355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арсений Замостьянов » Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век... » Текст книги (страница 35)
Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век...
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:27

Текст книги "Гаврила Державин: Падал я, вставал в мой век..."


Автор книги: Арсений Замостьянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)

О ЖИЗНИ ЗВАНСКОЙ

Как бы ни восхищался Державин философическим спокойствием северной природы – жизнь отставника его угнетала. Раньше были времена, теперь настали моменты – песенка не из державинской эпохи, но здесь она к месту.

Почитывая Жуковского, Державин не только восхищался изяществом стиха, но и хватал себя за голову: да это же башня из слоновой кости! Мечты и уединение – это прекрасно, но поэзию нужно разглядеть и в будничном житейском шуме. Все зачитывались элегией «Вечер». Державин отдавал должное мастерству Жуковского – он с очаровательной лёгкостью выдыхает стихи:

 
Сижу задумавшись; в душе моей мечты;
К протекшим временам лечу воспоминаньем…
О дней моих весна, как быстро скрылась ты,
С твоим блаженством и страданьем!
 

Стихи певучие – ничего не скажешь. Державину никогда не удавалось выдерживать такой непринуждённый строй в двенадцати строках подряд. Другое дело, что не всякий образ можно выразить плавным и округлым стихом, иногда и косноязычие необходимо. Стихи должны не только ласкать, но и корябать – Державин это осознал ещё во времена их студийной работы со Львовым и Капнистом. Жуковский напоминал ему Львова.

Но не слишком ли изнеженный, ранимый, нервный получается у него автор, герой и адресат? Безвыходная грусть – причём грусть тихая, лишённая ярости. Если бы только одно стихотворение – «Вечер» – было написано в таком духе. Но Жуковский уже сочинил долгие вёрсты элегий, на них воспитывались поэты и читатели. Державину захотелось поспорить! А что, если воспользоваться размером «Вечера» (он гибок и податлив, под любую мысль подгоняется!) и написать балладу, которую можно будет сравнить с насущным хлебом, а не с пирожным. С брагой, а не с прихотливым заморским вином:

 
Дыша невинностью, пью воздух, влагу рос,
Зрю на багрянец зарь, на солнце восходяще,
Ищу красивых мест между лилей и роз,
Средь сада храм жезлом чертяще.
Иль, накормя моих пшеницей голубей,
Смотрю над чашей вод, как вьют под небом круги;
На разноперых птиц, поющих средь сетей,
На кроющих, как снегом, луги.
 

В конце июня Державина посетил преосвященный Евгений – самый желанный гость, неизменно вдохновлявший старика на литературные подвиги. Гаврила Романович встретил его с бурным радушием и даже набросал на обороте рисунка с изображением Званки изящный экспромт:

 
На память твоего, Евгений, посещенья
Усадьбы маленькой изображен здесь вид.
Гораций как бывал Меценом в восхищеньи,
Так был обрадован мурза-пиит.
 

Евгений улыбнулся и быстро ответил, вспомнив заранее приготовленные рифмы:

 
Средь сих болот и ржавин
С бессмертным эхом вечных скал
Бессмертны песни повторял
Бессмертный наш певец Державин.
 

Чем утешался отставник в северных краях? Ответ – в объяснениях к званской элегии – хотя это, между нами говоря, не элегия, не поэма и не ода: «Рыбная ловля, называемая колотом, в которой несколько десятков лодочек, в каждой с двумя человеками, спустя в воду сетки, тихохонько или лениво ездят и стучат палками в лодки, производя страшный звук, от чего рыба мечется как бешеная в реке и попадает в сетки». И в самих стихах:

 
Тут кофе два глотка; схрапну минут пяток;
Там в шахматы, в шары иль из лука стрелами,
Пернатый к потолку лаптой мечу леток
И тешусь разными играми.
 
 
Иль из кристальных вод, купален, между древ,
От солнца, от людей под скромным осененьем,
Там внемлю юношей, а здесь плесканье дев,
С душевным неким восхищеньем.
 

На реке – тихая пристань, где стояли лодка «Гавриил», по имени хозяина усадьбы, и ботик «Тайка», названный в честь собаки Державина. Он толкует о политике, вспоминает про Суворова, патриархально опекает крестьян – таков круг жизни Державина в последние годы. В «Жизни Званской» всё вышло как на хорошей фотографии. Обыкновенная жизнь, в которой без натуги проявляется трагический мотив, потому что герой стареет и уходит… Ведь это завещание:

 
Ты слышал их, и ты, будя твоим пером
Потомков ото сна, близ севера столицы,
Шепнёшь в слух страннику, в дали как тихий гром:
«Здесь Бога жил певец, – Фелицы».
 

«Шепнёшь» – и «гром!» – снова эти извечные державинские контрасты, которые высекают поэзию.

Уже во времена Грота, когда после смерти поэта не прошло и полувека, от державинской усадьбы остались одни легенды. «Плывя по Волхову, вы тщетно стали бы искать на возвышенном его берегу жилище поэта, двухэтажный дом с мезонином… Теперь ничего этого уже нет; видны только остатки крыльца, на месте же самого дома лежат разбросанные кирпичи и сложена груда камней». Всё исчезло. Сбылось – не впервые! – предсказание поэта:

 
Разрушится сей дом, заглохнет бор и сад…
 

Sic transit gloria mundi —этот афоризм Фомы Кемпийского можно поставить эпиграфом ко многим лучшим стихотворениям Державина. Всё приходит в упадок, нет на земле ничего прочного. От великого до безвестного – один вздох. Где нынче князь Мещерский? В лучших мирах. А память о нём если и жива на земле, то лишь благодаря Державину. Где нынче князь Потёмкин, великий из великих? А Суворов? Ну, о Рымникском напоминает памятник на Марсовом поле. А человека нет – тепло его рук растаяло в воздухе. Воспевая героев, Державин всегда учитывал Смерть: она непреодолима, непобедима, и на земле только стихи, монументы и пересуды отчасти – лишь отчасти! – побеждают её.

«О Мовтерпий, дражайший Мовтерпий, как мала есть наша жизнь! Цвет сей, сегодня блистающий, едва только успел расцвесть, завтра увядает. Всё проходит, всё проходит строгою необходимостию неизбежимыя судьбины, и всё уносится. Твои добродетели, твои великие таланты не могут дня одного получить отсрочки от времени», – писал Державин при горе Читалагае. Неумолимое пророчество. Теперь-то и пора раскрыть – кто такой этот Мовтерпий, адресат философских посланий Фридриха Великого. Державин, как всегда, не разобрался в правописании французской фамилии. Мовтерпий – это Мопертюи, любимец просвещённого прусского короля, великий французский математик, который в 1763 году возглавил геофизическую экспедицию в Лапландию.

ПОСЛЕДНИЙ ГОД

Для отставника, которому перевалило за семьдесят, Петербург перестал быть суетным, хотя город после войны забурлил пуще прежнего. Город-то знай себе блистал да шумел, только Державин в своём дворце жил, как на отшибе. Долго он держался молодцом, а всё же от старости не отвертеться! В закатные годы он стал набожнее, жил по церковному календарю. Последний в своей жизни Великий пост соблюдал строго – пожалуй, как никогда. На мир взирал с благодушием, гостей окутывал лаской. Правда, Дарья не могла укротить страсти, ей вечно не нравился кто-нибудь из собеседников Державина, она не уставала строить маленькие домашние козни дальним родственникам поэта, приятелям, молодым литераторам, набивавшимся в ученики, маститым писателям, чиновникам, соседям… Власть Державина в доме ослабла.

Прибыл в Петербург выпускник Казанской гимназии Владимир Иванович Панаев – не только земляк, но и родственник Державина. Правда, седьмая вода на киселе: мать Панаева, Надежда Васильевна, урождённая Страхова, приходилась Гавриле Романовичу двоюродной племянницей. Но для бездетного старика такое родство оказалось поводом для опеки и дружбы. Тем более Панаев оказался деятельной личностью, к тому же сочинял стихи и поражал начитанностью. Державин советовал ему не бросать поэзию, следовать за римскими образцами. А Милена поглядывала на племянничка сурово. Но если бы не Панаев, кто рассказал бы о последних петербургских днях Державина с такой писательской зоркостью:

«Наступила страстная неделя. Гавриил Романович предложил мне говеть с ним, для чего я должен был каждый день приезжать обедать и оставаться до вечера, чтобы слушать всенощную. Но я воспользовался этим предложением один только раз, в понедельник; холодность хозяйки поставляла меня в неприятное, затруднительное положение: я отговорился большим расстоянием моей квартиры от их дома и тогдашней распутицей.

В Светлое воскресенье я, однако ж, приехал обедать и потом не был целую неделю. Прихожу во вторник на Фоминой. Гавриил Романович был один в своём кабинете; некоторые из шкафов стояли отворёнными; на стульях, на диване, на столе лежали кипы бумаг. Спрашиваю о причине: „Во вторник на следующей неделе уезжаю на Званку; не знаю, приведёт ли Бог возвратиться, так хочу привести в порядок мои бумаги. Ты очень кстати пожаловал, пособи мне“. С искреннею радостью принялся я за работу. Беру с дивана большую пачку, вижу надпись: „Мои проекты“. „Проекты! Вы так много написали проектов и по каким разнообразным предметам“, – сказал я с некоторым удивлением, заглянув в оглавление. „А ты разве думал, что я писал одни стихи? Нет, я довольно потрудился и по этой части, да чуть ли не напрасно: многие из полезных представлений моих остались без исполнения. Но вот что более всего меня утешает (он указал на другую пачку): я окончил миром с лишком двадцать важных запутанных тяжб; моё посредство прекратило не одну многолетнюю вражду между родственниками“. Я взглянул на лежащий сверху реестр примирённых: это по большей части были лица знатнейших в государстве фамилий. Подхожу к столу, на котором лежали две кучки бумаг, одна побольше, другая поменьше. „Трагедии?! Оперы?! – спрашиваю я, тоже с некоторым, по неожиданности, удивлением. – Я и не знал, что вы так много упражнялись в драматической поэзии; я думал, что вы написали одну только трагедию ‘Ирод и Мариамна’“. – „Целых пять, да три оперы“, – отвечал он. „Играли ли их на театре?“ – „Куда тебе; теперь играют только сочинения князя Шаховского, потому что он всем там распоряжает. Не хочешь ли прочитать которую-нибудь?“ – „Очень хорошо“. – „Так возьми хоть ‘Василия Тёмного’, что лежит сверху; тут выведен предок мой Багрим. Да, кстати, возьми уж и одну из опер; но с тем, чтобы по прочтении пришёл к нам обедать в субботу и сказал бы мне откровенно своё мнение“».

Панаеву «Василий Тёмный» не пришёлся по душе. Тяжеловесная трагедия не достойна державинского пера – таков был его вердикт. Вот «Фелица» – и писана вроде бы на давно устаревшую злобу дня, и надежды на Екатерину давно перегорели, и анекдоты, которыми ловко жонглировал Державин, теперь нуждаются в объяснениях – а всё равно это истинная поэзия: «Богоподобная царевна киргиз-кайсацкия орды…» Но брякнуть Державину неприглядную правду про «Василия Тёмного»? Жестокая глупость, не более. Суббота приближалась! Панаев предпочёл увильнуть от разговора – хотя решение это было мучительным.

«Мог ли я нагло солгать пред человеком, столь глубоко мною чтимым: похвалить его произведение, когда убеждён был в противном. С другой стороны, как достало бы у меня духа сказать ему правду?! Я не знал, что мне делать, как выйти из трудного моего положения? Думал, думал и решился не ехать обедать. В этой решимости подкрепляла меня мысль, что может быть, по старости лет, по сборам в дорогу, Гавриил Романович как-нибудь забудет, что дал мне эти пьесы, что звал меня обедать. Вышло, однако ж, напротив. В субботу, в седьмом часу вечера, докладывают мне, что пришёл швейцар Державина, известный Кондратий. Я тотчас надел халат, подвязал щёку платком, лёг на кровать и велел позвать посланного. „Гаврила Романович, – сказал Кондратий, – приказали вам сказать, что они сегодня дожидались вас кушать и очень сожалели, что вы не пожаловали; да приказали взять у вас какие-то ихние книги“. – „Ты видишь, – отвечал я, – что я нездоров, у меня сильно разболелись зубы; я таки перемогался, но кончилось тем, что не в силах был приехать, а дать знать о том было уже поздно; бумаги же хотел отослать завтра утром. Теперь возьми их с собою; да, пожалуйста, извини меня пред Гавриилом Романовичем“. Мне и теперь кажется, что я поступил хорошо, уклонившись, хотя, правда, и неделикатно и с примесью лжи от обязанности высказать Гавриилу Романовичу откровенное мнение моё о его трагедии и опере».

Между тем Державин попробовал себя и в комедии. Поэта потешало, что вокруг него крутились тёзки Кондратии. Это имя и в те годы было не слишком распространённым. «Сия домашняя комедия сочинена для детей по случаю, что у автора случилось вдруг в служителях три Кондратья, из которых один камердинер, другой садовник, а третий музыкант; и как они при одном случае, находясь в услуге, перемешались, то автор и написал сию комедию. В Петербурге она сделала некоторый шум, ибо думали, что она сатира на министров, которых называли Кондратьями и кои не знали своих должностей и кто из них был первый. Сия комедия была представлена племянницами автора Львовыми, которыя приехали в самом деле погостить к автору для его именин». Комедия, как водится, ничего не добавила к литературной славе Державина, но потешила, развлекла самого автора. Отныне, завидя своего Кондратия, он не мог спрятать добродушной улыбки.

Державин всё тщился уверить себя: драматургия – восклицательный знак в финале его литературного поприща. Он в преклонном возрасте не пожалел времени и усилий на театральные распри – что ж, теперь признавать, что овчинка выделки не стоит? Опытный политик, Державин знал: нельзя признавать поражений. Затопчут. С кашей съедят. Репутацию победителя мы создаём себе сами. Политику необходимо ощущение победы, поэту – уверенность в том, что его вчерашние сочинения лучше позавчерашних. Об этой блажи Державина хорошо знал Сергей Аксаков, который скрасил последние месяцы жизни поэта своим художественным чтением. Ещё один частый гость и собеседник поэта в его последние годы.

«С глубоко растроганным сердцем вышел я из кабинета Державина, благодаря Бога, что он послал мне такое неожиданное счастье – приблизиться к великому поэту, узнать его так коротко и получить право любить его, как знакомого человека! Каким-то волшебным сном казалось мне всё это быстро промелькнувшее время! Державин знает, любит меня; он восхищался моим чтением, он так много говорил со мной, так много занимался мною; он считает, что я имею дарование, он говорил это всем, он сохранит воспоминание обо мне… Радостно билось моё сердце, и самолюбие плавало в упоении невыразимого восторга.

В исходе июля, собираясь уехать на десять лет из Москвы в Оренбургскую губернию, я узнал о смерти Державина. Ещё живее почувствовал я цену моего с ним очень кратковременного, но полного, искреннего, свободного, кабинетного знакомства. Итак, скромный путь моей жизни озарился последними лучами заходящего светила, последними днями великого поэта! Тридцать пять лет прошло с тех пор, но воспоминание об этих светлых минутах моей молодости постоянно, даже и теперь, разливает какое-то отрадное, успокоительное, необъяснимое словами чувство на всё духовное существо моё».

В глубокой старости Державин приобрёл нескольких молодых приятелей – не друзей, но именно приятелей, способных на литературный разговор, годных и к литературной потехе. Но весна клонилась к лету – и следовало переезжать на Званку, подальше от петербургских литературных разговоров.

19 марта 1816 года Россия отмечала День победы, увы, совершенно забытый в наше время: двухлетие вступления русской армии в Париж. В Петербурге состоялся парад. К этой дате Державин написал стихи, и – его коляска направилась к новгородским краям.

А ЕСЛИ ЧТО И ОСТАЁТСЯ…

В кабинете Державина висела знаменитая в те времена карта-таблица «Река времён, или Эмблематическое изображение всемирной истории от древнейших времён по конец осьмого надесять столетия». Составил эту карту немецкий учёный Фредерик Страсс. Он схематически изобразил историю цивилизаций в виде речных потоков. Державин вглядывался в эту новинку – и предавался раздумьям…

Он не любил беспокоить близких своими старческими недомоганиями. Не кокетничал, а действительно избегал жалоб и ненавидел медицинскую канитель. Даже перед прислугой не любил выглядеть пациентом.

В последнюю зиму Петербург его тяготил, и дело не в политике. Он смирился с правлением императора Александра, система Священного союза казалась крепкой и почётной для России. Наполеон, терзавший Европу 20 лет, повержен. Стоит в Петербурге памятник Суворову – первый в России скульптурный монумент не монарху, а воину. Стоит и памятник победам Румянцева. А значит, не умерла память о подвигах Екатерининского века. Державина огорчали литературные распри, он хотел бы примирить «шишковистов» и «карамзинистов», но молодые да и солидные писатели заигрались в войну… А Державин не разучился наслаждаться поэзией. Не всё ему нравилось у новых авторов – куда-то пропала торжественная звучность, да и в жанре «смешанной оды» у Державина так и не нашлось достойного преемника.

Считается, что поэтический расцвет Державина пришёлся на 1790-е годы, а в XIX веке началось угасание. Конечно, на седьмом и восьмом десятке непросто рождать шедевр за шедевром.

Но Державин и в преклонном возрасте оставался поразительным поэтом. История русской поэзии богата – три с половиной века бьёт родник. Но кто из шестидесятилетних и семидесятилетних поэтов сравнится с Державиным? А уж последнее его стихотворение – незавершённое, быть может, черновое – невозможно вычеркнуть из любой русской антологии.

«Река времён»… Загадочное восьмистишие – возможно, начало задуманной Державиным пространной оды «На тленность». Хотя не всегда первые написанные строки становятся началом стихотворения. В поэзии Державина рассыпано немало оптимистических оценок собственной посмертной судьбы: «А я пиит – и не умру». Не без основания надеялся он остаться в памяти и службой на благо правосудия. А тут вдруг впал в грусть, едва не доходящую до чёрного уныния. Легче всего предположить, что в следующих строфах поэт сформулировал бы антитезу унынию, обратился бы ко Всевышнему и утешился в молитве. Но ода называется «На тленность» – и одному Богу известно, куда завела бы Державина эта тема. Под старость он снова обратился к духовной лирике – и даже во дни войны с иноземными захватчиками работал над пространной одой «Христос». Русские полки воевали во Франции, загнанный Наполеон сражался из последних сил, бросая в бой мальчишек. Потом победители – монархи и дипломаты – решали будущее человечества в австрийской столице. Казалось бы, Державин должен был углубиться в плетения политических расчётов, а он писал:

 
Кто Ты? И как изобразить
Твое величье и ничтожность,
Нетленье с тленьем согласить,
Слить с невозможностью возможность?
Ты Бог – но Ты страдал от мук!
Ты человек – но чужд был мести!
Ты смертен – но истнил скиптр смерти!
Ты вечен – но Твой издше дух!
 

Получилась огромная богословская ода о Христе, взволнованное размышление о Богочеловеке, написанное на пределе уходящих сил. И вот – «река времён в своём стремленьи…».

Река времён пожирает всё – и дурное, и доброе. И Наполеона, и Суворова. Батыев и Маратов – и великомучеников. Вечная мельница – вроде тех, что можно встретить и в Званке, и в аракчеевском Грузине. Всё проходит, «всё вечности жерлом пожрётся», но разве наши старания напрасны? Оптимисты и жизнелюбы под старость лет нередко впадают в мизантропию. Неужто и Державин?

Недописанные стихи. Державин скептически оценивал свои возможности в малой стихотворной форме. Эпиграммы, надписи – как силён был в этих лаконических жанрах Сумароков! Пожалуй, Державин недооценивал себя. «На птичку», надписи к портрету Ломоносова и на характер императора Павла – разве это не победы поэта?

И восемь строк ненаписанной оды «На тленность» составили загадочное, но законченное стихотворение. По большому счёту, продолжение не потребовалось. А утешительная антитеза пускай подразумевается, остаётся в подтексте.

Восемь строк – и ни одного случайного или сомнительного слова. «Звуки лиры и трубы» – неужто можно чётче и яснее определить поэзию Державина, вообще поэзию XVIII века? Труба – это гомеровская линия, героика. Лира – анакреонтика Державина и его философские размышления в стихах. Само понятие «Река времён» связано, как это часто бывало у Державина, со зримым предметом. В 1816 году эти восемь строк вышли в журнале «Сын Отечества». Первая публикация! Там появилось и краткое примечание: «За три дня до кончины своей, глядя на висевшую в кабинете его известную историческую карту „Река времён“, начал он стихотворение „На тленность“ и успел написать первый куплет».

Последнее стихотворение Державина – самое загадочное. По какому маршруту старый стихотворец намеревался повести корабль философской оды? Эта тайна за семью печатями никогда не раскроется. Можно предположить, что вслед за пессимистическим утверждением первого восьмистишия должна была явиться антитеза. Оптимистическая, молитвенная – мол, всё на земле проходит, но мир Божий незыблем и на небе всё обретает вечный смысл.

Но поэт умер. На грифельной доске осталось восемь строк – не больше и не меньше. И никакого утешения. «Всё вечности жерлом пожрётся». И это – жизнелюбивый, полнокровный Державин. Даже не тёплый, а горячий в любом стихотворении, в любой реплике. Наверное, это к лучшему – стихотворение стало горше, крепче, в нём нет ни одного лишнего, случайного слова. Мы знаем эти восемь строк наизусть. А жизнеутверждающих строк у мурзы и без того немало…

Может сложиться обманчивое впечатление: а что, если Державин на закате дней разочаровался, впал в уныние, столь несвойственное ему в зрелые годы? Так бывает с сильными людьми: теряя здоровье, они предаются панике, скисают. Но это не про Державина! В старости, несмотря на недуги, он написал едва ли не лучшие стихи – да хотя бы эти последние восемь строк… Он всегда жил новыми стихами, счастливыми минутами, когда ощущаешь власть над словом, когда дух захватывает от полёта – и вдохновение (назовём это так) не оставило его до конца.

После взятия Парижа Державин задумал написать похвальное слово императору Александру. Летом 1814-го он попросил племянницу – Прасковью Николаевну Львову вслух читать ему панегирики разным историческим деятелям. От некоторых его клонило в сон, а вот похвальное слово Марку Аврелию Антуана Тома понравилось старику. Но в конце концов Державин прервал чтение: «Я на своём веку написал много, теперь состарился. Моё литературное поприще закончено, теперь пускай молодые поют!»

И всё-таки он писал даже в последнее лето – и как писал! А жизнь званская тянулась медлительно. Только бездетные старики так влюбляются в собачек, как Державин в свою Тайку. Всегда он носил её за пазухой, поглаживал… О тех днях мы знаем по запискам Прасковьи Львовой.

Однажды сырым вечером, за пасьянсом, ему стало дурно, он скрючился, принялся тереть себе грудь. Позвали доктора. Державин постанывал, даже кричал от боли. Но всё же уснул в кабинете, на диване. Проснувшись, повеселел. Его уговаривали ехать в Петербург, к докторам – старик только посмеивался. Снова начались шутки, карты, чтения Вольтера… Через несколько дней, 8 июля, за завтраком он объявил: «Слава Богу, мне стало легче». По комнате летали ручные птицы, забавлявшие его. От обеда пришлось отказаться: врачи рекомендовали воздержание в пище. Но на ужин он заказал уху – и съел три тарелки. Тут-то ему и сделалось дурно. Доктор прописал шалфею, Львова советовала напиться чаю с ромом. «Ох, тяжело! Ох, тошно. Господи, помоги мне, грешному… Не знал, что будет так тяжело. Так надо. Так надо. Господи, помоги…»

Поздним вечером боль притупилась. Он попросил у всех прощения за беспокойство: «Без меня бы спали давно». И дал слово Дарье на следующее утро отправиться в Петербург. И вдруг он немного приподнялся, глубоко вздохнул – и всё стихло. Доктор сконфуженно поглядел на Львову. Комната наполнилась женскими рыданиями.

На аспидной доске остались написанные мелом восемь строк – тех самых.

Тело его покрыли простой кисеёй – от мух. Сосед – Тырков – всё тараторил: «Нужно сказать государю. Государь так его любил, он непременно захочет проститься». Император и впрямь находился поблизости – в Грузине у Аракчеева, это соседнее поместье. Но нет… У гроба стояли сыновья Капниста и Львова, а внук Фелицы отсутствовал, да и не узнал он вовремя о смерти Державина.

Прислуга в те дни перепилась – надо думать, от скорбных мыслей.

11 июля настало время последней службы. Вокруг гроба собрались священники. «Какое в нём было нетерпение делать добро!» – произнесла Прасковья Львова. Под погребальное пение гроб перенесли на лодку, и траурная процессия направилась к Хутынскому монастырю.

Увы, наша «любовь к отеческим гробам» переменчива. И многие наши гении после смерти путешествовали в гробах по разным погостам. Вот и Державина сперва похоронили, как он и завещал, в Хутынском монастыре. Монастырские стены ветшали – а после 1917-го уже трудно было рассчитывать на ремонт. В древности Новгородскую землю обходили военные испытания. Войска Батыя не дошли до этих мест: то ли распутица помогла новгородцам, то ли выдохлись монголы в победных походах по Руси. Правда, много крови было пролито в междоусобицах. Здесь и Иван Великий дважды появлялся с войском, и его внук Иван Грозный покуражился, как нигде и никогда. А в XX веке древние стены и храмы Новгорода выдержали новое, невиданное, испытание. После освобождения Новгорода красноармейцы увидели развалины древнего детинца, увидели исполинские осколки памятника «Тысячелетие России». Великие наши монархи, полководцы, писатели, святители встречали освободителей на снегу. Низвергнутые, но непокорённые. В этой грандиозной скульптурной композиции нашлось место и для Державина, а вот для Ивана Грозного и адмирала Ушакова – увы…

Впрочем, Державин отсутствовал в первоначальном списке героев, который после консультаций с писателями и историками составил автор памятника Михаил Микешин. Александр Второй, прежде чем утвердить проект, предложил пополнить это благородное собрание изображениями двух недругов – графа Кочубея и Державина. Но общественное мнение сопротивлялось – и Микешин (поборник свободы!) поначалу добавил к своему списку не Державина, а Тараса Шевченко. После публикации «Записок» репутация Державина оказалась подпорченной: в нём видели устаревшего крепостника, льстивого вельможу, который понятия не имел об истинном общественном благе. Тогда шум подняли консерваторы, охранители монархии, – и из нового списка исключили Шевченко, актёра Дмитриевского и святого Митрофания Воронежского, а добавили Державина и императора Николая Первого. Сидит бронзовый Державин рядышком с Фонвизиным и зачарованно внимает актёру Фёдору Волкову, который витийствует, декламирует…

Появилась узнаваемая фигура Державина и в композиции другого известного микешинского памятника – Екатерине Великой в Петербурге.

После войны разрушенный новгородский памятник восстановили на удивление быстро: по-видимому, Сталин увидел в этом символический смысл: великая Россия не должна лежать в развалинах. А вот до Хутынского монастыря руки строителей долго не доходили. Оно и понятно: в руинах лежали дворцовые предместья Петербурга. А Киев? А Минск? А Одесса, Севастополь, Смоленск? Обескровленная страна взялась воссоздавать святыни, архитектурные памятники, исторические проспекты и площади. Подчас реставраторы совершали чудеса. Но на многие памятники, особенно церковные, государство махнуло рукой. Напомню, никаких экспортных сверхдоходов у Советского Союза не было вплоть до 1970-х годов… И могила Державина – признанного классика русской литературы, которого издавали и изучали в школах, – долго пребывала в запустении.

Господин Великий Новгород принял гроб Державина. Его перенесли в Новгородский кремль из лучших побуждений. Здесь Державину могли поклониться туристы, братья-писатели. Могила Державина не стала самым посещаемым объектом – и всё же здесь она была доступнее, чем в полуразрушенном монастыре, отдалённом от туристических маршрутов. Вот загадка: Суворов родился в Москве, всю жизнь провёл в учениях и походах, где только не служил – а упокоился в Александро-Невской лавре, в славном пантеоне Российской империи. А ведь у него даже не было дома в Петербурге! Державин родился в Казани, но большую часть жизни – вплоть до последней своей весны – провёл в Петербурге. Там он беседовал с монархами, там возглавлял правительственные ведомства, там выстроил великолепный дом. Трудно представить Петербург без Державина. А похоронен поэт вдали от других екатерининских орлов, на тихом берегу Волхова.

Могила Державина несколько лет назад вернулась в возрождённый Хутынский монастырь.

А буквы на грифельной доске давно стёрлись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю