спирт с сахаром, светло-коричневый и горячий, старинный рецепт, двух рюмок достаточно, чтобы свалить с ног.
Если тебя потом кто-нибудь спросит, как тебя зовут, ты ничего не сможешь ответить, кроме разве что: «Пшёл к чёрту! Это я! Чингисхан!» —и после этого просто опрокинешься назад вместе со стулом и разобьёшь себе башку.
– Малец тоже ничего не желает помнить, – добавляю я.
Причиной всех прежних раздоров между поселковым старостой Малецом и моим дядей Джимми была всего лишь копчёная колбаса, а вовсе не серьёзные вещи. Перед каждым Рождеством в Ротфлисе резали свиней. Женщины набивали холодильники котлетами, мужчины махали топорами и тщательно мыли ножи перед очередным забоем. В домах и на улицах – всюду стоял запах крови, рассола и лука. Незадолго до Рождества дядя Джимми все вечера проводил у поселкового старосты. Они коптили окорока и колбасы, они ели и пили вместе, но в конце всегда цапались, и тогда мой дядя грозил старосте милицией, а в самом конце уже вообще ничего не говорил, а только стоял перед поселковым старостой, икал, неотрывно смотрел на своего друга и не двигался. Он мог стоять так на одном месте часами, устремив на врага уничижающий взгляд, который должен был пробудить в человеке чувство вины. А начиналось всегда с того, что Джимми упрекал пана Малеца, будто бы тот не несправедливости поделил свинину и лучшие куски мяса забрал себе. Этот спор повторялся из года в год.
У моего дяди был слабый мочевой пузырь, он часто отлучался в туалет и подолгу отсутствовал, так что иной раз за него даже начинали беспокоиться. Но когда он возвращался, всегда выдумывал что-нибудь несусветное, что-нибудь настолько несуразное, что все думали: ну всё, Джимми Коронко свихнулся. Например, поселкового старосту он после своих отлучек обвинял в том, что тот за время его отсутствия съел три килограмма «силезской». Этот спор был нам всем хорошо знаком, и все знали, что однажды это плохо кончится.
Однажды зимой – я думаю, последней зимой перед нашим отъездом в Канаду, в 1983 году, – мой дядя порезал пана Малеца, в слепой ярости нанеся ему пятнадцать ножевых ран. К счастью, ничего страшного не случилось, потому что дядя был настолько пьян, что вместо ножа схватил какую-то деревяшку. Но после этого случая поселковый староста ещё несколько месяцев козырял тем, что две недели пролежал в больнице в Ольштыне, и всем в посёлке показывал шрам на своей правой ключице.
– Теофил, в Ротфлисе на бойне теперь уже не те обороты, – вдруг говорит тётя Аня. – Люди в деревнях обеднели и озлобились. Вся Восточная Польша в упадке, Валенса разорил всех.
Чем больше я пью, тем нервознее становлюсь. Я танцую один танец с тётей Аней, потом с бабушкой Геней. Истинная отрава – это не спирт, не сахар и не женщины, а смесь всего этого. Я снова сажусь к столу и курю польские сигареты, пробую себя в качестве перманентного курильщика, прикуривая одну сигарету от другой, и машу рукой дяде, подзывая его к себе. Он уже пошатывается, протискиваясь сквозь толпу, танцующую полонез, и усаживается на скамью, вклинившись между мной и тётей Аней. Сейчас начнём чокаться, думаю я, за всех злыдней и добрых духов. Девушка, которая сидит на другом конце стола и поразительно походит на мою Джанис, внезапно вскакивает и включает стереоустановку на полную громкость, так что я едва могу расслышать собственные слова.
– Чего тебе надо, Теофил? – спрашивает меня Джимми. – Взгляни на эту девушку – такое не часто встретишь в Канаде! Даже среди белых в центре Виннипега. Твоя тётя Аня – ах, если бы она знала, как я её люблю! С моими долларами я мог бы превратить её в топ-модель!
– Поскромнее, Коронржеч, – говорит она, – у тебя же ничего нет, кроме того, что на тебе: рубашка да брюки!
– Аня, любовь моя, я всё могу тебе простить, но то, что ты делишь свою постель с Малецом, это позор!
Я даю им поговорить и слушаю лишь краем уха, а сам наблюдаю за незнакомой девушкой. То, что Джанис не здесь, то, что она не полетела с нами, оказывается фатальной ошибкой. Такие ошибки делать нельзя.
Я флиртую с незнакомкой, приглашаю её на танец и чувствую на себе католические взгляды моей бабушки Гени, которая пристально следит за мной со своей безгрешной совестью.
Как-то однажды Геня сказала мне, чтобы я не заглядывал ей под юбку, – она, мол, знает, что все мужчины только и ищут подходящего случая.
Мужчины! А мне тогда было двенадцать лет, но она совсем не шутила и больше не повторяла эти слова. «Плохо, очень плохо», – шептала она сама себе.
А в другой раз, после одного разговора о девушках – о том, что прилично, а что нет, – она сказала мне: «Да, негодяй ты этакий, даже когда у вашего брата есть подруга, вас ничто не удержит от того, чтобы лечь в постель с другой женщиной!»
Итак, я танцую, я пытаюсь стереть из моей памяти Джанис и наступаю незнакомой девушке на ноги. Я уже обнял её за талию, я уже чувствую под своей ладонью её увлажнившееся от пота платье. Но прежде чем я забываюсь – а забываюсь я легко, – рядом со мной вдруг возникает дядя Джимми.
Я отпускаю девушку и следую за моим дядей. Он подводит меня к тёте Ане и ко всем остальным за столом.
Я молчу и слушаю хриплый голос Джимми, он пьяно и меланхолично лепечет, рассказывая о нашем друге Бэбифейсе, индейце навахо.
Может, оно и лучше, что Джанис здесь нет. А то бы она постоянно пытала меня, где тот пляж на озере Ротфлис, на котором я познакомился с моей первой любовью. Она бы от меня не отстала, она бы ревниво требовала, чтобы я показал ей ту лесную тропу, ведущую к поляне, на которой я впервые поцеловал мою Агнешку, Агнес. Я знаю, что Агнес теперь живёт в Калгари, что у неё есть друг, а возможно, уже и ребёнок от него, и что она ничего не хочет обо мне знать.