355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Замостьянов » Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век... » Текст книги (страница 11)
Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век...
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:27

Текст книги "Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век..."


Автор книги: Арсений Замостьянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 37 страниц)

Но после забавной оды он ворвался в избранный круг собеседников императрицы. Вошёл пока ещё на птичьих правах: скромный чин не позволял развернуться. Долгим и мучительным было ожидание «посвящения» в статские советники. Но следующий чин – действительного статского советника – Державин получит через несколько месяцев после успеха «Фелицы». Он станет их превосходительством, статским генерал-майором. Неудачник Державин, который ревностно служит, оставаясь незамеченным, исчез. Зато возник екатерининский орёл, который будет падать и вставать, но – на главной сцене империи. Почивая на лаврах, он научился кокетничать. «…K несчастью я для Фелицы сделался Рафаэлем… Рафаэль, чтобы лучше изобразить божество, представил небесное сияние между чёрных туч. Я добродетели царевны противопоставил своим глупостям…» – заявил Державин в письме Козодавлеву.

Отныне Державина называли «певцом Фелицы». Мало кто в те времена удостаивался почётного прозвища. Скажешь: Северная Семирамида или Минерва, а теперь ещё и Фелица – и всем понятно, о ком идёт речь. Прав был Белинский (не всегда справедливый к Державину): в «Фелице» «полнота чувства счастливо сочеталась с оригинальностью формы, в которой виден русский ум и слышится русская речь. Несмотря на значительную величину, эта ода проникнута внутренним единством мысли, от начала до конца выдержана в тоне».

Ироническая (но не глумливая: Державин умел посмеиваться без ехидства!) энциклопедия столичной жизни екатерининских времён.

РЕШЕМЫСЛ И ФЕЛИЦА

После успеха «Фелицы» чего только не ждали от Державина. Кто только не хватал его за пуговицу: «Напишите ещё об этом… и об этом…» Стихотворцы упражнялись в посланиях «мурзе» и «певцу Фелицы», каждый хотел включиться в литературную игру, сулившую царские милости. Державин читал эти послания не без гордости, дегустировал сладость поздней славы.

Всё более входил в силу Потёмкин – уже не просто фаворит и соратник, а муж императрицы. Правда, брак у них был свободный и, конечно, тайный – ну и в скором времени у Екатерины стали появляться новые амурные увлечения.

Не многим ещё были ясны его выдающиеся способности. Немногие могли предвидеть, что загадочно высокий статус Потёмкина сохранится на долгие годы – вплоть до смерти Григория Александровича, к тому времени уже князя и фельдмаршала.

Княгиня Дашкова, чьи отношения с императрицей давно запутались и обострились из-за игры амбиций, желала видеть в «Собеседнике» похвальные стихи Потёмкину. Державин не проявил рвения. Признаем: излишняя поспешность в таких делах выглядит суетливо. Что он знал о Потёмкине? Когда Державин обивал пороги, добиваясь награды за поволжские старания, Потёмкин не спешил ему помочь, не «снисходил». Державину непросто было смириться, превозмочь в себе злопамятные мыслишки. Кто знает, где будет этот Потёмкин завтра?

Но вскоре отказывать и тянуть было уже невозможно, и Державин углядел в сказке «О царевиче Фивее» воеводу Решемысла. Надо ли говорить, что написала сказку «богоподобная»? «Решемысл был ближайший вельможа Тао-ау, царя китайского, которого супруга, то есть царица, езжала на оленях златорогих и одевалась соболиными одеялами, о чём читатель может достоверно выправиться в книжке о царевиче Февее, напечатанной в здешней академии прошлого 1782 года, которая повесть и взята в основание сей оды». Словом, очень скоро в «Собеседнике» появилась «Ода великому боярину и воеводе Решемыслу, писанная подражанием оде к Фелице 1783 году», к которой Державин хотел добавить подзаголовок: «Или изображение, каковым быть вельможам должно». Оговорка замечательная: стало быть, речь идёт о недостижимом идеале…

Ода получилась крепкая, она не канула в Лету, так и осталась поэтическим портретом сказочного воеводы. Но Потёмкина эти строки не слишком вдохновляли:

 
Но, муза! вижу ты лукава,
Ты хочешь быть пред светом права:
Ты Решемысловым лицом
Вельможей должность представляешь:
Конечно, ты своим пером
Хвалить достоинствы лишь знаешь.
 

Двусмысленные похвалы! Однако светлейший видел, что перед ним – новая поэзия, явленная миру в «Фелице», и это утешало.

«С Державиным умолкнул голос лести», – напишет Пушкин Бестужеву. Ломоносов, прославляя, поучал. А Державин не только поучал, но и покалывал, нередко даже посмеивался над могущественными властителями и судиями…

Конечно, он воспевал Решемысла, но, по меркам того времени, не слишком назойливо пытался ему угодить. Хотя всесильный властитель мог бы и оценить, например, такие строки:

 
Без битв, без браней побеждает,
Искусство уловлять он знает;
Своих, чужих сердца пленит.
Я слышу плеск ему сугубый:
Он вольность пленникам дарит,
Героям шьёт коты да шубы.
 

«Вольность пленникам» – это крымская история, самая что ни на есть событийная правда. Потёмкин великодушно отпустил тех крымских татар, которые были недовольны приходом русской армии. «Коты да шубы» – это про внимательное отношение Потёмкина к обмундированию. Он, как никто другой, заботился о том, чтобы солдату было тепло и сухо, пёкся о медицине и снабжении. «Наряд солдатский должен быть таков, что встал и готов» – это слова Потёмкина. Умение «побеждать без браней» Потёмкин демонстрировал не раз – в том числе и через несколько лет после издания «Решемысла», под Очаковом. Длительная осада привела к взятию крепости с наименьшими потерями при штурме. Румянцев иронически называл Очаковскую операцию «осадой Трои», Суворов, жаждавший штурма, упражнялся в остроумии: «Я на камушке сижу, на Очаков я гляжу». Но Потёмкин гнул свою линию: осторожность, предусмотрительность, изматывание противника. Правда, при долгой осаде русская армия несла потери – прежде всего от болезней. Но у Потёмкина своя правда: авантюрный приступ обернулся бы куда более серьёзными потерями. Под Очаковом Потёмкин оправдал авансы, выданные Державиным Решемыслу. Проявил себя как мудрый воевода.

«Решемысл» вышел звучным, энергичным. И всё-таки ода не стала событием. После «Фелицы» от Державина ждали невиданных деликатесов. Да и мы, вспоминая о Потёмкине, редко цитируем «Решемысла». Решемысл – идеальный боярин, он так и остался сказочным персонажем. Другое дело – «Водопад», написанный Державиным после смерти героя. Лучшие стихи о Потёмкине, которого Державин постиг, позабыв личные обиды.

Как бы то ни было, в восприятии большого света Державин «Решемыслом» укрепил свой статус поэта, приближенного к трону, умеющего польстить в утончённом (с виду – наивном) стиле, который так нравится императрице.

Любимым композитором Державина был Бах – и Бахов орган звучит во многих одах поэта. Но игривый стиль «Фелицы» и «Решемысла» скорее напоминает Моцарта – современника наших героев. Потёмкин высоко ценил игривого венского гения. Его музыка – и развлечение, и молитва. В своём современнике и соплеменнике трудно было рассмотреть ровню Моцарту… Правда, и Бах умел шутить.

Поэтическая слава «мурзы» росла, но службишку никто не отменял, а уж от Вяземского поблажек не дождёшься. Несколько лет назад Державин искал дружбы генерал-прокурора, нынче он сделал ставку на другого вершителя судеб – Безбородко. Лучший друг – Львов – стал незаменимым сотрудником влиятельного малоросса. Безбородко мог замолвить за Державина слово перед императрицей, мог и просто выручить деньгами. Так бывало – и Вяземский манёвры Державина примечал с неудовольствием. Уж конечно, генерал-прокурор относился к Безбородко как к выскочке и конкуренту.

