355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арон Гуревич » Арон Гуревич История историка » Текст книги (страница 7)
Арон Гуревич История историка
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:53

Текст книги "Арон Гуревич История историка"


Автор книги: Арон Гуревич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)

Я упоминаю о моих музыкальных склонностях потому, что мое развитие как начинающего историка было внутренне неотделимо от влечения к музыке. Я никогда не имел возможности учиться ей, но она всегда во мне звучала. И когда я занимался дома, чтение и писанья, как правило, происходили на фоне музыки Баха, Моцарта, Бетховена, Вагнера. К творчеству последнего я с давних пор испытывал неодолимое влечение и подозревало, что мое обращение к сюжетам скандинавской истории в какой‑то мере, скорее всего, бессознательно, было навеяно мелодикой вагнеровского «Кольца».

Вспоминаю постановку «Валькирии» в Большом театре в 1940 году. То было одно из проявлений «великой дружбы» между гитлеровской Германией и Советским Союзом. В Москве поставили «Валькирию», а в Берлине – «Чародейку» Чайковского. Постановщиком в Большом театре выступил С. Эйзенштейн, который проявил немало изобретательности в достижении сценических эффектов: например, во время поединка Зигмунда с Хундингом скалы, на которых они стояли, обмениваясь ударами мечей, поднимались и опускались, пламя, окружившее Брунгильду в последнем акте, производило впечатление подлинности. Но самое сильное впечатление, к сожалению, вовсе не радостное, которое я вынес из этого спектакля, состояло в том, что «вагнеровских» голосов вовсе не было, а роль Брунгильды исполняла некая Капитолина Цин – имя, едва ли знакомое музыковедам, но хорошо запомнившееся мне, поскольку эта певица регулярно выступала на эстраде кинотеатра «Художественный» перед началом сеансов и уж, конечно, не в вагнеровском репертуаре.

Отдельные события музыкальной жизни оказались вместе с тем и немаловажными фактами моей биографии. Когда зимой 1941–1942 годов транслировали из Куйбышева премьеру Седьмой симфонии Шостаковича, я испытал сильнейшее потрясение. И свежесть этого переживания не исчезает во мне до сих пор.

Разумеется, по мере взросления и старения мои музыкальные вкусы изменялись, но самой колоссальной фигурой в музыке неизменно оставался, остается и поныне Бетховен. То, что он сумел создать в годы своей глухоты, непостижимо моему уму и служит мне примером и утешением в моем нынешнем состоянии. Но теперь Бетховен для меня – это, в первую очередь, не великие его симфонии, а последние струнные квартеты и позднейшие фортепьянные сонаты – в них раскрываются такие глубины человеческой натуры, с какими я ничего не в состоянии сопоставить.

Наши окна выходили во двор, окна же некоторых соседей – на Воздвиженку, а она была правительственной магистралью. Две смежные комнаты занимала семья врача, которой все же позволили иметь окна, выходившие на улицу, а две другие принадлежали сотрудникам НКВД. Один из них – мрачный тип, которого не только на работе все боялись (как нам передавала соседка, имевшая несчастье быть его сослуживицей), но трепетали и собственные жена и сын, по возвращении папочки с работы не смевшие раскрыть рта. Другой энкавэдэшник входил в охрану Сталина.

На процессах 37–го года не то Пятакова, не то Сокольникова Вышинский обвинял, помимо всего прочего, в том, что они якобы посылали своих секретарш записывать номера правительственных машин, для того чтобы потом организовать покушение на членов Политбюро. Это была, конечно, ложь. До убийства Кирова обстановка на улице не была еще столь напряженной. Однажды мой отчим, возвратившись домой, рассказал, что только что встретил прогуливавшегося по Воздвиженке Сталина. В весенние и осенние месяцы мы, выходя из школы (она находилась почти напротив старого здания Реввоенсовета), гуляли по Знаменке (ул. Фрунзе) и часто видели, как из ворот Реввоенсовета выезжал роскошный «линкольн», в котором сидел «первый маршал» Клим Ворошилов. Иногда мы окружали его машину и в восторге махали руками, и он нас не боялся, и мы его не боялись, и никто нас не оттаскивал. Правда, и тогда уже в подъезде нашего дома по ночам топтался охранник.

