Текст книги "Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век..."
Автор книги: Арсений Замостьянов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 37 страниц)
ДЕЛО ЯКОБИЯ
Державин гордился: ему удалось спасти невиновного от неправедного суда. Иркутский генерал-губернатор Иван Варфоломеевич Якоби (Якобий) никогда не был другом поэта. Дело это попало к Державину несколько позже первого поручения насчёт банкира-самоубийцы, но завершил он его до развязки Сутерландова дела.
Якоби вёл переговоры с китайцами о статусе Монголии. Мало кто в те годы так досконально знал русский Дальний Восток. Да, Якобий видел себя щитом и мечом империи в этих краях.
Дипломат оказался храбрым солдатом. Якоби отличился в турецкую войну: «во время атакования неприятельских войск, сделавших в 774 году при Алуште десант на Крымские берега, переводя тогда составленной из гренадер каре против правой стороны неприятельскаго ретраншамента, где самое сильнейшее сопротивление было, штыками отворил себе дорогу, преодолел и опрокинул неприятеля и овладел ретраншаментом с пушками, где получил контузию».
Он благополучно погубернаторствовал в Саратове и Уфе, но душа рвалась в Сибирь…
В 1783 году Иван Варфоломеевич выпросил себе службу в Сибири, стал иркутским и колыванским генерал-губернатором. В Иркутске, где располагался его скромный дворец, Якоби жил, «как сатрап или сибарит». Державин, как известно, сибаритов не жаловал. Но вот Якоби обвинили в государственной измене, в коварных сношениях с китайцами… В вину ему были поставлены корыстные и честолюбивые планы: дескать, он намеревался разжечь войну с Китаем и нажиться, используя положение губернатора прифронтовых краёв… Прилагались и другие обвинения, более будничные, – самоуправство, неуважение к Сенату. Таким гарниром нетрудно обложить любого наместника.
Императрица не сомневалась: Якоби виновен. Слишком уж он честолюбив, верно, хочет отличиться на дипломатическом фронте в новой большой войне. Когда над головой проштрафившегося генерала начали собираться тучи, императрица обронила афоризм: «Если бы он был горд и если бы у него было сердце, то теперь бы уже зарезался». Не столь важно, была ли эта фраза произнесена в действительности. Главное, что молва пошла по всем дворцовым залам Петербурга и добралась до самого Якобия, который не рассчитывал на снисхождение.
Целый год Державин вёл расследование – по обыкновению, скрупулёзно и размашисто. Блистать в высшем обществе, позировать на фоне побед любили все вельможи. Но чиновничья рутина приятна, как зубная боль. «А у меня, что дело, что не дело, обычай мой такой: подписано, так с плеч долой» – эта реплика из комедии Грибоедова годится для сотен сенаторов и губернаторов всех времён.
Если есть в истории России полная противоположность Фамусову – то это Державин. Даже неприятное, тошнотворное дело он распутывал до конца – как одержимый. Куда-то ездил, проснувшись спозаранок, беседовал с недружелюбными людьми, находил правду в документах. Не из любви к сибариту Якобию, а потому, что он был Державиным, который поддерживал правосудие.
И к этой одержимости он требовал уважения! Смело обременял императрицу многотомным крючкотворством, надеялся, что и она станет вникать в нюансы злоключений Якобия. И ведь Гаврила Романович не испытывал никакой симпатии к иркутскому сатрапу! Просто не смел отступиться, не смел опустить руки, если уж взялся за дело.
Целый год Якобий не выходил у него из головы – и вот настало время отчёта. Императрица велела Державину доложить ей обстоятельства дела – и изумилась, «когда целая шеренга гайдуков и лакеев внесли ей в кабинет превеликие кипы бумаг». Бумаги заполнили залу от стены до стены, от паркета до потолка. «„Что такое? – спросила она. – Зачем сюда такую бездну?“ – „По крайней мере, для народа, государыня“, – отвечал Державин. „Ну, положите, коли так“, – отозвалась с некоторым родом неудовольствия. Заняли несколько столов. „Читай“. – „Что прикажете: экстракт сенатский, или мой, или которую из докладных записок?“ – „Читай самую кратчайшую“. Тогда прочтена ей которая на двух листах. Выслушав и увидя, что Якобий оправдывается, проговорила, как бы изъявляя сомнение на неверность записки: „Я не такие пространные дела подлинником читала и выслушивала; то прочитай мне весь экстракт сенатский. Начинай завтра. Я назначаю тебе всякий день для того после обеда два часа, 5-й и 6-й“».
Старательный кабинет-секретарь воспринял это предложение как знак доверия. Каждый день после обеда он прилежно тревожил императрицу делом Якобия. Но императорское терпение таяло. Подчас Екатерина резко прерывала очередной доклад о «покорителе Китая», переводила разговор на менее пресную тему. Но на следующий день Державин снова являлся с кипой бумаг и продолжал, как пономарь, занудливо вслух читать материалы дела. И снова нужно было вникать в намерения бывшего иркутского губернатора. Разумеется, ни стужа, ни ливни не останавливали Державина. И однажды, поздней осенью, в ненастье, Екатерина велела камердинеру Тюльпину поинтересоваться у Державина: «Как такая стужа вам гортани не захватит? Удивительно». Державин счёл это очередной милой шуткой Фелицы. Впрочем, её юмор больше не восхищал поэта. Всё-таки это была игра в одни ворота. Мало кто отваживался ответить императрице шуткой на шутку. Но Державин понимал: с каким-нибудь деспотом было бы труднее, а императрица отходчива.
Державину удалось убедить императрицу в своей правоте по делу Якобия. После нескольких докладов она уже поглядывала на него с одобрительным любопытством. Надо думать, её заинтересовало сочетание поэтических способностей и юридического упорства в одном человеке. К тому же Державину удавалось перемежать доклады шутливыми замечаниями – отныне он не удручал, а радовал Екатерину. Она уже ждала державинских докладов. Вердикт гласил: «Читано пред нами несколько тысяч листов под названием сибирского якобиевского дела, из коего мы иного не усмотрели, кроме ябеды, сплетен и кляуз».
Державин воодушевился, строил планы… Но благоприятное положение если и может измениться, то только к худшему!
«Он во время доклада сего дела сблизился было весьма с Императрицею по случаю иногда разсуждений о разных вещах; например, когда получен трактат 1793 году с Польшею, то она с восторгом сказала: „Поздравь меня с столь выгодным для России постановлением“. Державин, поклонившись, сказал: „Счастливы Вы, Государыня, что не было в Польше таких твёрдых вельмож, каков был Филарет; они бы умерли, а такого постыдного мира не подписали“. Ей это понравилось. Она улыбнулась и с тех пор приметным образом стала отличать его, так что в публичных собраниях, в саду, иногда сажая его подле себя на канапе, шептала на ухо ничего не значащие слова, показывая будто говорит о каких важных делах». Что это значило? Только ли дань остроумию поэта?
Державин склонен был считать, что такие манёвры императрицы связаны были с самым таинственным предприятием последних лет её царствования – документом, который регламентировал переход власти от императрицы к внуку, в обход сына. И Державин должен был стать поверенным в этих делах! Миссия сколь ответственная, столь и опасная. Но – не случилось.
Главным хранителем тайны стал граф Безбородко. После смерти Екатерины он быстро переориентировался и помог Павлу избавиться от таинственного документа. Ушлый дипломат рассудил, что устранение Павла может ввергнуть страну в новую смуту. Генерал Бонапарт орудовал в Европе – и новый всплеск самозванчества на Руси обернулся бы кровавым пожаром.
И Павел осыпал Безбородко наградами: возвёл в княжеское достоинство, сделал канцлером, одарил поместьями и новомодным орденом Святого Иоанна Иерусалимского. Его – сподвижника императрицы, память о которой Павел пытался свести на нет. Вскоре Безбородко не станет – и Державин откликнется на его смерть не самым великодушным образом:
Он мне творил добро, —
Быть может, что и лихо;
Но умер человек, не входит в небо зло.
Творец! мольбе моей вонми:
В объятие Своё, в сиянье тихо
И слабости его прими.
Тут всё ясно: манёвры ушлого политика нередко мешали Державину в пору его секретарства и президентства в Коммерц-коллегии.
…Настроение стареющей императрицы менялось быстро. Она то притягивала, то отталкивала Державина. В придворном космосе не только паркеты скользкие – расшибить голову можно и на сырой земле. Для Державина едва не стала роковой развесёлая игра в горелки. Что может быть беззаботнее? Старинная славянская забава, связанная с обрядом выбора невесты. Однако ж… Всё начиналось лучезарно: в отменном настроении Державин возвращался домой, оставив императрицу в саду…
«Она под тению дерев сидела, несколько задумавшись; то придворные старались её всячески увеселить, а для того и зачали играть в вышеописанную игру. Товарищ автора г. Турчанинов, подошедши к нему, просил убедительно, чтоб по немногому числу кавалеров и он играл. Согласился, и побежали великие князья, а за ними он; на покатистом лугу поскользнувшись, со всего маху упал и выломил себе руку. Без чувства почти великие князья его подняли и отвели сами в его покои, стараясь ему дать всевозможную помощь. Сей столь непредвидимый неприятный случай и был политическим падением автора, ибо в сие время вошёл было он в великую милость у императрицы, так что все знатнейшие люди стали ему завидовать; но в продолжении шести недель, на излечение его употреблённых, когда он не мог выезжать ко двору, успели его остудить у императрицы, так что, появясь, почувствовал он её равнодушие».
Вот так. Лужайка, великие князья, смех – и прибаутка, звучащая на десятки голосов:
Гори, гори ясно, чтобы не погасло!
Глянь на небо – птички летят,
Колокольчики звенят,
Гляди – не воронь, беги, как огонь!
Коварная игра, что и говорить.
Травма не вызвала сочувствия императрицы. В отсутствие Державина её усердно настраивали против «певца Фелицы». Но не только в злопыхателях дело. Екатерина постоянно сомневалась в Державине: временами он казался ей полезным, пригодным для службы, верным, но всякое воспоминание о тёще Державина – кормилице Павла – портило кровь.
Почувствовав, что монаршая милость сменилась холодком, Державин себе в утешение сочинил лукавые вирши – «Горелки»:
На поприще сей жизни склизком
Все люди бегатели суть:
В теченьи дальнем или близком
Они к мете своей бегут.
И сильный тамо упадает,
Свой кончить бег где не желал:
Лежит; но спорника, – мечтает, —
Коль не споткнулся бы, – догнал.
Надеждой, самолюбья дщерью,
Весь возбуждается сей свет;
Всяк рвенье прилагает, к рвенью,
Чтоб у передних взять перед.
Хоть детской сей игре, забаве
И насмехается мудрец,
Но гордый дух летит ко славе,
И свят ему её венец.
Сие ристалище отличий,
Соревнование честей,
Источник и творец величий
И обожение людей;
Оно изящного содетель,
Великолепен им сей свет:
Превозможенье, добродетель
Лишь им крепится и растет.
О! вы, рожденные судьбою
Вождями росским вождям быть,
Примеры подавать собою
И плески мира заслужить!
Дерзайте! рвение полезно,
Где предстоит вам славы вид;
Но больше праведно, любезно,
Кто милосердьем знаменит.
Екатерине подражая,
Ея стяжайте вы венец;
Она, добротами пленяя,
Царица подданных сердец.
Финальная похвала императрице, откровенно говоря, получилась фальшивой. Ведь здесь так и сквозит обида, аж зубы дерёт. Для поприща управленческой карьеры Державин находит одно определение – склизкое оно! Есть в «Горелках» ощущение бессмысленной придворной конкуренции – в игровой кутерьме вокруг трона.
НЕ УКРАШЕНИЕ ОДЕЖД…
Государственная машина внушительно выглядит на расстоянии, но как отвратительны её кочегары, когда к ним приглядываешься… Державин мечтал исправлять нравы – и решил, что для этого благих пожеланий мало, необходим литературный кнут. Никак не выходила из головы давнишняя читала-гайская ода «На знатность».
Написать такую оду – немыслимо для приближенного к престолу чиновника и для придворного поэта. А Державин не только написал «Вельможу», но и опубликовал, отбросив все сомнения. Правда, при Екатерине Державину эти стихи напечатать не удалось, но в списках ода ходила – а это в те годы означало полноценную публикацию. Державин сперва отказывался от авторства, хотя читатели сразу узнавали руку мастера, а друзья поэта знали наверняка, кто автор гневной сатиры. В декабре 1794 года, вскоре после создания оды, Бантыш-Каменский докладывал князю Куракину; «Появилось ещё одно едкое сочинение „Вельможа“. Все целят на Державина, но он отпирается». А как тут не отпираться?
Это не бунт, не фронда – это просто широкий шаг истинно независимого мыслителя, честного дворянина.
Пожалуй, самая ответственная строфа оды – первая. Зачин, начальный аккорд, который должен заинтриговать, покорить музыкой стиха и озадачить острой темой:
Не украшение одежд
Моя днесь муза прославляет,
Которое в очах невежд
Шутов в вельможи наряжает;
Не пышности я песнь пою;
Не истуканы за кристаллом,
В кивотах блещущи металлом,
Услышат похвалу мою.
Перед нами одна из самых гармоничных строф Державина. Поэт сразу втолковывает: это не традиционная ода во славу героев и монархов. Скорее – антиода, в которой не место похвалам. Изнанку блистательного екатерининского двора не принято было демонстрировать.
Такой острой сатиры русская литература ещё не знала. Даже Фонвизин не замахивался на сильных мира сего столь откровенно. А Державин не мог сдержать возмущения. Если видел порок – тут же объявлял ему войну. И рассказывал об этом не шёпотом, а во весь голос:
А там израненный герой,
Как лунь во бранях поседевший,
Начальник прежде бывший твой,
В переднюю к тебе пришедший
Принять по службе твой приказ, —
Меж челядью твоей златою,
Поникнув лавровой главою,
Сидит и ждёт тебя уж час!
Кто это – Суворов? Нет, скорее – Румянцев, образ которого Державин в «Вельможе» противопоставляет временщикам и сибаритам. В нём виделось воплощение идеальных героев Античности, воспетых Плутархом. «Камилл был консул и диктатор римский, который, когда не было в нём нужды, слагал с себя сие достоинство и жил в деревне. Сравнение сие относится к гр. Румянцеву-Задунайскому, который, будучи утесняем через интриги кн. Потёмкина, считался хоть фельдмаршалом, но почти ничем не командовал, жил в своих деревнях. Но по смерти кн. Потёмкина, получа в своё повеление армию, командовал оною и, чрез предводительство славного Суворова обезоружа Польшу, покорил оную российскому скипетру», – поясняет автор.
Державин сражается не только с вельможным высокомерием, но и с жёлтым дьяволом. Приглядимся: «меж челядью твоей златою», «се образ черни позлащенной». Зло сверкает золотом, истинное благородство поблёскивает сединой.
Любой актёр расскажет, как трудно декламировать державинского «Вельможу». И не только из-за архаичного, допушкинского тона. В «Вельможе» контрастно сочетается несочетаемое: саркастический хохоток и вдохновенное лирическое признание, громогласное, честное резонёрство и апокалиптический ужас. Теряется нить, приходится постоянно менять интонацию, нужно за семь минут побывать и сильным, и слабым, и демиургом, и маленьким человеком. Только у Державина получалось всё это связать воедино так, чтобы стихотворение не распадалось на куски. По канонам классицизма это форменное варварство. Тут уж – песни отдельно, а пляски отдельно. Классицизм, сентиментализм, романтизм, реализм… Все определения литературных стилей, конечно, условны, особенно когда речь идёт о столь нетрафаретном художнике, как Державин. В его пиршественном меню всего вдоволь! Вот Ломоносов никогда не перемешал бы ёрнический «Гимн бороде» с «Вечерним размышлением о Божием величестве». Державин, поклонявшийся Ломоносову, нашёл себя в яростной пестроте красок.
Державин сам был вельможей, крупным сановником. И у него в коридоре, бывало, толпились просители, и к нему приходили письма со слёзными жалобами… И в Сенате был не сторонним свидетелем. Там он служил, работал, всё видел собственными глазами. И точно знал, что имеет в виду, когда рифмовал:
Осёл останется ослом,
Хотя осыпь его звездами;
Где должно действовать умом,
Он только хлопает ушами.
Державин очаровательно прокомментировал эти строки: «Автор, присутствуя тогда в сенате, видел многих своих товарищей без всяких способностей, которые, слушая дело, подобно ослам, хлопали только ушами».
Поведал и про несчастную вдову с грудным ребёнком: «Вдова Костогорова, которой был муж полковник, оказывал многие услуги Потёмкину и был из числа его приближённых, имел несчастие, поссорясь за него, выйти на поединок с известным Иваном Петровичем Горичем, храбрым человеком, который уже после был генерал-аншефом; сей убил его выстрелом из пистолета, как говорили тогда, умышленно тремя пулями заряжённого; вдова Костогорова после смерти мужа, прося покровительства князя, часто хаживала к нему и с грудным младенцем на руках стаивала, ожидая на лестнице его выезду».
Державин был строг к Потёмкину, подчас несправедливо его корил. Уж таким человеком был князь Григорий Александрович – многих задевал исполинскими плечами. Среди отзывов современников о Потёмкине преобладает злая критика. Кого только Потёмкин походя не обидел – хотя бы своей удачливостью.
В 1798 году ода «Вельможа» вышла в свет – уже не в списках, а в официальной печати. Получилось, скажем прямо, не вполне благородно. Публика в те дни воспринимала «Вельможу» как хлёсткий удар по князю Таврическому, а новый император Павел как раз принялся искоренять добрую память о Потёмкине. Вышло, что Державин своей смелой, дерзновенной одой «подпевал» императору. Даже к убийцам отца Павел относился снисходительнее, чем к тайному супругу матери. Державину был хорошо известен Василий Степанович Попов – ближайший соратник Потёмкина, знаменитый правитель его канцелярии. Однажды Павел решил подвергнуть Попова изощрённой экзекуции: вызвал его и принялся бранить Потёмкина. Когда император патетически воскликнул: «О, как нам поправить неисчислимое зло, которое Потёмкин причинил России?» – Попов не удержался, ответил скороговоркой: «Есть одна мера. Отдайте туркам Крым, Новороссию и берег Чёрного моря».
Император потревожил даже могилу великого екатерининского администратора.
Державина это смущало, но он надеялся, что вдумчивый читатель поймёт: ода – не пасквиль на Потёмкина, таких временщиков после смерти Екатерины меньше не стало.
Война с вельможами спасла честь Державина в советское время. Кто ещё в XVIII веке так яростно обличал самодержавную политическую элиту? Тут и Пушкина можно припомнить:
Державин, бич вельмож, при звуке грозной лиры
Их горделивые разоблачал кумиры.
Бич вельмож – уважаемая фигура в советском литературном пантеоне, ему можно простить и гимны Екатерине. Певца империи признали классиком во времена ожесточённой борьбы с пережитками царизма…
Возможно, Державин не стал бы развивать давнюю оду «На знатность», если бы не исследовал хорошенько «обратную сторону Луны», будучи секретарём императрицы. Поверхностно он узнал двор ещё смолоду, когда служил в гвардии. Потом, к своему несчастью, изучил пёстрое сообщество картёжников.
Потом окунулся в тихую (только с виду!) заводь провинции, которую тогда не называли гоголевской, потому что Гоголь ещё не родился. Наконец, угодил в ближайшее окружение императрицы и убедился, что «украшение одежд» не более чем суета сует, а подчас и прикрытие разврата.
ЛАСТОЧКА И ОРЛИЦА
Нам мало известно о романтических похождениях Державина, хотя его неутомимость на этом фронте бесспорна. В те годы не принято было распространяться об амурных подвигах напрямую, без аллегорий. Ходасевич, следуя моде XX века, приписал Державину немало романов, целый батальон дам сердца. Биографу приходилось фантазировать: точными свидетельствами он не располагал. Гаврила Романович не был чрезмерно чувствительным: забавлялся, но не сгорал. А вот с Пленирой вышла загвоздка: прилепился к ней всерьёз и надолго. Лёгкие развлечения, конечно, продолжались и в годы их совместной жизни. Но… Когда кабинет-секретарская жизнь опротивела Державину, когда он чувствовал себя изгоем и одураченным правдолюбом, случилась размолвка с Катериной. Державин жил тогда в Царском, подле императрицы, хотя она редко желала его видеть. Он ждал, что Пленира сделает первый шаг навстречу, приедет в Царское… И написал ей такое письмо:
«Мне очень скучно, очень скучно, друг мой Катинька, вчерась было; а особливо как была гроза и тебя подле меня не было. Ты прежде хотела в таковых случаях со мною умереть; но ныне, я думаю, рада, ежели б меня убило и ты бы осталась без меня. Нет между нами основательной причины, которая бы должна была нас разделить: то что такое, что ты ко мне не едешь?.. Стало, ты любишь, или любила меня не для меня, но только для себя, когда малейшая неприятность выводит тебя из себя и рождает в голове твоей химеры, которые (боже избави!) меня и тебя могут сделать несчастливыми. Итак, забудь, душа моя, прошедшую ссору; вспомни, что я уже целую неделю тебя не видел и что в середу твой Ганюшка именинник. Приезжай в объятия верного твоего друга».
Таких покаянных посланий Державин не писал никому, кроме Катерины.
В Тамбове, после нервных потрясений, она подхватила тяжёлую лихорадку. За считаные недели состарилась – и все надежды Державина на лекарей пошли прахом. Увядание 33-летней красавицы продолжалось в Москве и Петербурге. Всё реже Катерина Яковлевна вставала с постели. На прощание, ослабев от смертельной болезни, она дала Державину два мудрых совета. Когда Гаврила Романович, не отходя от постели больной, несмотря на важные государственные дела, хотел отменить поездку в Царское Село, она молвила слабым голосом: «Ты не имеешь фавору, но есть к тебе уважение. Поезжай, мой друг. Бог милостив, может, я проживу столько, что смогу с тобой проститься».
Как это мудро!
Катерина Яковлевна знала, что Державину в последнее время стало трудно радовать императрицу новыми «забавными» стихами, – и решила собрать и переплести старые. Она вручила мужу тетрадь, в которую переписывала все его сочинения, – в этой книге императрица найдёт немало стихов, которые её обрадуют. Эта книга станет основой всех главных изданий поэзии Державина.
Похоронили её неподалёку от могилы Ломоносова.
Где добродетель, где краса?
Кто мне следы ея приметит?
Увы! Здесь дверь на небеса…
Сокрылась в ней – да солнце встретит!
Это четверостишие было помещено на мраморном памятнике с рельефным изображением женской фигуры, держащей в руках овальный медальон с профилем Плениры. Он не просто страдал – он переменился. «На другой день смерти первой жены его, лёжа на диване, проснувшись поутру, видел, что из дверей буфета течёт к нему белый туман и ложится на него, потом как будто чувствовал ласкание около его сердца неизвестного какого-то духа».
Он хотел было воспеть любимую в стихах, но в письме И. И. Дмитриеву признался: «Я… или чувствуя чрезмерно мою горесть, не могу привесть в порядок моих мыслей, или, как окаменелый, ничего и мыслить не в состоянии бываю». Получилось сбивчивое, нервное стихотворение – плач:
О домовитая ласточка!
О милосизая птичка!
Грудь красно-бела, косаточка,
Летняя гостья, певичка!
Ты часто по кровлям щебечешь,
Над гнёздышком сидя, поёшь;
Крылышками движешь, трепещешь,
Колокольчиком в горлышке бьёшь.
Через два года Державин снова вернулся к этому стихотворению и к последней строфе прибавил заключительные строчки:
Душа моя! Гостья ты мира!
Не ты ли перната сия? —
Воспой же бессмертие, лира!
Восстану, восстану и я;
Восстану – и в бездне эфира
Увижу ль тебя я, Пленира?
Друг Капнист тоже оплакивал Плениру. Но к стихотворению «Ласточка» у него нашлось немало претензий. Он посоветовал Державину превратить стихотворение в привычный четырёхстопный ямб и даже набросал «правильный» вариант «Ласточки». Но Державин на этот раз проявил непреклонность, предпочтя разболтанный стих.
Вместе с Пленирой умерла половина души поэта… Но недолго Державин метался в одиночестве, чем вызвал кривотолки и осуждение некоторых старинных знакомых. Строгие друзья в своём кругу журили Державина за быструю повторную женитьбу: «Ты утешаешь его стихами о потере Катер<ины> Яков<левны>, несравненной сея жены: потому что он говорит, я не хочу учиться… и для того Дарья Алексеевна хочет иттить за него замуж. Ну-ка, кто скажи, что действительнее?» – писал Львов Капнисту. Те, кто глубоко понимал Державина, ощущали, что это не предательство, что в одиночестве поэт просто не выживет, а память о Катерине Яковлевне осталась с ним навсегда.
Вроде бы это выглядит и впрямь некрасиво: через год после смерти любимой Плениры он – 52-летний вдовец – женился на давней своей знакомой Дарье Алексеевне Дьяковой, двадцати восьми лет от роду.
Державин давно приметил, что Дарья Алексеевна поглядывает на него с особым интересом. Она ещё при жизни Плениры простодушно признавалась, что лучшего жениха себе бы и не желала. Покойная Катерина Яковлевна к Дарье Дьяковой относилась дружески – и это тоже повлияло на выбор Державина. Опытный сердцеед сразу почувствовал, что с Дашей они уживутся. Но в декабре 1794 года, когда Державин сделал ей предложение, будущая муза продемонстрировала суховатую практичность: в первую очередь попросила у жениха расходные книги и две недели их изучала. Только убедившись в том, что Державин далеко не банкрот, ответила согласием. Вот такая любовь в доромантическую эпоху.
Сам поэт в «Записках» признался откровенно: «Не могши быть спокойным о домашних недостатках и по службе неприятностях, чтоб от скуки не уклониться в какой разврат, женился он генваря 31-го дня 1795 года на другой жене, девице Дарье Алексеевне Дьяковой». К тому же он породнился со Львовым и Капнистом – ведь Дарья была их свояченицей. Державин видел, что семейная жизнь его друзей сложилась счастливо, и потому испытывал доверие к семейству Дьяковых. Отныне они все трое были женаты на сёстрах.
Отец Дарьи Алексеевны, Алексей Афанасьевич Дьяков, сенатский прокурор и статский советник, был фигурой примечательной. Знал четыре языка, много читал по-русски и по-французски – особенно любил описания войн и путешествий. Женился не на ком-нибудь, а на княжне Авдотье Петровне Мышецкой, сестра которой была замужем за Бакуниным, братом известного дипломата. Словом, Державин, по примеру Львова и Капниста, приметил невесту из просвещённой семьи. Одно настораживало Державина: Даша писала по-русски хуже, чем по-французски… О времена, о нравы!
У Дьяковых было пять дочерей. Старшая, Александра Алексеевна, получила образование в Смольном. Она вышла замуж за Капниста, и жили они всё больше в Малороссии. Марья стала женой Николая Александровича Львова. Ну а Дарья досталась Державину. Четвёртая сестра, Екатерина, была за графом Стенбоком, а пятая – за Березиным. Она умерла в молодых летах и оставила дочь, вышедшую замуж за Фёдора Петровича Львова. У Львова и Березиной была большая семья, а один из сыновей – Алексей Фёдорович – прославился на музыкальной ниве и стал композитором, автором национального гимна Российской империи – «Боже, царя храни».
Все отмечали горделивую осанку, царственную стать Дарьи Алексеевны. Державин сравнивал её не с Венерой, но с Минервой. Она ни в чём не походила на Плениру. Почти не разбиралась в словесности, не отличалась остроумием и общительностью. Катерина Яковлевна была гостеприимна, каждого визитёра окружала вниманием. Подчас утомляла болтовнёй, но всё-таки была всеобщей любимицей. Для замкнутой, хмурой Дарьи Алексеевны публичная жизнь была тяжёлой повинностью. Радушие ей заменяла хозяйственность. И на Званке, и на Фонтанке мужики её боялись и под присмотром госпожи работали справно.
Державин старел, но второй жене давал больше поводов для ревности, чем первой. Частенько приходилось ему писать жене в таком духе: «Каково ты, милый и сердечный друг, почиваешь? Я думаю, обезпокоена вчерашним вздором? плюнь, матушка: довольно, – я твой. Я иду к Арбеневу поутру сам хлопотать за твоего Поздеева и за Марью Алексеевну Беклемишеву. То-то ли вам не честь, что скажет по вашим комиссиям сенатор? Поеду в сенат. Не знаю, где обедаю, но только у вас буду. Будь, мой друг, спокойна».
По живости слога можно предположить, что подозрения не были напрасными.
Он придумал и ей ласковое поэтическое имя – Милена. В поэзии она останется как «Хозяйка статная, младая». Но рядом неизменно витает и образ незабвенной Плениры. Ему казалось, что Пленира завещает его Милене – об этом Державин рассказал и в стихах:
Я вижу, ты в тумане
Течёшь ко мне рекой!
Пленира на диване
Простёрлась надо мной,
И лёгким осязаньем
Уст сладостных твоих,
Как ветерок дыханьем,
В объятиях своих
Меня ты утешаешь
И шепчешь нежно в слух:
«Почто так сокрушаешь
Себя, мой милый друг?
Нельзя смягчить судьбину,
Ты сколько слёз ни лей;
Миленой половину
Займи души твоей».
Впрочем, иногда он в стихах окликал жену и реальным именем:
К богам земным сближаться
Ничуть я не ищу…
Душе моей покою
Желаю только я.
Лишь будь всегда со мною
Ты, Дашенька моя.
Но забыть Катерину Яковлевну не умел. «Часто за приятельскими обедами он (Державин) вдруг задумается и зачертит вилкою по тарелке вензель покойной, – драгоценные ему буквы К. Д. Вторая супруга, заметив это несвоевременное рисование, всегда выводит его из мечтания строгим вопросом: „Ганюшка, Ганюшка, что это ты делаешь?“—„Так, ничего, матушка“, – обыкновенно с торопливостью отвечает он, потирая себе глаза и лоб, как будто спросонья». Всё-таки Жихарев был отменным мемуаристом, Державин здесь как живой.
В новгородском имении Званка вокруг Державина неизменно крутился его личный секретарь Абрамов, самый способный человек в деревне. Он выучился не только читать и писать, но показал себя одарённым рисовальщиком и архитектором. Он устраивал фейерверки, был своего рода режиссером народных празднеств. Державин нарадоваться на него не мог, даже обедать любил в обществе Абрамова. За господским столом секретарь вёл себя раскрепощённо. Трудно было не заметить, что всё чаще от него пахло водкой. Каждый в деревне рад был угостить барского любимца – как тут устоять? Однажды Дарья Алексеевна попросила супруга избавить её от общества деревенского пьянчуги. Но Державин был неумолим: «Ничего, душенька, делай, как будто ничего не замечаешь». Отказываться от дружбы с Абрамовым он не желал даже по просьбе жены… Мрачная, молчаливая Дарья Алексеевна воротила нос от весёленького секретаря, но мужу не перечила. Случались у неё приступы дурного настроения, благо поводы для ревности Анакреон давал ей частенько. Милена пыталась ограничить гастрономическую удаль Державина: его трудно было оторвать от понравившегося кушанья, это сказывалось на здоровье, хотя толстяком Державин так и не стал.
«Покрытый сединами, он был чрезвычайно приятной наружности: в хорошем расположении духа он обыкновенно припевал или присвистывал что-нибудь, или обращался стишками то к птичкам, которых было так много в комнатах, то к собачке своей Тайке, которую обыкновенно носил он за пазухой», – вспоминала Софья Васильевна Капнист-Скалон, дочь друга и племянница. Того же мнения придерживались и любимые племянницы – сёстры Львовы, да и молодые дочки соседей-помещиков. Державин превращался в образцового Анакреона!