Убедившись в монаршием доверии, Державин окончательно осмелел. А тут как раз составлялись табели о государственных доходах на грядущий 1784 год. Ожидалось, что доходы значительно увеличатся по сравнению с предыдущими годами: хотя бы потому, что увеличивался оброк с казённых крестьян. Вяземский настоял, чтобы табель составили на основании прежних, устаревших данных. Державин давно знал, что генерал-прокурор утаивает доходы – чтобы, когда императрице требовались дополнительные средства, эффектно доставать их из рукава как волшебник, как незаменимый финансовый умелец… Императрица дорожила сотрудником, у которого всегда наготове лишняя сотня тысяч – и предпочитала не замечать, что он водит её за нос. Был и другой резон – элементарное воровство. Это ведь целая ироическая эпопея – «как наши деды воровали давным-давно». Без размашистой коррупции Петербург, верно, превратился бы в пустыню.

Получив козыри, Державин пошёл в атаку. Председателем экспедиции, в которой служил Гаврила Романович, был Сергей Вяземский, родственник генерал-прокурора. Державин настоял, чтобы его мнение о составлении новых табелей вписали в журнал. Это объявление войны, не иначе. Державин втихомолку собрал у столоначальников нужные сведения и сказался больным. Дома он аккуратно составил смету на 1784 год и торжественно преподнёс её Вяземскому. Князь не сдержался от издевательских восклицаний: «Вот казначей-то выискался!» Но придраться к табелям Державина не сумел, как ни старался. А доходов оказалось на восемь миллионов больше, чем в 1782 году!

Державин торжествовал! Но трудиться под начальством Вяземского более было невозможно. Он запросился в трёхлетний отпуск, дабы поправить дела и здоровье. И категорически оговорил в письме, что, если отпуск ему не предоставят, – он готов к отставке. Дело затянулось: только в декабре 1783-го Сенат утвердил указ об увольнении Державина, а императрица утвердила отставку только в феврале 1784-го. Тогда Безбородко напомнил ей о Державине – и получил милостивый ответ: «Скажите ему, что я его имею на замечании. Пусть теперь отдохнёт; а как надобно будет, то я его позову».

Во дни размолвок с Вяземским Державину пришла подмога от брата-литератора. Генерал-прокурор угнетал Державина как легкомысленного поэта, а Фонвизин уже во весь голос (правда, под псевдонимом Иван Нельстецов) заступался за литераторов, к которым высокомерно относятся вельможи. Фонвизин, как не раз бывало, нашёл слова хлёсткие и точные: «Они, исповедуя друг другу неведение своё в вещах, которых не ведать стыдно во всяком состоянии, постановили между собою условие: всякое знание, а особливо словесные науки, почитать не иначе как уголовным делом. Вследствие чего учинили они между собою определение, которое, в противность высочайших учреждений, нам, именованным, при открытых дверях не прочитали и без всяких обрядов к действительному иного исполнению нагло приступили. Сие беззаконное определение их состоит, как мы стороною узнали, в нижеследующих пунктах: 1. Всех упражняющихся в словесных науках к делам не употреблять. 2. Всех таковых, при делах уже находящихся, от дел отрешать». Да это же про Державина написано! Осведомлённые современники в этом и не сомневались.

Мудрый Денис Иванович обращался к императрице не только как к покровительнице словесности, но и как к коллеге! Он защищал права литераторов, не забывая о комплиментах мудрой Минерве.

Гаврила Романович без колебаний присоединился к челобитной Фонвизина:

«И дабы вашего божественного величества указом поведено было сие наше прошение принять и таковое беззаконное и век наш ругающее определение отменить; нас же, яко грамотных людей, повелеть по способностям к делам употреблять, дабы мы, именованные, служа российским музам на досуге, могли главное жизни нашей время посвятить на дело для службы вашего величества».

Тем временем двор ждал от Державина сговорчивости и новых комплиментов. В поэтический диалог с Державиным поспешил вступить всё тот же Осип Козодавлев, призывавший поэта писать не только в стиле «Фелицы», но и про Фелицу. В том же духе выступал и Храповицкий.

Да и сама Екатерина ждала от Державина новых стихов. Это воспринималось как придворная обязанность. Прежде главными событиями литературной жизни были торжественные оды Ломоносова, которые он преподносил императрицам ежегодно, в день восшествия на престол. За это щедро награждали, к постулатам Ломоносова прислушивались. Державин не мог, да уже и не желал писать по-ломоносовски. Он напишет ещё несколько стихотворений с упоминанием царевны Фелицы. Лишь одно из них стало событием – «Видение мурзы», написанное вскоре после первого успеха. Но в «Видении мурзы» как раз осмысляется природа лести… Другие «фелицианские» оды Державина производят менее сильное впечатление. Чувствуется в них вымученность. Пока поэт лично не был знаком со своей героиней – приходили прозрения, воспаряла ввысь фантазия.

В 1789 году Державин опубликует «Изображение Фелицы» с таким посвящением: «Автор Фелицы тебе же, богоподобная, и изображение твоё посвятить дерзает. Плод усердия, благодарности, покоя и свободы». Тут же был организован перевод на немецкий язык: императрица желала предстать в выгодном свете и перед соплеменниками.

22 сентября – день коронации Екатерины. Державин преподнёс оду новому фавориту – Платону Зубову. Постаревшая императрица снова впала в состояние восторга.

Вот тут-то Державина и стали упрекать в «искательстве», в карьеризме, тут-то лучший друг – Василий Капнист – и написал язвительные стихи «Ответ Рафаэля певцу Фелицы». А ведь Капнист и сам подчас пробовал силушку в жанре торжественной оды – только до монархов его упражнения доходили нечасто. Акустика власти удесятеряла значение каждой фелицианской оды Державина. Но второго Державина империи не требовалось.

АКАДЕМИК

В том же 1783 году начала работу Российская академия. Дашкова, оглядываясь на французский образец, но пылая патриотическими чувствами, видела академию лабораторией русской грамматики и литературы. На первом заседании почтенного собрания избрали академиков, достойнейших из достойнейших. Их было 34. Первой в списке значилась Дашкова, вслед за ней шли архиереи. Девятнадцатым в списке оказался «первой экспедиции государственных доходов член, статский советник» Державин. Чины здесь упоминались по традиции: академиком его избрали не за служебные заслуги, всё решала литературная слава.

Выше Державина в академической иерархии оказался Херасков – он и чином опережал Гаврилу Романовича, и знаменитым поэтом стал гораздо раньше. Кроме них, из писателей первыми академиками стали Фонвизин, Богданович, Львов, Капнист… Цвет русской литературы того времени.

Академия занялась составлением словаря.

Стал академиком – делать нечего, пришлось запереться в библиотеке. Державин, не имея капитального образования, попробовал себя в роли исследователя, филолога. Ему поручили собрать слова на букву «Т». Державин, по обыкновению, трудился усердно. Штудировал Тауберта, Ломоносова, Кондратовича. Очень скоро в его черновике насчитывалось почти 1200 слов на «Т». В словарь попадут далеко не все…

Академики приняли установку: не включать в словарь диалектные слова. «Провинциальные, неизвестные в столицах речения не должны иметь в словаре места», – гласило предписание, возмутившее Державина. Недоучка из Казанской гимназии не мог с этим примириться!

В письменных комментариях он пытался возражать дипломатично: «Кажется, и провинциальные слова, которые имеют выговор хороший и выражение смысла точное, не мешают». На заседаниях же принимался бурно спорить.

В нём заговорил поэт. Державин постоянно искал слова, искал новые созвучия – для неожиданных рифм, для неслыханной оркестровки стиха. Если каждый год писать по оде привычным академическим языком – получится монотонное стихотворное варево, в котором не встретишь открытий, озарений.

Диалектизмы для сочинителя – как золотые копи. В них – скрытые возможности литературного языка. Разве можно гнушаться ими из научного снобизма?

Вот, например, замечательный глагол «тоурить». Тоурить очи – значит, таращить, выпучивать глаза, можно употреблять это словцо, когда речь идёт о перенапряжении сил… Державин 100 раз слыхал его на Волге, в родных краях. Слыхал в простонародной речи: «Что истоурился на меня?» В Петербурге и Москве так не говорят – и что же тут хорошего? Чем больше синонимов, тем выразительнее и гибче язык.

И русский язык станет ярче, если об этом слове узнает каждый школяр! А уж литература точно обогатится – и Державин самолично доказал это, украсив оду «На приобретение Крыма» такой строфой:

 
Увидя Марс – тоурит брови,
Скрежещет и кричит, ярясь:
«Как? мир? – и без меня победы?
Я вас!..» Но, будучи сражен
Вдруг с Севера сияньем кротким,
Упал с железной колесницы;
Его паденье раздалося
Внутрь сердца Зависти – и трость,
Водимая умом обширным,
Бессмертной пальмой обвилась…
 

Державин убеждал: симбирский глагол даже с Марсом сочетается на славу! Правда, нашлись критики, убедившие Державина подредактировать «тоурящую» строку. Академики сочли все державинские спорные предложения чудачеством малообразованного поэта. А жаль!

Всё равно в стихах Державин будет козырять то бранными, то жаргонными, то редкостными «провинциальными» словами. Без таких слов невозможно представить и поэзию Пушкина, Дениса Давыдова, Мятлева, не говоря уже о Некрасове…

Вплоть до переезда в Петрозаводск Державин регулярно посещал заседания академии. А в Петрозаводск он отправится не в увеселительную поездку. Академик стал губернатором.

КОГО МЫ НАЗЫВАЕМ БОГ

Между службой у Вяземского и новым назначением Державин получил почти три месяца вольной жизни. Свои финансовые дела он за это время не поправил, зато лиру настроил на безупречный лад.

«Мурза» не культивировал экстатическое отношение к творчеству – «марание стихов», как правило, не становилось для него священнодействием.

А эта тема требовала уединения и покоя. А может быть, не покоя вовсе, но редкостного полёта души. Державин снискал славу поэта-забавника. Но духовная лирика – высшее проявление поэзии. Ломоносов и Сумароков оставили достойные её образцы, но их переложения псалмов всё-таки казались Державину холодноватыми.

Державин накрепко запомнил историю создания этой – заветной – оды:

«Автор первое вдохновение, или мысль, к написанию сей оды получил в 1780 году, быв во дворце у всенощной в Светлое воскресенье, и тогда же, приехав домой, первые строки положил на бумагу; но, будучи занят должностию и разными светскими суетами, сколько ни принимался, не мог окончить оную, написав, однако, в разные времена несколько куплетов. Потом, в 1784 году получив отставку от службы, приступал было к окончанию, но также по городской жизни не мог; беспрестанно, однако, был побуждаем внутренним чувством, и для того, чтоб удовлетворить оное, сказав первой своей жене, что он едет в польские свои деревни для осмотрения оных, поехал и, прибыв в Нарву, оставил свою повозку и людей на постоялом дворе, нанял маленький покой в городке у одной старушки-немки с тем, чтобы она и кушать ему готовила; где, запершись, сочинял оную несколько дней, но не докончив последнего куплета сей оды, что было уже ночью, заснул перед светом; видит во сне, что блещет свет в глазах его, проснулся, и в самом деле, воображение так было разгорячено, что казалось ему, вокруг стен бегает свет, и с сим вместе полились потоки слёз из глаз у него; он встал и ту ж минуту, при освещающей лампаде написал последнюю сию строфу, окончив тем, что в самом деле проливал он благодарные слёзы за те понятия, которые ему вперены были».

Вот так – с конспирацией, с видениями ему удалось уединиться и хотя бы на несколько дней без остатка предаться сочинительству…

В этом могучем стихотворении несколько финалов – когда читателю необходимо перевести дух. Читаем:

 
Твоё созданье я, Создатель!
Твоей премудрости я тварь,
Источник жизни, благ податель,
Душа души моей и Царь!
Твоей то правде нужно было,
Чтоб смертну бездну преходило
Моё бессмертно бытиё;
Чтоб дух мой в смертность облачился
И чтоб чрез смерть я возвратился,
Отец! – в бессмертие Твоё.
 

Да это же финальная кульминация! Вот тут бы и задуматься о Божием величестве потрясённому читателю. «Отец! – в бессмертие Твое». Куда выше? Все слова сказаны, продолжать, кажется, невозможно. Но Державин снова поворачивает огромный фрегат оды и направляет его вперёд – дальше, дальше, по волнам и против течения:

 
Неизъяснимый, Непостижный!
Я знаю, что души моей
Воображении бессильны
И тени начертать Твоей;
Но если славословить должно,
То слабым смертным невозможно
Тебя ничем иным почтить,
Как им к Тебе лишь возвышаться,
В безмерной разности теряться
И благодарны слёзы лить.
 

Прочитав оду, отложив книгу, мы физически чувствуем: здесь поэт отдал всё, до дна вычерпал эмоции и, обессиленный, рухнул на колени.

Один современный поэт, любящий и понимающий Державина, убеждал меня, что самая последняя строфа здесь – лишняя. Всё уже сказано, она только размазывает финал. Да, Державин нередко допускал «проходные» строфы – из любви к масштабным полотнам. Длиннее – значит, фундаментальнее, а столь необозримая тема достойна непременно длинной, пространной оды. Но здесь заключительная строфа для Державина была ключевой! Он удостоил её на редкость проникновенного комментария – о пролитых слезах, которыми только и можно завершить такую оду.

Нечасто Державин в объяснениях к стихам проговаривался о сокровенном. Он стеснялся припадков вдохновения, боялся показаться юродивым или вертопрахом. А тут вдруг заговорил о высоком, о божественном. Оказывается, молитва отзывается в сердце той самой музыкой, которую чуть позже все подряд многозначительно стали называть вдохновением. У Державина было меньше пиитической гордыни, чем у Соловьёв эпохи литературоцентризма.

Оду «Бог» иногда называют началом классической русской литературы. Крупнейший исследователь поэзии и судьбы Державина Я. К. Грот рапортует о «первом русском произведении, которое стало достоянием всего мира». Трудно говорить о массовом международном успехе русского стихотворения в XVIII веке. Но переводы «божественной» оды сочинялись повсюду. Главным образом они появлялись по инициативе русской стороны…

«Ода „Бог“ считалась лучшею не только из од духовного и нравственного содержания, но и вообще лучшею из всех од Державина. Сам поэт был такого же мнения. Каким мистическим уважением пользовалась в старину эта ода, может служить доказательством нелепая сказка, которую каждый из нас слышал в детстве, будто ода „Бог“ переведена даже на китайский язык и, вышитая шелками на щите, поставлена над кроватью богдыхана», – говорит Белинский.

Василий Михайлович Головин опубликовал записки «О приключениях в плену у японцев» – с экзотическим подтверждением славы Державина: «Однажды учёные их меня просили написать им какие-нибудь стихи одного из лучших наших стихотворцев. Я написал Державина оду „Бог“, и когда им оную читал, они отличали рифмы и находили приятность в звуках; но любопытство японское не могло быть удовольствовано одним чтением: им хотелось иметь перевод сей оды; много труда и времени стоило мне изъяснить им мысли, в ней заключающиеся; однако напоследок они поняли всю оду, кроме стиха:

 
Без лиц в трёх лицах Божества? —
 

который остался без истолкования, об изъяснении коего они и не настаивали слишком много, когда я им сказал, что для уразумения сего стиха должно быть истинным христианином.

Японцам чрезвычайно понравилось то место сей оды, где поэт, обращаясь к Богу, между прочим говорит: „И цепь существ ты мной связал“».

…Державинскую попытку объяснить суть Троицы не только японцы не могли понять.

 
Теченьем времени превечный,
Без лиц, в трёх лицах Божества!
 

Многие посчитали эту формулу крамольной, да и Державин намекал, что одним православным каноном здесь не обойтись. «Автор, кроме богословского православной нашей веры понятия, разумел тут три лица метафизические; то есть: бесконечное пространство, беспрерывную жизнь в движении вещества и неокончаемое течение времени, которое Бог в себе и совмещает». Намёки на существование множества миров и солнц тоже вызывали недоумение ревнителей канона. И всё-таки ода получила признание и в церковных кругах: покоряла молитвенная искренность.

У Державина находят немало то ли бессознательных, то ли продуманных заимствований из немецкой поэзии. Перекличку отрицать невозможно – тут вспоминается и «Вечность» Галлера, и «Мессия» Клопштока, и «Бог» Гердера, и «Величие Божие» Брокеса. «Зависимость Державина от западных образцов вообще заходила, кажется, дальше, чем это принято думать», – считал историк литературы А. Н. Веселовский. Ясно одно: немецкая поэзия подтолкнула Державина к смелому замыслу: показать связь Бога и человека в природе, в мыслях, даже на бытовом уровне. Об этом вопит самая известная строфа «Оды» – совершенная по форме и глубине мыслей:

 
Я связь миров, повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих.
Черта начальна Божества;
Я телом в прахе истлеваю.
Умом громам повелеваю,
Я царь – я раб – я червь – я Бог!
Но, будучи я столь чудесен,
Отколе происшел? – безвестен;
А сам собой я быть не мог.
 

Как и после «Фелицы», поэты принялись подражать Державину. «Гимн Богу» Дмитриева, «Гимн Непостижимому» Мерзлякова, «Песнь Божеству» Карамзина, наконец, «Бог» Хвостова… О, Хвостов! В скором будущем – граф Сардинский. Дмитрий Иванович Хвостов – анекдотический персонаж истории русской литературы, и это по-своему почётная роль. Он олицетворение метромании, страстной поэтической графомании. Когда у него случались крепкие строки – Воейков приговаривал: «Это он нечаянно промолвился!» Камер-юнкером он стал по протекции Суворова: острословы облюбовали реплику императрицы по этому поводу: «Если бы граф Суворов попросил – я бы его и камер-фрейлиной сделала!» Даже графский титул его вызывал улыбку: ведь это Суворов, освободитель Италии, выхлопотал ему Сардинского.Хвостов был не просто родственником великого полководца, он стал его лучшим другом. И это уже не потешная история! Ни с кем Суворов не был так откровенен, как с Хвостовым. Обиды на Потёмкина после Измаила, несогласие с павловским опруссачиванием армии, отчаяние во дни жестокой опалы – всё это Суворов напрямки излагал в письмах Хвостову, которому доверял, как никому другому. Он и скончался в доме Хвостова на набережной Крюкова канала. Но даже Суворов не считал Хвостова истинным поэтом. Современники так огульно зашикали Хвостова, что после смерти метромана его практически не переиздавали.

Подобно Державину, Хвостов обратился к теме, сокровенной для каждого христианина, и, конечно, считал, что его божественная ода превосходит державинскую. На то он и легендарный метроман, что переубедить его было невозможно.

Если Барков стал символом скабрёзной, нецензурной поэзии, то Хвостов – неуклюжей графомании. Баркову приписывали матерные поэмы, к которым он не имел отношения, а графу Сардинскому – всяческую курьёзную белиберду, которую шутники сочиняли «под Хвостова».

Узнав о честолюбивых речах Хвостова, Державин сочинил злую, но не слишком отточенную эпиграмму:

 
«Как нравится тебе моя о Боге ода? —
Самхвалов у меня с надменностью спросил, —
Я фантастическа не написал урода,
О коем нам в письме Гораций говорил;
Но всяку строку я набил глубокой мыслью
И должный моему дал Богу вид и рост».
– «То правда, – я сказал, – нелепицу ты кистью
И быть бы где главе, нарисовал тут… хвост».
 

Что ещё сказать об оде «Бог»? Державину удалось без проволочек опубликовать её в «Собеседнике» незадолго до отбытия в Олонецкую губернию. Она вышла в свет в конце апреля 1784-го. При первом отдельном издании Державин подписал её собственной фамилией. Переизданий было немало, ведь ода насыщена образами и мыслями, которые если не понятны, то интересны каждому.

В том же 1784 году поэт осиротел: скончалась в Казани Фёкла Андреевна.

Сохранились воспоминания Ивана Дмитриева, относящиеся к более позднему времени: «Катерина Яковлевна вспомнила покойную свекровь свою, начала хвалить её добрые качества, её к ним горячность; наконец, стала тужить, для чего они откладывали свидание с нею, когда она в последнем письме своём так убедительно просила их приехать навсегда с нею проститься. Поэт вздохнул и сказал жене: „Я всё откладывал в ожидании места (губернаторского), думал, что, уже получа его, испросить отпуск и съездить в Казань“. При этом слове оба стали обвинять себя в честолюбии, хвалить покойницу, и оба заплакали. Я с умилением смотрел на эту добросердечную чету».

Да, Державин не застал Фёклу Андреевну в живых, когда приехал на родину – и чувство вины долго его не покидало. Иван Иванович Дмитриев – сентименталист! – восхищался душевной ранимостью четы Державиных.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю