355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Замостьянов » Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век... » Текст книги (страница 33)
Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век...
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:27

Текст книги "Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век..."


Автор книги: Арсений Замостьянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 37 страниц)

ПОЛИГИМНИЯ И МЕЛЬПОМЕНА

Двадцать лет – ни много ни мало – Державин был приближен к престолу. Двадцать лет – от опубликования «Фелицы» до отставки. За это время изменились его портреты. Строгий, не согнувшийся титулованный старик с сарказмом и скорбью глядит с полотна, одушевлённого Боровиковским в 1811-м. К бездействию он не привык – и свободное время посвящал словесности, просвещению. Литература к тому времени стала полем боя: новаторы и консерваторы, патриоты и космополиты скрестили мечи. Разделение на «шишковистов» и «карамзинистов» – это удобная иллюзия. И уж тем более неверно приписывать сторонникам «нового слога» западнические убеждения. Всё было куда сложнее.

Друг и единомышленник Шишкова, Гаврила Романович вовсе не считал Карамзина литературным или политическим противником. Да, не всё ему было близко в «Письмах русского путешественника», но о стихах Карамзина Державин отзывался благосклонно, а повести давным-давно встретил отеческим благословением:

 
Пой, Карамзин! И в прозе
Глас слышен соловьин…
 

«Я желаю Николаю Михайловичу такого же успеха в истории, как в изданных им творениях» – это ещё одно благословение Державина младшему собрату. Разве это – не двойная игра? Правда, Державин никогда не клялся на верность Шишкову и имел основания считать себя внепартийным патриархом словесности. С адмиралом его объединяло почвенничество.

Державин не понимал, как можно предпочитать России какую-либо другую державу. Россия – это сила, это победы, только России принадлежит будущее. А русский язык? Конечно, каждое вино по-своему прекрасно, как и каждый язык. И всё-таки эти утончённые сентименталисты перебарщивают с заимствованиями чужеродных слов и нравов… Державин не был ортодоксальным приверженцем какой-либо литературной веры, какой-либо эстетики. Вот в вопросах государственной идеологии он решительно не терпел разногласий, а в поэзии… В поэзии Державин не считал себя хранителем непререкаемой истины. Он и от Львова, и от Капниста, и от Хемницера принимал любое мнение о собственных стихах. Согласен или не согласен – выслушивал терпеливо. И всю жизнь испытывал тягу к литературной дискуссии.

Шишков славился иными замашками: это был боевитый литератор, боец. Он замечательно писал стихи для детишек, есть в его наследии и классическая эпитафия Суворову. Державин во многом разделял положения шишковского «Рассуждения о старом и новом слоге». Хотя вряд ли примеривал на себя положение о строгом соответствии определённому стилю. Шишков предложил Державину собирать литературные вечера хотя бы раз в неделю. Гаврила Романович обрадовался несказанно: как будто почувствовал возвращение молодых лет, когда они были неразлучны со Львовым и Капнистом.

Первая из регулярных литературных суббот, на которых авторитет Державина соединился с проповедническим даром Шишкова, состоялась в 1807 году в день, когда пришло известие о победе русских войск над французами при Прейсиш-Эйлау. Победная реляция вскоре окажется гиперболической, а тем февральским днём почтенные литераторы спорили – нужно ли продолжать войну? В собравшемся кружке выделялись Иван Андреевич Крылов и набожный молодой поэт князь Сергей Александрович Ширинский-Шихматов, сочинявший патриотические поэмы из русской истории. Литераторы собирались каждую субботу – то у Державина, то у Шишкова, то у Захарова. К шишковской школе относили и Семёна Боброва – поэта, которого Державин считал своим наследником, а карамзинисты высмеивали за тёмный слог и длинноты.

В 1810 году Шишков и Державин решили создать официальное общество, в котором соблюдался бы особый устав, возник бы печатный орган. Задумывался могущественный литературный клуб: его устав утверждал сам император. Так появилась «Беседа любителей русского слова» (или «Беседа любителей российской словесности») – с парадного открытия 14 марта 1811-го. Державин широким жестом принял на себя все расходы «Беседы». Он не скупился: одних только книг пожертвовал на 3600 рублей.

«Беседа», в отличие от камерных суббот, предполагала публичные чтения: кроме участников литературного собрания в дом Державина, по пригласительным билетам, съезжались и благородные гости.

Это была торжественная, даже помпезная институция. Бортнянский написал для заседаний «Беседы» специальную музыку. Участники и гости являлись в дом Державина в бальных платьях и при орденах. Структура – как в Государственном совете. Председатели разрядов – Шишков, Державин, А. С. Хвостов, Захаров. Действительные члены, члены-сотрудники, почётные члены… В почётные члены, по предложению Гаврилы Романовича, приняли даже Карамзина. Над каждым председателем разряда был поставлен ещё и попечитель – непременно действующий министр: Завадовский, Мордвинов, Разумовский, Дмитриев. Старые друзья и старые враги Державина – все оказались в сборе. Обилие благородных седин ослепляло. Регулярно издавались «Чтения в Беседе любителей русского слова».

В «Беседе» Шишков читал своё «Рассуждение о любви к Отечеству», которое воспринималось в 1811 году как проявление дерзновенного, несанкционированного свыше патриотизма. «Воспитание должно быть отечественное, а не чужеземное», – утверждал Шишков, и Гаврила Романович готов был подписаться под этими словами.

Державин чувствовал себя монументом на главном литературном перекрёстке. Пожалуй, он заблуждался, живая литература рождалась не на пышных заседаниях, но его почитали как патриарха – и это подслащивало дни отставки. Он да ещё Крылов – вот два столпа «Беседы», которых лихие супостаты – арзамасцы – старались не задевать. О значении Державина для этой академии расскажет один факт: после смерти Гаврилы Романовича заседания «Беседы» не возобновились, несмотря на рост административных возможностей Шишкова.

Не обходилось без конфликтов. Державин призывал вступить в «Беседу» Николая Гнедича – тот сказался больным. Гаврила Романович настойчиво повторял приглашение – по этим письмам ясно, что именно ценил Державин в «Беседе»: «…вы познакомитесь с первыми людьми в империи и нигде лучше талантов своих открыть не можете».

Гнедич, наконец, разобиделся, прочитав в приглашении, что его назвали «сотрудником», а не действительным членом. Он ответил Державину резким письмом. Но через некоторое время примирился с «Беседой»…

Тут в русской литературе возникает новый заметный автор, почётный член «Беседы», посещавший ещё литературные субботы, – Владислав Озеров. Свою первую знаменитую трагедию – «Эдип в Афинах» – Озеров посвящает Державину. «Посвящая Вам сию трагедию, не приношу моего дара тем достоинствам, по коим возведены Вы были на высокие степени государственные. Министры и правители подлежат суждению историка, который в тишине и молчании кабинета отважною рукою срывает завесу, опущенную на происшествия, и, не утомляясь, размеряет исполинские шаги превосходных умов и успешное ползание хитрых и пронырливых. – Наука нравственная! Подобная той математической науке, о которой спорили Лейбниц и Невтон и по которой исчисляются величина и течение отдалённейших небесных светил и частицы самого мелкого насекомого; исчисление беспредельно великих и беспредельно малых количеств…» – гласило пышное посвящение, которое, однако, Озеров редактировал по мере разочарования в Державине.

Гавриле Романовичу многое не нравилось в Озерове. Трудно было простить его молодость, его успех у публики и – что страшнее – у государя. В «Эдипе» видели многозначительный намёк на отцеубийство, но Александр подарил драматургу и некоторым актёрам по перстню. Нашлись и идейные различия.

Дворянская гордость, феодальная независимость от государства, личная честь, которая важнее служебной, – вот идеалы Озерова. Не новая линия! В эту сторону клонил Сумароков. А бояре, перемётывавшиеся от русского царя к польскому королю, от Шуйского к Тушинскому вору, – разве не были они сторонниками феодальной независимости? У Державина были иные идеалы. Дворянство должно служить! И только усердная служба даёт право влиять на государство и на государя. Державин видел, к чему шляхетская демократия привела Речь Посполитую. А французские бедствия разве не с дворянских расхлябанных мечтаний начались? «Как жаль, что во Франции не нашлось дворянства» – так прокомментировал Суворов казнь короля Людовика.

А ведь там не нашлось именно служилого дворянства… Салонного и вольнолюбивого, досужего и рафинированного было сколько угодно. А вот самодержавной дисциплины не было. А великие империи рождаются и крепнут, когда государственная дисциплина стоит выше личного самолюбия.

Державин когда-то написал записку «О возмущениях и бунтах»: «Многочисленное дворянство приводит в скудость государство, многочисленное духовенство изнуряет державу. Сии два сословия пожирают существеннейшую часть всего государства, то есть народ, бдящий и трудящийся, между тем как другая часть дремлет, переваривает пищу и занимается разве тогда, когда настоит необходимое дело заняться утехами своими». Неожиданно резкий вывод ершистого правдолюба! Державин чувствовал, что наследники Петра разбазарили его наследие по части воспитания дворянства как истинной гвардии народа. Служба стала необязательной, высокие чины представителям родовитых семейств доставались без напряжения. Начался длительный процесс превращения дворянства в очаровательную ненужность, в архитектурное излишество (сейчас этот путь, увы, повторяет интеллигенция). И всё-таки Державин верил, что дворянство ещё можно возродить. Оно действительно было опорой трона, а значит – залогом стабильности и «возлюбленной тишины» в стране. Внутренние противоречия, конечно, подчас взрывали эту тишину – но не так часто, как это хотелось советским историкам, которые преувеличивали остроту классовой борьбы. Они преувеличивали, а мы то и дело преуменьшаем.

Державин постоянно сталкивался с одичанием помещиков – представителей благородного сословия, с которым империя связывала лучшие надежды. Многие уверились: если родился барином – значит, с рабами можешь обращаться как угодно. Иные помещики, не сдерживая ярость, впадали в преступное опьянение властью. Крестьянам непросто было найти управу на озверевшего барина. На злонравных дворян ещё Антиох Кантемир поднимал бич сатиры. Не мог смолчать и Державин – не только в «Вельможе».

Трактат «О достоинстве государственного человека» отставной министр писал для «Беседы». Надеялся, что можно ещё исправить нравы, вернуть дворянам боевой дух и ощущение воинского долга. А тут – успех Озерова с его преклонением перед благородным одиночкой.

Озеровский «Димитрий Донской» рассердил Державина пуще прежнего: он не мог смириться с «подловатыми» характерами русских князей, которых драматург превратил в «модных влюблённых». Шишков с ещё большим жаром взялся за Озерова, написал построчный разбор трагедии, в котором камня на камне не оставил от «Димитрия Донского». Небывало шумный сценический успех Озерова Державин связывал с падением нравов – это они, питомцы Потоцкого, потерявшие дух воинственности, устраивают овации фальшивым речам Димитрия…

Между тем Державин изменяет Полигимнии – музе высокой поэзии – с Мельпоменой. Он вознамерился поставить на место всех новейших модных драматургов – и выдал собственную трагедию «Ирод и Мариамна». Но вышел почти провал. У актёров был некоторый успех – и представление дали несколько раз, но общее суждение о Державине-драматурге не окрыляло. Причём все последующие попытки утвердиться на сцене заканчивались ещё плачевнее: соратник по «Беседе» Шаховской, руководивший театрами Петербурга, не решился на постановку «Тёмного» и «Евпраксии», и оперные либретто Державина так и остались на бумаге. Гаврила Романович готов был из собственного кармана оплатить все издержки постановок – но театральные заправилы избегали его. Их можно понять: не зря Мерзляков назвал драматургию «развалинами Державина». В его пьесах можно (при недюжинном энтузиазме) найти немало литературных достоинств, но природы театра Державин не чувствовал… Шаховской было согласился на постановку «Евпраксии» на деньги Державина, но мудрый актёр и соратник по «Беседе» Иван Дмитревский, боявшийся катастрофы, дипломатично убедил Гаврилу Романовича поставить трагедию в домашнем театре. А ведь в «Евпраксии» было немало воинственных призывов, в которых сквозило неприятие Тильзита. Отважно и вызывающе звучало предисловие Державина – о том, что кочевники и иноверцы терзали Русь вплоть до Ивана Грозного, до покорения Казани. «Но если бы предки наши отступились от веры, охладели в любви к отечеству и верности к государям, тогда уже Россия давно бы не была Россиею. Заключим изречением Соломона: Нет ничего нового под солнцем». Намёк прозрачный. Ностальгически поведал Державин в предисловии и о величии победной эпохи Великой Екатерины. Возможно, у трагедии нашлись бы поклонники из числа рьяных патриотов, но не судьба. «Евпраксию» театры не приняли.

После таких конфузий трудно удержаться от интриг против удачливого соперника, которому государь подарил уже и перстень, и табакерку – как некогда дарили самому Державину за государствообразующие оды. Державин и не удержался. Он, конечно, оказался не единственным недругом Озерова, но действовал против него со сноровкой опытного политика.

Финал судьбы Озерова выдался без оваций и аншлагов. Его вынудили уйти со службы без пенсиона. Последняя трагедия – «Поликсена» – провалилась. Он удалился в своё имение – Красный Яр, что в Казанской губернии, там заболел психически, даже потерял способность говорить. И умер сорока семи лет, через два месяца после смерти Державина.

А Державин уже увлекался новым искусством – оперой, в которой узрел «живое царство поэзии; образчик (идеал) или тень того удовольствия, которое ни оку не видится, ни уху не слышится, ни на сердце не восходит, по крайней мере простолюдину… Волшебный очаровательный мир, в котором взор объемлется блеском, слух гармониею, ум непонятностию и всю сию чудесность видишь искусством сотворенну, а притом в уменьшительном виде, и человек познаёт тут всё своё величие и владычество над вселенной». Он написал шесть опер – «Добрыня», «Дурочка умнее умных», «Рудокопы», «Грозный, или Покорение Казани», «Эсфирь». Ещё две – «Батмендий» и «Счастливый горбун» – не успел завершить, а ещё две – «Тит» и «Фемистокл» – перевёл с итальянского. С поразительным упорством Державин пытается создать жанр русской героической оперы, не забывая и об операх комических. Вот, скажем, «Дурочка умнее умных» – действо из истории пугачёвского бунта. Державину было что вспомнить о тех событиях. Юная Лукерья обманывает и побеждает атамана Железняка, а представители бюрократии оказываются врагами хуже Пугачёва. Одни фамилии чего стоят – Хапкин да Проныркин. В этой опере немало прозаических диалогов, и они весьма колоритны. Жаль, что такое свидетельство участника боевых действий кануло в архивах…

Державин не сомневался, что его оперы откроют публике мир русской истории, из которой следует извлекать уроки. Но, увы, ни одно державинское либретто не нашло своего композитора. Державин так и остался автором опер без музыки.

Драматургию – оперы и трагедии – Державин считал своей вершиной. Предполагал, что потомки, возможно, забудут его оды, но в трагедиях найдут зёрна мудрости и поэзии. Вот уж действительно: «Но пораженья от победы ты сам не должен различать». Когда молодой поэт Константин Батюшков называл Державина «певцом Фелицы и Василия Тёмного», не требовалось пояснений, что это ирония: настолько яркой казалась екатерининская ода, насколько блёклой – трагедия о Московской Руси. Хотя… Возможно, будущие поколения когда-нибудь с пользой для себя переосмыслят и этот тёмный угол державинской кладовки.

ЛИЦЕЙСКИЙ ЭКЗАМЕН

Царскосельский лицей (если угодно – Сарскосельский ликей) слыл символом александровской просвещённой России, выставкой просвещенческих достижений. Важнее, чем университет, важнее, чем академия. Просто – город Солнца, Телемское аббатство в дворцовом пригороде.

Не станем недооценивать Казанскую гимназию, но во времена юности Державина подобного учебного заведения быть не могло. Здесь во всём чувствовался царский уровень: воспитывали будущих соратников государя, управленцев «светлого будущего». В полной мере эти надежды оправдает лишь один Александр Горчаков.

Наверное, Державин относился к своему присутствию на лицейском экзамене как к ординарной повинности – возможно, приятной, но не более. Он увядал, старел и, не имея детей, грезил о наследниках и на государственном, и на поэтическом поприще.

Так случилось, что многие сегодня знают о Державине по двум строкам из «Евгения Онегина»:

 
Старик Державин нас заметил
И, в гроб сходя, благословил.
 

Правда, нынче массовый читатель и этих строк не знает. Скоро и «солнце русской поэзии» превратится в достояние немногих любителей словесности.

В 1835 году, 20 лет спустя, Пушкин записал свои воспоминания о том дне:

«Державина видел я только однажды в жизни, но никогда того не забуду. Это было в 1815 году, на публичном экзамене в Лицее. Как узнали мы, что Державин будет к нам, все мы взволновались. Дельвиг вышел на лестницу, чтоб дождаться его и поцеловать ему руку, руку, написавшую „Водопад“. Державин приехал. Он вошёл в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: где, братец, здесь нужник? Этот прозаический вопрос разочаровал Дельвига, который отменил своё намерение и возвратился в залу. Дельвиг это рассказывал мне с удивительным простодушием и весёлостию. Державин был очень стар. Он был в мундире и в плисовых сапогах. Экзамен наш очень его утомил. Он сидел, подперши голову рукою. Лицо его было бессмысленно, глаза мутны, губы отвислы: портрет его (где представлен он в колпаке и халате) очень похож. Он дремал до тех пор, пока не начался экзамен в русской словесности. Тут он оживился, глаза заблистали; он преобразился весь. Разумеется, читаны были его стихи, разбирались его стихи, поминутно хвалили его стихи. Он слушал с живостию необыкновенной. Наконец вызвали меня. Я прочёл мои „Воспоминания в Царском Селе“, стоя в двух шагах от Державина. Я не в силах описать состояния души моей: когда дошёл я до стиха, где упоминаю имя Державина, голос мой отроческий зазвенел, а сердце забилось с упоительным восторгом…

Не помню, как я кончил своё чтение, не помню, куда убежал. Державин был в восхищении; он меня требовал, хотел меня обнять… Меня искали, но не нашли…»

Да, Пушкин, когда пришёл черёд мемуарам, писал о себе не в третьем лице…

Вот оно как: не успел Державин объявиться в Лицее – и сразу вопрос про нужник. Думаю, 35-летнему Пушкину, в отличие от юного Дельвига, это нравилось. Державин не держал себя парнасцем, не был воздушным существом. Это и в лучших стихах Державина проявлялось. Пушкину нравился натурализм Державина, смачное описание собственных слабостей и грешков. Без этих мотивов непредставим стиль «Евгения Онегина». И в поздних стихах у Пушкина частенько мелькает державинское:

 
Да шей горшок, да сам большой.
 

В Лицее Пушкин ещё не вчитался в Державина, воспринимал его суть поверхностно. Он пребывал в том возрасте и настроении, когда хлебом не корми – дай поколебать основы. Иной раз под огонь молодой иронии попадал и Державин, сам того не зная. Но неполитесные замашки старого поэта Пушкину, верно, приглянулись. Да и впечатлительный Дельвиг всё-таки не до конца разочаровался в Державине. Узнав о смерти старого поэта, он сочинит длинный траурный гимн в античном стиле:

 
Державин умер! Чуть факел погасший дымится, о Пушкин!
О Пушкин! Нет уж великого! Музы над прахом рыдают!
 

Строка с упоминанием Пушкина в этом не по-державински возвышенном гимне будет повторяться до бесконечности.

…Этот эпизод вспоминали многие. К столетию Лицея Илья Репин написал одну из самых известных «литературных» картин: «Пушкин на лицейском экзамене». Фигура Державина у Репина излучает ту самую «живость необыкновенную». Сколько бы Державин ни говорил, что литература – это пустяки и баловство, а главное – насаждение законов, исправление нравов, управленческие успехи, но глаза его загорались, когда речь заходила о литературе.

Старик не принял в расчёт, что Пушкин упомянул и его вечного соперника – Петрова. Державина давно уже никто не ставил на одну доску с автором «Карусели». Но разве можно вести мелочные расчёты, когда звучит столь складная, осмысленная юношеская поэзия?

Писательская активность Державина в последние годы жизни поразительна. Погружаясь в собственные черновики, он, конечно, интересовался литературными новинками, хотя приноровиться к новому стилю в драмах не мог. В последние годы, на склоне лет, Державин выстроил такие громады, как «Евгению. Жизнь Званская» и «Христос». А это – избранное из избранного в наследии Державина. В XX веке эти произведения назвали бы поэмами. Да, в них есть срывы: в некоторых строфах Державин сплоховал. Пушкин судил об этом беспощадно: «наш поэт слишком часто кричал петухом». Вскоре после триумфального выступления на экзамене Пушкин напишет озорную поэму «Тень Фонвизина» – разумеется, не для печати. В этой шутливой поэме появляется Державин – исписавшийся, недалёкий «татарин бритый». С юношеской жестокостью (не так ли Державин в своё время ранил Сумарокова?) Пушкин заключает:

 
И спотыкнулся мой Державин
Апокалипсис преложить.
Денис! он вечно будет славен,
Но, ах, почто так долго жить?
 

Старик, которому жить оставалось недолго, отнёсся к лицеисту куда добродушнее.

Державин не ждал от шестнадцатилетнего юноши столь зрелых, мастеровитых стихов – и поразился их стройности. Уж дядю Василия Львовича тот превзошёл точно.

«Моё время прошло. Теперь ваше время. Теперь многие пишут славные стихи, такие гладкие, что относительно версификации уже ничего не остаётся желать. Скоро явится свету второй Державин: это Пушкин, который уже в лицее перещеголял всех писателей», – говаривал Гаврила Романович Сергею Тимофеевичу Аксакову, если верить воспоминаниям последнего.

В сверкающем зале Царскосельского лицея Державин прожил свой последний звёздный час: он благословил наше литературное будущее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю