Текст книги "Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век..."
Автор книги: Арсений Замостьянов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 37 страниц)
Ликующий Панин и коленопреклонённый Пугачёв сообразили короткий диалог специально для Державина: «Здоров ли ты, Емелька?» – «Ночей не сплю, всё плачу, батюшка». – «Надейся на милосердие государыни».
Вот он, самозванец, которого не сумел пленить Державин! Мемуарные записки диктовал действительный тайный советник Державин, ставший опытным из опытных, – и он углядит в манёврах их сиятельства ловкий укол:
«Сие было сделано для того, сколько по обстоятельствам догадаться можно было, что граф весьма превозносился тем, что самозванец у него в руках, и, велев его представить, хотел как бы тем укорить Державина, что он со всеми своими усилиями и ревностию не поймал сего злодея».
Пугачёва увели – и Панин (царь царём!) в окружении офицеров степенно отправился ужинать. Державина никто не приглашал, но он и без приглашений занял место возле главнокомандующего. Взыграла гордость гвардейского офицера, который сиживал за одним обеденным столом с самой императрицей. Панин покосился на упрямца – и ужинать не стал, демонстративно удалился в кабинет.
На следующее утро, перед рассветом упрямый поручик занял место в передней главнокомандующего. Несколько часов он ждал – и, наконец, Панин явился, в колпаке и халате. Он шествовал, никого не замечая, но Державин чуть ли не за рукав его схватил: «Я имел несчастие получить вашего сиятельства неудовольственный ордер, беру смелость объясниться». На этот раз Панину приглянулось офицерское нахальство, он провёл Державина в кабинет – и уже на ходу упрекнул его за неуважение к саратовскому коменданту. Державин отвечал пылко и прямодушно, даже дерзко:
«Кто бы стал вас обвинять, что вы, быв в отставке на покое, из особливой любви к отечеству и приверженности к службе государыни, приняли на себя в столь опасное время предводить войсками? Так и я, когда всё погибало, забыв себя, внушал в коменданта и во всех долг присяги к обороне города».
Панина, конечно, не убедила такая аргументация, но он увидел перед собой дворянина, знающего себе цену, честного, ершистого. Таких людей он ценил! И барственный генерал впал в сентиментальное настроение. «Садись, мой друг, я твой покровитель!» – неожиданно воскликнул граф. Державин даже заметил слёзы в его глазах – в мемуарах, как известно, начальники умилённо плачут гораздо чаще, чем в жизни. Разговор продолжился в присутствии Голицына, Михельсона и других тиунов Панина. Державин не был простаком, своей весёлостью он тут же показал им, что гроза миновала, что он в чести у Панина. За обедом граф постоянно обращался именно к Державину – и поручик ещё раз убедился, что перед ним – талантливый, но хвастливый и болезненно тщеславный политик. Графу понравилось беседовать с Державиным – он и наедине рассказывал ему о своих боевых подвигах.
А потом граф решил поразвлечься за карточным столом. Играть в вист Державина не пригласили – хватало и более высокопоставленных офицеров. Михельсон, Голицын… И тут Державин, охмелев от успеха, объявил Панину, что отбывает в Казань, к Павлу Потёмкину и ждёт приказаний «от Вашего сиятельства».
Панин мгновенно переменился в лице. Не в том дело, что поручик заговорил «под руку». Но как он посмел упомянуть Потёмкина? Граф сухо ответил: «Нет» и более не обращал внимания на поручика. Державин ищет благосклонности Потёмкина? Значит, во всяком случае, он её не дождётся от Панина.
После пугачёвщины Державин встретится с Паниным лишь однажды – через 15 лет во время сенатского разбирательства по тамбовскому делу. Их объединит общий противник – князь Александр Вяземский. Но об этом – как водится, позже. На смерть Панина Державин откликнется четырьмя строками:
Прочь, враг отечества с нахмуренным челом!
Сему не прикасайся тлену:
Сокрыт в нём на измену
И на неправду гром.
…После объяснений с Паниным Державин надеялся только на Потёмкина. Но и тот не принял поручика с распростёртыми объятиями. Впервые Гаврила Романович попался во многоугольную ловушку: покровители, царедворцы, полководцы враждовали, преследовали противоположные интересы, Державин был вынужден взаимодействовать с каждым из них, а лавировать он не научился. В такую ловушку Державин попадёт ещё не раз…
Победа над Пугачёвым сулила ливень из наград: орденами, чинами, деньгами, крепостными… Придворные группировки начали борьбу не на жизнь, а насмерть – и не один Державин остался на бобах.
Что ни говори, а Суворов и впрямь явился одним из главных героев великого усмирения. При походе в Яицк за девять суток он преодолел 600 вёрст по разбитым дорогам – если бы Бонапартий умел проводить столь быстрые марши по русскому бездорожью, солоно пришлось бы Барклаю и Кутузову! В Яицком городке Суворов принял пленённого соратниками Пугачёва. Это триумф, хотя и без боя достигнутый! Возникла идея сразу везти пленника в Москву: там, несомненно, Суворова встретили бы как победителя. Но Панин знал цену славы – и приказал доставить Пугачёва в Симбирск, где и принял «императора» из рук Суворова. Однако в реляциях Екатерине Панин честно представил Суворова героем: «…неутомимость и труды Суворова выше сил человеческих. По степи с худейшею пищею рядовых солдат, в погоду ненастнейшую, без дров и без зимнего платья, с командами майорскими, а не генеральскими, гонялся до последней крайности». Здесь каждое слово – всем правдам правда. Вроде бы нельзя было сомневаться: награда будет щедрой. В Симбирске Панин встретил Суворова радушно, с громкими похвалами. Он понимал: конвоирование Пугачёва из Яицкого городка в Симбирск было предприятием небезопасным: несколько раз на отряд нападали мятежные кочевники. Приходилось отбиваться, в стычках погибали соратники Суворова, сам генерал ежечасно рисковал жизнью…
В разорённых войной областях начался голод. Державин предупреждал: голод и бедность порождают разбойничью крамолу. Панин и Суворов приняли меры к смягчению последствий бойни: были устроены провиантские магазины, голодным раздавали хлеб – правда, его вечно не хватало. Для голодавших губерний – Нижегородской и Казанской – Панин на казённые деньги закупает 90 тысяч четвертей хлеба. Торговцев, повышавших цены на хлеб, считали мародёрами и строго наказывали, как в военное время – вплоть до смертной казни. Крестьянам простили недоимки – и начали взимать с них подати с сентября 1774 года «с чистого листа». Если бы не эта деятельность Панина и Суворова – вряд ли пугачёвщину удалось бы искоренить. Ведь на место одного самозванца мог прийти другой – как это случалось в Смутное время XVII века.
Свидетелем того, с каким почётом Панин принимал в Симбирске Суворова, был Павел Потёмкин. Проводя следствие по делу Пугачёва, он, в пику Панину, посчитал за благо представить Екатерине события тех дней в невыгодном для Суворова свете.
Вот и получил Суворов роковое резюме императрицы в письме Г. А. Потёмкину (последний всегда, то бурно, то пассивно, Суворову покровительствовал): «Голубчик, Павел прав, Суворов тут участия более не имел, как Томас, а приехал по окончании драк и по поимке злодея». И никакого Андреевского ордена!.. Наградой за поволжскую кампанию для Суворова стало только милостивое письмо императрицы от 3 сентября – когда она получила известие о спешном появлении героя Туртукая в районе Пугачёвского восстания. В письме Екатерина жаловала ему две тысячи червонцев. Разве это награда для генерала за усмирение опаснейшего бунта?
Череда обидного непризнания заслуг Суворова продолжилась: Гирсов, Козлуджи, Пугачёв… И в 1781-м он будет вспоминать эти печальные обстоятельства в письме одному из самых доверенных своих корреспондентов, П. И. Турчанинову: «Подобно, как сей мальчик Кам[енский] на полном побеге обещает меня разстрелять, ежели я не побежду, и за его геройство получает то и то, а мне – ни доброго слова, как и за Гирсов, место первого классу, по статуту, хотя всюду стреляют мои победы, подобно донкишотским. Не могу, почтенный друг, утаить, что я, возвратясь в обществе разбойника с Уральской степи, по торжестве замирения, ожидал себе Св. Ан[дрея]. Шпаги даны многим, я тем доволен! Обаче не те награждения были многим, да что жалко – за мои труды». Нечто подобное мог бы написать и Гаврила Романович. Да, вокруг «пугачёвского наследства» вельможи нагородили столько хитросплетений, столько обоюдоострых интриг, что оставалось только кручиниться.
И Суворов, и Державин усерднее других сражались с самозванцем; благодаря усилиям таких офицеров государству Российскому удалось утихомирить и накормить бунтовавшие области. А награды достались непричастным. Суворову было где себя проявить, его слава в армии к тому времени окрепла, а Державин впал в отчаяние. Снова – бесславное прозябание и утомительная добыча хлеба насущного из захудалых имений и нищенского жалованья.
Правда, одну награду за пугачёвские дела Державин получил без промедления: знакомство с Суворовым. Это немало! В горящем Поволжье зарождалась легендарная дружба солдата и поэта. Хотя они оба были солдатами и поэтами.
…А новое задание, которым озадачил Державина «малый» Потёмкин, отнюдь не сулило славы.
Молва твердила, что некий старовер, старец Филарет, в своё время благословил Пугачёва на борьбу под именем убитого царя. Иргизский святитель вообще симпатизировал Пугачёву, не раз предоставлял ему кров и многих колебавшихся староверов превратил в горячих сторонников самозваного императора. Вот Державин с помощью своих лазутчиков и должен был доставить отца Филарета к царскому столу…
Власти не упустили случая лишний раз потеснить раскольников, выжигая крамолу. Филарета искали давно, но безуспешно.
Не исключено, что у этого задания был и деликатный подтекст: Потёмкин решил отослать Державина подальше от амурных развлечений. Ходил слушок, что они не поделили прекрасную фаворитку: да-да, в алькове поручики иногда представляют опасность даже для молодых генералов. Предлог самый благовидный: найти преступного старца. Но тут ударили первые лютые ноябрьские морозы – и Державин слёг с тяжёлой простудой. Так бывает: он угодил на гражданскую войну, целый год не смыкал глаз, сражался, хитрил. Пока шли сражения – силы его не иссякали. Но вот поймали Пугачёва – и сказалось переутомление, здоровье рассыпалось.
В те времена каждое такое недомогание воспринималось как репетиция смерти. Три месяца в постели, в неведении – что происходит в столицах, что – в Поволжье, схвачен ли Филарет… А в это время в столицах делят награды, расправляются с Пугачёвым. Молитва, лёгкий бульон, мёд – и силы возвращаются к Державину. Снова приказ: искать Филарета. Старец оставался неуловимым! Возможно, Державин в глубине души пожалел несчастного пастыря, которого окружали, как зверя, и эту миссию он исполнял без привычного рвения.
Бунт, крестьянская война – это последствия социального раскола, который стал очевиднее и жёстче после петровской европеизации. Ни мужики, ни дворяне не знали понятия «социальная ненависть», но ненавидеть они умели! Для Пугачёва дворянская кровь была дешевле грязи, проливал он её безжалостно. И дворяне, после разгрома мятежного войска, в мстительном порыве готовы были «наесться мужицким мясом». Патриархальное единство православного барина и крестьян тоже не пропагандистская выдумка, но каким зыбким оно было! Поднесёшь спичку – и вспыхнет, и окажется, что мужики и баре – враги. Конечно, у казаков – особый вольный дух. И поволжские инородцы ещё не прониклись имперским порядком. Но кто скажет, что в срединной России мужички не соблазнились бы пугачёвской агитацией, не поддались на хмель бунта?
К чему способности и ум,
Коль дух наполнен весь коварства?
К чему послужит вождя шум,
Когда не щит он государства?
Емелька с Катилиной – змей;
Разбойник, распренник, грабитель
И царь, невинных утеснитель, —
Равно вселенной всей злодей, —
напишет Державин во дни пугачёвщины. Намотаем на ус: он уподобил Емельку Катилине – деятелю римской истории, которая традиционно воспринималась как нечто возвышенное. Разбойнику он уподобил и некоего царя, «невинных утеснителя». Возможно, это намёк на одного из общепризнанных царей-злодеев вроде Ирода, но не исключён и дерзновенный смысл: любой монарх, впавший в алчность, ставит себя вне закона, оказывается разбойником. Что это – не урок ли пугачёвщины?
Письмо фон Бранту и эти строки – вот свидетельство серьёзного отношения Державина к поволжскому кризису. Надо ли говорить, что влияние гражданской войны Гаврила Романович будет испытывать всю жизнь – и на политическом, и на литературном поприще. Он умел не только эмоционально переживать, но и анализировать события политической повестки дня.
ЧИТАЛАГАЙ
Ещё не получив наград за борьбу с пугачёвщиной, нажив себе гонителя в лице Панина, Державин всё-таки чувствовал, что в жизни его начинается новая глава. Ему за тридцать, это пора зрелости. Он – больше не солдат, не нищий младший офицер, всеми понукаемый. О нём уже спорят генералы, его имя известно государыне. Недолго осталось страдать в безвестности и бедности. Он и к поэзии отныне относился серьёзнее. Раньше казалось – это просто забава на потеху офицерским жёнам и в литературные круги ему не пробиться. Теперь Державин видел себя автором самой настоящей книги – совсем, как Сумароков. Он учился оттачивать стихи, продумывать композицию оды, чтобы управлять общественным мнением, беседовать с царями.
После утомительной и опасной игры в казаки-разбойники следовало отдохнуть и подлечиться, но Державин энергично берётся за литературные дела. После болезни, бывая в Малыковке и в немецких колониях, он вёл себя как заправский литератор. Всюду появлялся с книгой, с пером и бумагой, созерцал… Он всегда любил рассуждать о вдохновении (« Вдохновение ни что иное есть, как живое ощущение, дар Неба, луч Божества. Поэт, в полном упоении чувств своих, разгорался свышним оным пламенем или, простее сказать, воображением, приходит в восторг…») – по-видимому, именно в Шафгаузене эта стихия овладела им. Упоение, полёт – всё, как положено.
Неподалёку от Шафгаузена Державин при первом же появлении в этих краях приметил большой холм, носивший татарское имя – Читалагай (Шитлагай). Русские крестьяне переиначили это название: Чертолагай, да и только. Места там болотистые, всё поросло камышом, а Читалагай в переводе с татарского – верхушка камыша.
Когда колониям угрожали пугачёвцы и киргиз-кайсаки, Державин размещал там артиллерию, строил шанцы. Он и тогда – весной 1774-го – марал бумагу в свободные минуты, слагая оды на смерть Бибикова и в честь императрицы. Гора Читалагай пробуждала вдохновение. Но тогда он мог уделять литературным занятиям лишь редкие минуты, а шафгаузенская весна 1775 года стала для Державина первой «болдинской осенью». В прусской колонии он нашёл несколько книг. Один из немцев – Карл Вильмсен – по-видимому, был ценителем изящной словесности. Скромная книга из его библиотеки поразила Державина – немецкий прозаический перевод философских од короля Фридриха Великого – разумеется, не названного. Двенадцать од, двадцать писем и поэма «Военная наука». Славный пруссак для стихов предпочитал французский язык. Державин не без труда разобрался в германской премудрости и переложил оды на русский язык: «Личиною притворства прикрываешь ты своё сквернообразие. Продерзость скаредного твоего языка восстаёт даже на самих государей. С ужасным рёвом во всех чертогах царских слышно рыкание твоей наказания достойной зависти. Ты есть единственная душа придворных, преобращающая смеющиеся их дни в печальныя нощи». Неизвестно, знал ли Державин, что автор этих размышлений – знаменитый монарх. Думается, «Военную науку» он не мог не узнать и не связать с именем знаменитого монарха и полководца. И здесь вновь перед нами встаёт фигура покойного Бибикова. Ведь Александр Ильич был знаком с прусским королём, пользовался его расположением. Державин знал, что Фридрих комплиментарно отзывался о Бибикове, мог знать и о переписке русского генерала со Старым Фрицем.
Бибиков кое-как переводил прозой некоторые сочинения Фридриха Великого – и в том числе поэму «Военная наука». Несколько позже, в 1767-м, эта поэма выйдет и в поэтическом русском переводе Василия Майкова.
О ты! рожденный в свет! державой Предков править,
Их правдой и мечем не век себя прославить;
Героев славных кровь, надежда всех рабов,
Защита общества, отрада и покров.
Внемли учению ты воина такова,
Которой взрос в станах, где брань кипит сурова… —
так заговорил Фридрих в переводе Майкова. Державин запросто мог примерить эти строки на себя – солдатом он стал много лет назад, а воином – именно «при горе Читалагае». Кому из великих русских поэтов довелось дёру давать от Пугачёва, атаковать киргизов и приговаривать к повешению мятежных убийц? Читал ли Державин «Военную науку» в переводе Майкова до читалагайских приключений? По крайней мере, её он переводить не стал.
Фридрих со знанием дела рассуждает о клевете. Эти строки Державин принял близко к сердцу: он ведь считал себя оклеветанным. Бошняк – Кречетникову, Кречетников – Панину, Панин – императрице: все они, в понимании Державина, возводили на него напраслину. И чёрное обернулось белым, храбрость и прилежание – слабостью и поражением. Оказывается, всё это можно излить в стихах и прозе – и найти утешение.
При горе Читалагае Державин, охваченный мечтательным немецким духом, превратился в поэта.
В его воображении забушевали дерзновенные строфы – по смелости превосходившие Ломоносова. Вот, например:
Услышьте, все земны владыки,
И все державный главы!
Ещё совсем вы не велики,
Коль бед не претерпели вы!
Надлежит зло претерть пятой,
Против перунов ополчиться,
Самих небес не устрашиться
Со добродетельной душой.
А что говорить об оде «На знатность», многие строки которой много лет спустя перешли в «Вельможу». Вот вам блистательная строфа:
Не той здесь пышности одежд,
Царей и кукол что равняет,
Наружным видом от невежд
Что имя знати получает,
Я строю гусли и тимпан;
Не ты, седящий за кристалом
В кивоте, блещущий металлом,
Почтен здесь будешь мной, болван!
Вскоре он позаботился и об издании книги – ему виделся сборник из восьми од, первые четыре – переводные, в прозе, остальные – в стихах, оригинальных во всех отношениях. «Ода на ласкательство», «Ода на порицание», «Ода на постоянство», «Ода (послание) к Мовтерпию» – это из Фридриха. «Ода на великость», «Ода на знатность», «Ода на смерть генерал-аншефа Бибикова», «Ода на день рождения ея величества» – это уже державинское, самобытное.
Лучшие строки читалагайской книги – несомненно:
Я князь, коль мой сияет дух;
Владелец, коль страстьми владею;
Болярин, коль за всех болею
И всем усерден для услуг.
Через 20 лет Державин, слегка переиначив, повторит их в «Вельможе». А ведь это парафраз Сумарокова – из письма «О достоинстве»: «Честь наша не в титлах состоит, тот сиятельный, кто сердцем и разумом сияет, тот превосходительный, который других людей достоинством превосходит, и тот болярин, который болеет об отечестве». Из громадного наследия Сумарокова всегда можно было выхватить нечто насущное, заветное. Сумароков умел вворачивать в стихи афоризмы. Державин превратил в зарифмованный афоризм публицистическое рассуждение Сумарокова.
Но блёстков остроумия недостаточно, чтобы книга обратила на себя внимание: Державин уже тогда понимал, что стихи нужно умело сервировать. Поэт ломал голову над композицией книги – и выходило неординарно. Проще всего было бы последовать сложившемуся этикету и открыть книгу одой императрице, но Державин оставляет прославление Екатерины для заключительного аккорда. И в позднейших – главных – книгах поэт мучительно выстраивал последовательность стихотворений, следуя потаённой, загадочной для нас логике.
«Оды, переведённые и сочинённые при горе Читалагае 1774 года» – так называлась книга. Полноценный дебют, если не считать двух случайных публикаций. В 1773 году в журнале Рубана «Старина и новизна» появился державинский перевод немецкой пьесы «Ироида, или Письма Вивлиды к Кавну» – по сюжету из Овидия. Чуть позже Державин опубликовал «Оду на всерадостное бракосочетание великого князя Павла Петровича» отдельным изданием, тиражом аж в 50 штук. Вполне вероятно, что Державины присутствовали на свадебных торжествах – и жена с тёшей, верно, советовали Ганюшке воспеть сие событие в виршах. Как-никак – шанс отличиться.
Возможно, в Гатчине эти стихи имели успех, но мэтры русской лиры не обратили внимания на стихотворца, придумавшего себе экзотический псевдоним – «потомок Аттилы, житель реки Ра». Свадьба будущего императора привлекла внимание многих поэтов – и, конечно, голоса Сумарокова, Хераскова, Княжнина заглушили самозваного гунна. Интонационно (вовсе не только из-за традиционного размера – четырёхстопного ямба) некоторые строфы оды 1773 года напоминают «Фелицу»:
Здесь злоба аду не рыгает,
Вражды, крамол, убийства нет.
Никто свирепости не знает,
Никто за честь ея не чтет.
Бессильный с сильным безопасно
Живут в содружестве согласно
И всякий час ликуют вновь.
Древа друг друга обнимают,
Под коркой сердцу быть являют!
Конечно, здесь живет любовь?
Здесь ещё не преодолены преграды на пути к «забавному слогу», ещё нет ощущения непринуждённой беседы. Но Державин уже умело ставит риторические вопросы, уже не боится в торжественной оде использовать низкий слог. Но если мы вспомним первую строфу аналогичной оды Сумарокова – станет ясно, почему публика предпочитала именно такой напевный и торжественный слог:
О сын великия жены!
Великого ты правнук мужа,
Наставника сея страны,
Ты, коему неправда чужа
И многой истина цены.
Рожден от крови ты преславной,
А участи твоей предел —
Во всей природе жребий главный.
Он дан тебе для славных дел.
Здесь царят симметрия и гармония, нет нагромождения согласных, каждое слово на своём месте, ни одна мысль не кажется тёмной. Сумароков подкупал рациональным великолепием стиха. Державин ещё не мог противопоставить ему впечатляющий художественный беспорядок.
К 1774–1775 годам Державин написал немало од, эпиграмм, любовных песен, но в книгу включил только восемь пьес. Он добивался строгой симметрии: четыре перевода в прозе, четыре оригинальных стихотворения. И – единство места написания: Шафгаузен. А ведь была ещё «Эпистола к генералу Михельсону на защищение Казани», которую много лет считали утраченной. Попытка по горячим следам воспеть борьбу с пугачёвщиной – косноязычная, торопливая, но честная. Не любил Державин вспоминать об этих стихах – к тому же они написаны не «при горе Читалагае», вот и не прошли отбор.
Получилось всего 38 страниц – и ни имени автора, ни выходных данных… Неизвестно даже, в каком году первая книга Державина вышла в свет. Сам Державин называл 1777-й; по свидетельству же Ивана Дмитриева, книга вышла в 1776 году в типографии Академии наук.
Мало кто из любителей поэзии позднейших времён с наслаждением штудировал читалагайские оды. Но само слово – «Читалагай» – навсегда останется в литературе. Оно накрепко связано с державинской легендой. Уж очень звучное слово, созвучное глаголу «читать», – возможно, этот каламбур оценил и Державин, знавший толк в игре словами.
Вряд ли рассуждения Фридриха открыли перед Державиным бездну роковых вопросов о бренности земного существования. О том, что всё проходит,в первый раз полагается тужить в юности, а Державин взрослел быстро. Но автор оды к дражайшему Мовтерпию доказал Державину, что эту тайну можно формулировать словами – хоть в прозе, хоть в стихах. Прусский король (и не важно, знал ли Державин, что именно он был автором меланхолических од!) убедил казанского дворянина в том, что изящная словесность – это сила!
Гаврила Романович практически не перепечатывал читалагайские оды, не пропагандировал их. Первая книга Державина нашла преданного поклонника только в XX веке. Конечно, я говорю о Ходасевиче, который рассмотрел в читалагайских строфах истоки и смысл всей последующей поэзии Державина, черновик его главных побед. Действительно, у Фридриха намечены коронные темы Державина – страдания от клеветы, похвала стоическим добродетелям, наконец, трагическая ограниченность земной жизни. «В зеркале, поднесённом рукою Фридриха, Державин впервые увидел своё лицо. Новые, дерзкие мысли, пробудясь, повлекли за собою резкие образы и новые, неслыханные дотоле звуки. Державин впервые нащупал в себе два свойства, два дара, ему присущих, – гиперболизм и грубость, и с этого мига, быть может, не сознавая того, что делает, – начал в себе их вынашивать, обрабатывать» – это Ходасевич. Просто удивительно, что до него никто не замечал этого…
Книга не сделала поэта знаменитым – даже в литературных кругах. Какая там слава! Пожалуй, Державин и не надеялся мгновенно получить лавры Сумарокова, но кислая реакция публики на поэтическую премьеру его, конечно, разочаровала… Оставалось утешаться мудростью того же Фридриха Великого: «Ежели ваше невеждественное бешенство почитало славолюбие за истинную славу, то, ах! какая будет судьба ваша?»
А судьба испытывала терпение Державина. Не хватало смерти Бибикова – так ещё и князь Голицын, который мог бы постоять за Державина, погиб на дуэли…
Усмирение пугачёвщины стало для Державина боевым крещением. Кто из классиков русской литературы всерьёз воевал? Вяземский и Жуковский приняли участие в Отечественной войне 1812 года, отличились в сражениях боевые офицеры Лермонтов и Лев Толстой. Воинами были Денис Давыдов и Фёдор Глинка. Борьба с Пугачёвым была полноценной войной, войной без правил – партизанской и потому особо опасной.
Державин пропитал боевыми впечатлениями немало стихов – не только тех, что напрямик говорят о борьбе с Пугачёвым. Сегодня никого не удивляет, если поэты-фронтовики пишут о войне. А Державин был первопроходцем: писал не об абстракциях, а о своём, о личном. Даже если речь шла о сражениях, в которых он не принимал участия. Первые наши поэты о победах времён Елизаветы Петровны писали как об античных сражениях. Следовали высокому классическому трафарету.
Державин не умел долго выдерживать высокопарность, голос его дрожал – как в заключительной читалагайской оде:
Тогда ни вран на трупе жить,
Ни волки течь к телам стадами
Не будут, насыщаясь нами,
За снедь царей благодарить:
Не будут жатвы поплененны,
Не будут села попаленны,
Не прольет Пугачев кровей.
Твоя кротчайшая природа
Утешит все страны народа,
Коль будет в власти все твоей.
Вслушаемся: Пугачёва упоминает в стихах непосредственный участник войны!
Но не будем преувеличивать значение этих стихов: Россия их не прочитала. Куда большую известность снискали стихи Сумарокова:
Ты подлый, дерзкий человек,
Незапно коего природа
Извергла на блаженный век
Ко бедству многого народа.
Забыв и правду и себя
И только сатану любя,
О Боге мыслил без боязни
И шёл противу естества,
Отечества и божества,
Не помня неизбежной казни…
Из московского далёка Сумароков перекладывал на стихи слухи о чудовищных зверствах Пугачёва. В нём он видел предводителя новых гуннов, которые разрушат всё, что дорого Сумарокову. Никакой пощады к разбойнику! – просветитель яростно требовал расправы над бунтарями:
Сей дерзостный Икар ко солнцу возлетает
И тщится повредить блаженный жребий росск.
Под солнце подлетев, жжёт крылья он и тает,
И растопился воск.
Осетил Пугачёв себе людей безумных,
Не знающих никак нимало божества.
Прибавил к ним во сеть людей, пиянством шумных,
Извергов естества.
Хорошее словцо – «осетил». Но приметим: Державин писал о Пугачёве сдержаннее, если угодно, объективнее.
Сумароков рассуждал о пугачёвщине и в своей «Истории», которая, к сожалению, отсутствует в научном обороте. Да, это не научные изыскания, скорее – агитационная публицистика, которая ждёт своего исследователя. Пушкин (блистательный историк!) с форсом отхлестал его за эти сочинения: «Незнание наших историков удивительно. Г-н Сумароков в „Истории Екатерины“ пишет: „неистовства Пугачёва быстро распространялись. Правительство переменило мнение, уверилось в важности обстоятельства, отрядили против его полки и вручили начальство генералу Бибикову. Начало не соответствовало ожиданию; Кар и Мансуров не устояли, изверг овладел Оренбургом и, прогнанный оттуда князем Голицыным, устремился на Уфу, наконец к Казани, жёг, опустошал их предместия и окрестности“.Что слово, то несправедливость. В начале бунта прибыл не Бибиков, а Кар; Мансуров никогда не был разбит; Оренбург не был взят Пугачёвым; самые первые распоряжения Бибикова были увенчаны успехом». А всё-таки – занимательный и полезный документ.
…Никаких ласковых писем от начальников Державин не получал, никаких известий о наградах не поступало. За награды придётся сражаться почти два года – дольше, чем длилась война с Пугачёвым! Империя праздновала победу над Оттоманской Портой – победу в первой при Екатерине Русско-турецкой войне. На всю Европу прозвучали имена русских побед, напоминавших о доблести непобедимых римских легионов, – Кагул, Ларга, Козлуджи. Какой триумф без гвардейских полков? Всех офицеров гвардии императрица собирала в Москве. Давненько Державин не бывал в столицах… Он отстал от полковой жизни, отвык от муштры. А тут извольте исполнять наряд, пожалуйте в дворцовый караул… Как назло, на глазах Потёмкина и Румянцева он скомандовал привычно: «Левый стой, правый заходи!» – и солдаты остолбенели. Оказывается, за время отсутствия Державина ввели новую команду: «Вправо заходи!» Потёмкин заметил замешательство и пригрозил поручику строгим наказанием. В палочный караул!
За разорение деревень Державиным полагалось 25 тысяч, но получить удалось только семь. А тут на Державина навалилась новая беда: по доверчивости он поручился в банке за некоего поручика Маслова, а тот возьми и скройся. На Державина навесили громадный долг: 40 тысяч. К счастью, подвернулась картёжная удача – и поручик выкарабкался из беды.
Державин добивался награды, составил бумагу на имя графа Потёмкина (на тот момент ещё не князя): «Для чего я обижен пред ровными мне?» Надеялся на денежное вспомоществование за воинские подвиги, на чин полковника с выпуском из гвардии.
Насилу ему удалось поговорить с Потёмкиным. Тот заверил Державина, что о награде будет объявлено в Преображение.
6 августа – Преображение Господне, для гвардейцев-преображенцев – не только церковный, но и полковой праздник. Офицеров пригласили в Чёрные Грязи, отобедать с императрицей. Торжество шло своим чередом, но о награждении Державина никто не обмолвился.
Потёмкин, командовавший преображенцами, вроде бы симпатизировал Державину, хотя в то время, конечно, не относился к нему, как к равному. Но не сидели на месте недруги Гаврилы Романовича во главе с майором Толстым – который считался правой рукой Потёмкина в полку. Державин «принужден был толкаться в передней» Потёмкина.