Сначала я учился в 64–й школе, на Знаменке. В 1939 году наш класс перевели в 71–ю школу на Арбате. Не знаю, насколько типична была эта школа. Порядки были такие. Директор, А. М. Смирнов, мужчина суровый, каждое утро стоял на первой площадке лестницы, по которой ученики шли в классы, и все мы должны были его приветствовать. Затем в коридоре выстраивалась линейка, отдавали рапорт или старшему пионервожатому, или директору. Члены учкома дежурили на переменах, поддерживая порядок. Каждую перемену знамя школы выставлялось в холле, и два пионера по стойке смирно стояли возле него почетным караулом.

Помнится, летом 1940 года (наверное, не без инициативы директора) был проведен «марш – бросок». Мы, старшеклассники, построились по восемь человек в ряд и стройной колонной, чеканя шаг, под знаменем, прошествовали по Арбату до Смоленской площади, развернулись налево и, продефилировав до Крымского моста, вернулись назад. Не было никакого праздника, прохожие с явным удовлетворением взирали на стройно шагающую молодежь. А мы пережили волнующий момент слияния в некое единство; двусмысленность происшедшего открылась мне лишь годы спустя.

Такой дух военизации, внедрения дисциплины был характерен для того времени. После начала войны распространялась легенда о том, что нападения Германии на СССР никто якобы не ожидал. Но я отчетливо помню: еще до войны к нам в школу, к старшеклассникам, неоднократно приходили с лекциями сотрудники Института истории АН и, предупреждая о конфиденциальности сообщаемого, говорили о том, что пакт Молотова – Риббентропа – это брак не по любви, а по расчету, и, конечно, война предстоит. Об этом твердили везде и всюду. Во время парада на Красной площади в мае 1941 года впервые исполнялась песня «Если завтра война», где все было сказано всеми словами. Мотив подготовки к войне настойчиво звучал во многих песнях и кинофильмах. В фильме «Трактористы» на второй его минуте речь шла уже о танкистах: сегодня трактористы пашут землю, завтра будут бить врага.

Весной 1940 года меня внезапно прямо с урока вызвали в РОНО и предложили перейти учиться в ФЗУ (фабрично – заводское училище). Это была своего рода мобилизация. Врач, однако, признал меня непригодным по зрению. Беседу со мной вела дама из райкома партии, и я запомнил ее вопрос: «Ты хочешь убить врага?» Подобных наклонностей у меня не было, но в целом воспитание я получил ортодоксально – советское.

В те годы наибольшее влияние на меня оказывал мой отчим, о котором, конечно, надо рассказать. Когда мне было лет семь или восемь, моя мать вторично вышла замуж за очень хорошего человека, Игоря Константиновича Рогашевича. Судьба его сложилась непросто. В годы Гражданской войны, совсем еще юношей, он командовал боевым соединением Красной армии. Отец его был полицейским урядником, и хотя Игорь давно порвал с ним по идейным соображениям и даже поменял фамилию, тем не менее его подвергали всякого рода ограничениям и преследованиям и, наконец, исключили из партии. Осенью 1934 года ему предложили отправиться на работу в провинцию, в Новосибирск. Это не была ссылка, но некоторое, что ли, испытание. Мы выехали из Москвы 1 декабря 1934 года. В Свердловске Игорь вышел на перрон и тут же вернулся в купе бледный, с газетой в руке – Кирова убили!

Мы прожили в Новосибирске полтора года. Здесь нас, пионеров, нередко посылали на разные торжественные мероприятия, где мы хором приветствовали товарища Эйхе и других руководителей Западносибирского края, которые, как это теперь известно, уже были намечены Сталиным на заклание, через несколько месяцев все они «загремели». В 1936 году мы возвратились в Москву, а осенью 1937 года Игоря арестовали. Мне было тогда тринадцать лет, спал я, как сурок, и не слышал суеты, сопровождавшей арест. Проснувшись, вижу, мать сидит на тахте, заплаканная, Игоря нет. Спрашиваю, где он: «Ночью его забрали». Мой отчим был стойкий человек, искренне и глубоко преданный марксизму – ленинизму, не испытывавший никаких идейных колебаний (во всяком случае, я не слышал от него ни слова, ни намека). Он отказался подписывать предъявленные ему обвинения. Когда весной 1938 года сместили Ежова, и его сменил Берия, кое – кого выпустили. Выпустили и Игоря, поскольку он ничего не подписал и еще не был судим.

Он подал апелляцию в Комитет партийного контроля о восстановлении в партии, и одно из сильнейших впечатлений моего отрочества связано с этим. Я вынимаю из почтового ящика официальное письмо и вручаю его Игорю. Игорь читает бумагу, и вдруг этого мужчину – он был двухметрового роста, крепкий, красивый – сотрясают рыдания, напоминающие звериный вой: он получил извещение из КПК о том, что реабилитирован и восстановлен в рядах партии. Затем он поступил в Промакадемию, окончил ее в июне 1941 года, а осенью 1941 года на фронте пропал без вести, погиб.

Другие впечатления связаны с деревней. Моя няня была из Рязанской губернии. Когда я был маленьким, мы неоднократно ездили с ней туда. Там жила ее сестра, тетя Маша с мужем дядей Колей. Мы проводили у них лето, я по мере сил участвовал в работах на огороде и в поле и познакомился немного с крестьянской жизнью.

Дядя Коля не состоял в колхозе, ему как‑то удалось остаться в стороне. Он был очень немногословен, всегда занят делом. Хозяйство содержалось в отменном порядке, все трудовые процессы совершались степенно и размеренно. Я его однажды спросил: «Дядя Коля, а почему вот у вас изба стоит, у Степаниды изба стоит, а дальше дома совершенно разоренные – ни стен, ни крыши?». Он в ответ: «Мамай прошел». Это были следы коллективизации, которая сопровождалась не только ограблением состоятельных крестьян, арестами и ссылками. Зачем‑то еще потребовалось уничтожать их дома.

Дядя Коля жил на краю села, через огород спускались прямо к реке. Это был Северный Донец, который почему‑то называли здесь Доном. Рыбы в этой реке было великое множество, но ловить ее власти запрещали. Дядя Коля занимался браконьерством. Ночью вместе с соседом он тайком отплывал на лодке и на заре возвращался с полным неводом. Председатель райисполкома и председатель колхоза прекрасно знали, кто чем занимается, поэтому иногда вечером или ночью они приезжали к нашим рыбакам за данью. Если им отдавали ведро хорошей рыбы, то на время дядю Колю оставляли в покое.

Но однажды произошло следующее. В деревню в отпуск приехал мой отчим. Он обнаружил вопиющее противоречие между практикой жизни и идеями коллективизации и строительства социализма, в которые свято верил. И, как борец за справедливость, немедленно по возвращении в Москву написал письмо в «Крестьянскую газету», разоблачая произвол местных властей. Письмо напечатали, естественно, за его подписью. И когда тамошние власти узнали, что автор письма жил у дяди Коли, они явились – это было при мне, – чтобы с этим автором расправиться. Игорь, слава Богу, уже уехал в Москву, и дело обошлось. А так, я думаю, они нашли бы для него несудебные формы расправы.

Что касается отношения крестьян к советской власти, я приведу одну частушку. Они любили частушки всякого рода, шуточные и не вполне, может быть, пристойные, одну я запомнил: «Кто сказал, что Ленин умер? Я вчера его видал: без порток, в одной рубахе, пятилетку выполнял». Пели, нисколько не боясь, что на них донесут, чувствовали себя независимыми, ненависть к этому строю не скрывали.

Таким образом, накапливались некоторые впечатления, исподволь готовившие меня к тому, чтобы глаза, наконец, раскрылись. И тем не менее законченно критическое, негативное отношение к нашему общественному строю установилось у мея только в 1945 году.

* * *

В моих воспоминаниях я начал с последних военных лет, поскольку, собственно, только с этого времени можно говорить обо мне как начинающем историке. Тем не менее обойти тему войны невозможно – она наложила сильнейший и даже решающий отпечаток на нашу жизнь. Вместе с тем говорить о войне в общем плане едва ли целесообразно, и здесь я хотел бы остановиться на отдельных, разрозненных аспектах и эпизодах моей жизни в 1941–м и следующих годах.

Как я уже упоминал, война не явилась полной неожиданностью для нас. Об ее угрозе постоянно говорили, и было очень мало надежды на то, что угрозу эту удастся отвести. Но то, что принесет с собой война, представляли весьма смутно, а во многом – в частности, на официальном уровне – даже превратно. Постоянно звучал мотив самоуверенности и шапкозакидательства. Твердили о том, что враг (который ближе никак не идентифицировался) не сумеет захватить ни пяди нашей земли, что мы будем бить его на его собственной территории, и, разумеется, едва ли возникало сомнение в том, что война будет короткой и победоносной. Из неудач и тяжелейших потерь советско – финской войны 1939–1940 годов явно не были извлечены должные уроки; во всяком случае, о них ничего не было сказано открыто.

Но хотя войну ждали, начало ее явилось полной неожиданностью. Я помню то состояние растерянности, какое мы испытали утром 22 июня 1941 года, когда Молотов известил нас по радио о том, что ночью гитлеровские войска вторглись на нашу территорию. Заключительные слова его речи – «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами» – не могли скрыть от сознания того, что до благополучного исхода войны путь долгий и кровавый. В то утро ко мне пришел мой школьный друг Давид Рудой, или, как мы его называли, Дусик, и молча, растерянные и подавленные, мы отправились бродить по улицам. Наш путь пролегал через Леонтьевский переулок, и когда мы проходили мимо немецкого посольства, расположенного в одном из особняков, мы явились невольными свидетелями следующей странной сцены, которую я не берусь объяснить. Около большой застекленной двери в посольство, как обычно, стоял постовой милиционер, а близ тротуара была припаркована легковая машина. На улице никого народу не было, но перед дверью посольства суетливо бегал туда – сюда некий человек, и вдруг мы увидели, как он, подбежав к двери, ударил по стеклу и разбил его. Тотчас же из автомобиля вышли один или два человека и вместе с милиционером схватили за руки этого странного типа, усадили его в автомобиль и уехали. Не берусь объяснять эту сцену.

К лету 1941 года мы окончили девятый класс средней школы. Я был членом школьного комитета комсомола, а так как другие члены комитета были на год старше и таким образом покинули школу, то на меня были возложены текущие обязанности. Уже 23 июня Киевский районный комитет комсомола передал мне распоряжение собрать перешедших в десятый класс юношей и известить их, что в ближайшие дни мы должны будем отправиться на строительство оборонительных сооружений в прифронтовую полосу. Далеко не всех удалось оповестить об этом, но тем не менее небольшую группу мы образовали и, если не ошибаюсь, 1 июля собрались во дворе райкома комсомола, куда уже стекались группы молодежи из других школ и учреждений. В целом колонна была весьма внушительная, и мы двинулись к Киевскому вокзалу, погрузились в специальный эшелон и отправились к месту назначения, которое более точно не было нам определено. Нас выгрузили на каком‑то полустанке, и далее нам еще предстояло покрыть пешком немалое расстояние, прежде чем мы прибыли в чистое поле, на котором нам было приказано рыть противотанковые рвы. Нас снабдили большими лопатами и указали размеры рвов, которые надлежало выкопать. Рвы эти должны были быть широкими и довольно глубокими, но, забегая вперед, скажу, что, как впоследствии стало известно, когда немецкие танки достигли этой оборонительной полосы, они с ходу проскочили выкопанные рвы, оказавшиеся, таким образом, совершенно неэффективными.

Мы работали с раннего утра до темна, и с непривычки длительное махание тяжелой лопатой – совком для городских мальчиков оказалось делом в высшей степени утомительным. К тому же жить вблизи этих рвов было – во всяком случае, с точки зрения нашего начальства, – небезопасно, ибо бои явно происходили уже неподалеку, и поэтому после завершения дневных трудов нам приходилось плестись довольно далеко в сторону в какие‑то ночные укрытия. Зато кормили нас хорошо, на каждую группу – а в нее входило от пяти до десяти человек – в полдень привозили большое ведро, наполненное кашей с мясом, так что мы, опустошив эту внушительную посудину, были в состоянии лишь отползти от нее.

Поначалу настроение у нас было бодрое, погода была прекрасная, но вскоре обстановка усложнилась: над нами стали ежедневно по нескольку раз появляться немецкие самолеты. Они летали очень близко к земле и время от времени обстреливали из пулеметов нашу цепь работяг, растянувшуюся на несколько километров, ибо в этот строительный отряд входили не только прибывшие из Москвы ребята, но и молодежь из ближайших деревень, и однажды мы узнали о том, что невдалеке от нас немецким летчиком была застрелена одна из деревенских девушек, тоже присланных на эти работы. Вскоре мы стали свидетелями короткого воздушного боя между немецким и советским летчиками, завершившегося падением и взрывом нашего самолета. Все это вело к тому, что поначалу легкомысленное, мальчишеское отношение ко всему происходящему стало изменяться, тем более что никаких вестей о ходе военных действий до нас не доходило, если не считать постепенно усиливавшегося гула артиллерийской канонады.

Когда над нашими головами появлялся немецкий самолет и мы слышали стук его пулемета, большинство землекопов бросались врассыпную прочь из вырытого рва в надежде найти укрытие в близлежащих кустах. Так поначалу поступал и я, но затем мне в голову пришла мысль, что движущаяся цель покажется немцу более привлекательной и яснее различимой, нежели неподвижная. Более того, чувствовать себя зайцем, убегающим от охотника, казалось мне унизительным, и я перестал выпрыгивать изо рва и предпочитал оставаться на месте. В один «прекрасный» день, когда над нашими головами вновь замаячил фашистский самолет, послышалась длинная пулеметная очередь, и я получил сильный удар в голову, на какое‑то время лишивший меня чувств. То не было прямое ранение, и никакая пуля меня не задела. По – видимому, камень или кусок накрепко ссохшейся глины под ударом угодившей в него пули отскочил мне в затылок. Я не помню, что произошло вслед за этим и каким образом я оказался в полевом лазарете, но война на этом для меня закончилась: я получил контузию и, пролежав несколько дней в этом импровизированном госпитале, был отправлен домой.

Тут я узнал, что Игорь – мой отчим – уже на фронте, но никаких вестей от него или о нем не было. Насколько мама могла выяснить, он состоял при штабе воинской части, сражавшейся близ Ельни, где развернулись в июле особенно тяжкие и напряженные бои. Впоследствии маме передали из Наркомата обороны, что Игорь вместе со своей воинской частью попал в окружение. У мамы, которая задолго до начала войны страдала от сильнейшей гипертонии, теперь давление резко повысилось, и она надолго вышла из строя. Поэтому я считал невозможным огорчать ее еще рассказом о собственной контузии. Но остаток лета и осень 1941 года я чувствовал себя дурак дураком, меня не оставляли головные боли и головокружения, и я был не в состоянии сосредоточиться на чем бы то ни было.

Поскольку комиссия военкомата меня забраковала, нужно было возвращаться в школу, в десятый класс. Но в начале учебного года я все еще ощущал себя неспособным приступить к занятиям. Между тем обстановка на фронте делалась все более мрачной, немецкие армии рвались к Москве. В дни октября, когда угроза захвата столицы фашистами сделалась в высшей степени реальной, из Москвы была эвакуирована вглубь страны масса учреждений. Мать работала экономистом в Народном Комиссариате черной металлургии, и было назначено число, когда сотрудники Наркомчермета вместе с членами их семей должны были погрузиться в эшелон, направлявшийся в Свердловск. Так в конце октября 1941 года мы оказались на Урале. Зимой мне стало немножко легче, и я не только смог учиться в десятом классе, но и вызвался работать агитатором в воинском эвакуационном госпитале. Два – три раза в неделю я делал подробные политинформации в палатах перед ранеными. Для меня это был немаловажный опыт, ведь нужно было связно обрисовать и военную, и международную ситуацию перед людьми с разным образованием и кругозором. Слушали меня с интересом, и комиссар госпиталя даже направил меня на городскую конференцию военных политработников, на которой обсуждались вопросы пропаганды в военных госпиталях. На этой конференции произошел такой эпизод. Мой комиссар заставил меня выступить перед присутствующими, и я, не очень ясно представляя себе настроения слушателей, позволил себе упомянуть о тех трудностях, с какими сталкивается политинформатор, когда он обращается к людям с разным уровнем культуры и образования. Тут я заслышал некий ропот в аудитории. В перерыве меня окружили несколько возбужденных, чтобы не сказать разгневанных, политработников, резко упрекавших меня за то, что я поставил под сомнение высокий уровень культуры советских воинов. «Советская армия – самая культурная армия в мире», – внушали они мне.

Весной 1942 года я окончил среднюю школу. Комиссия военкомата признала меня негодным к строевой службе, и я был мобилизован на военный завод в качестве работника отдела технического контроля. Так я очутился в рабочей среде на танковом заводе, где и проработал до лета 1943 года, когда мать вместе с Наркомчерметом возвратилась в Москву. Я получил разрешение покинуть свой завод в Свердловске при условии, что по прибытии в Москву немедленно явлюсь на такой же танковый завод, так что моя работа контролера ОТК продолжилась еще на год. Одновременно я учился на заочном отделении исторического факультета МГУ. Единственная привилегия, которой я мог пользоваться, заключалась в том, что студенту разрешалось работать в течение восьми часов в день, тогда как все остальные рабочие имели 11–часовой рабочий день.

Жить было трудно – и в силу не оставлявшего меня перманентного чувства голода, и вследствие того, что приходилось дорожить каждой минутой для своих учебных занятий. На общение с друзьями времени почти не оставалось. Мое подавленное состояние объяснялось как болезнью матери – болезнью, вскоре сделавшейся неизлечимой и крайне для нее мучительной, – так и сознанием того, что Игорь, судя по его длительному молчанию, погиб. Погиб и мой друг Дусик. Он был мобилизован армию после окончания школы, и мы с ним переписывались, но вскоре я перестал получать от него ответы на мои письма. Я обратился в его воинскую часть и получил извещение, что рядовой Давид Рудой «погиб в результате неосторожного обращения с оружием». Бедный Дусик! Мальчик с удивительно нежной душой, тонкий и талантливый музыкант, добрый и верный друг. Столь родственную душу среди моих друзей я более никогда не встречал.

В другом месте мною уже описаны события, в результате коих мне удалось в конце концов стать полноправным студентом Московского университета.

* * *

Чуть выше я заметил, что общие мои соображения относительно войны едва ли были бы здесь уместны. Но без них, по – видимому, не обойтись. Я начинал свою карьеру историка в завершающий период войны и в годы, следующие за ним. Победы на фронтах в 1944–1945 годах вселяли в нас надежды на то, что после окончания войны жизнь пойдет как‑то по – другому, нежели в мрачные годы, предшествовавшие нападению. Но довольно скоро, когда отгремели салюты 9 мая 1945 года, после возвращения домой многих участников войны, эти иллюзии постепенно и, добавлю, с нарастающей быстротой стали развеиваться. Война, казалось, объединила всю массу населения в народ, отстаивавший свою страну; когда же она завершилась, это единение обнаружило свою эфемерность. Советская армия сыграла роль освободительницы многих народов Европы, но почти сразу же после победы наши войска на территории Чехословакии, Венгрии, Польши, не говоря уже о восточной части Германии, оказались не чем иным, как оккупационными войсками. Внутри СССР крымские татары и целый ряд народов Кавказа были репрессированы. Что же касается великого советского народа в целом, то на меня, и не на меня одного, произвели глубокое впечатление слова Сталина, произнесенные летом 1945 года на торжествах, посвященных победе. Он сказал, что любой другой народ, видя многочисленные неудачи на фронтах затянувшейся войны и нашу изначальную неподготовленность к ней, прогнал бы такое правительство как неспособное справиться с создавшимся положением. Советский народ, продолжал он, не выступил против своего правительства, и он, Сталин, поднимает тост за этот народ. Конечно, можно по – разному расшифровывать эти слова, но я уже и тогда, впервые услышав про этот тост, не мог отделаться от мысли: наш властитель смотрел на своих подданных с глубочайшим пренебрежением, презирая их за неспособность управиться со своими заботами, не полагаясь слепо на царя – батюшку. Ведь эта речь была произнесена почти одновременно с политическими событиями, происшедшими в Великобритании. Уинстон Черчилль был бесспорным руководителем нации, который с успехом довел ее до победы. И что же? Еще не завершилась Потсдамская конференция лидеров антигитлеровской коалиции, как английские граждане проголосовали против Черчилля, избрав лидера лейбористов Эттли. Политическая активность английских избирателей разительно контрастировала с пассивностью нашего народа.

Теперь было совершенно очевидно, что победивший Гитлера советский народ проиграл войну – проиграл в том смысле, что был не в состоянии воспользоваться военной победой для демократического преобразования собственной родины.

На протяжении всей войны и даже до начала ее Сталин манипулировал общественным сознанием таким образом, что идеи марксизма и пролетарского интернационализма, остававшиеся в официальных программах, все в большей мере подменялись идеями националистическими, идеями патриотической мифологии. Уже в самом начале войны Сталин счел нужным ссылаться не на одного лишь Ленина, но на Александра Невского, Дмитрия Донского, Суворова, Кутузова, заигрывать с церковью. Он понимал, что для достижения победы нужно было мобилизовать историю, приноровить ее к насущным потребностям момента. Не в последнюю очередь он спекулировал на чувствах шовинизма и ксенофобии и уже в конце войны все более активно на них играл. Было бы ошибочно, на мой взгляд, все списывать на Сталина. Приходится признать, что его национальная политика находила отклик и поддержку не только в государственном и партийном аппарате, но и у определенной части общества.

Вообще, было бы поверхностным упрощением приписывать одному Сталину создание основ тоталитарного режима, вольно или невольно возводя эту «самую выдающуюся посредственность» (по определению Троцкого) в ранг великого вождя, который на свой манер месит безропотно подчиняющуюся ему массу подданных. Этот человек, не обладавший ни интеллигентностью, ни выдающимися познаниями и оригинальностью философского ума, выделялся из числа других руководителей созданной Лениным партии, собственно, лишь «стальным» характером и беспримерной беспринципностью. Он сумел переиграть всех своих соперников в руководстве партией и государством, одолеть их и в конце концов уничтожить. Возглавляемая им клика, имевшая глубокие корни в разных слоях населения, сумела превратить крупнейшую страну мира в «зону» и найти столько охранников и палачей, сколько считала необходимым для управления этим грандиознейшим в истории концлагерем. Но сталинцы смогли добиться столь беспримерных «успехов» только потому, что после революции, в условиях коренного разрушения традиционной российской социальной структуры – разрушения, которое само по себе уже не могло не привести к политическому бессилию и беспомощности населения страны, – они оказались во главе все расширявшейся и укреплявшей свои позиции группы люмпенов деревни и города. По законам уголовного мира банда безусловно повинуется своему пахану, но повинуется лишь постольку и до тех пор, пока этот пахан выражает потребности и интересы окружающей и подпирающей его клики. Криминализация нашей страны началась отнюдь не в течение последнего десятилетия, она была подготовлена разрухой после Февральской революции, беспрецедентно усилена Октябрьской революцией 1917 года и победила при Сталине, когда все эти преступники прикрылись мундирами, воинскими и партийными званиями и выстроились в возглавляемую паханом иерархию.

Таким образом, Сталин одновременно был и вождем, культ которого доходил до обожествления, и пленником той криминальной банды, которая создавалась при активном его содействии, но вместе с тем имела глубокие корни и собственные правила «игры», посягнуть на кои не решился бы и сам «великий вождь и учитель».

Наверное, мне нужно принести извинения за эти «философские» ламентации, но дело в том, что подобные мысли зарождались в моем незрелом уме и в умах кое – кого из моих друзей уже вскоре после завершения войны, и поэтому здесь нельзя их не отметить. То были немаловажные точки роста нашей дальнейшей духовной жизни.

Нас не мог не поразить парадокс: страны побежденные – Германия, Япония и Италия – после насильственного искоренения фашистских, нацистских и милитаристских режимов были поставлены перед необходимостью пойти по пути демократизации. Радикальное обновление экономики, разрушенной в годы войны, материальная помощь и политическое вмешательство США и других стран Запада создали условия, в которых в той или иной мере возобладали демократические тенденции. Страна же, которая принесла наибольшие жертвы в годы Второй мировой войны и заплатила за победу беспримерную цену, оказалась побежденной собственным режимом.

Таков был общий контекст, в котором мы воспринимали действительность, начиная со второй половины 40–х годов. Естественно, многое оставалось неясным и непонятным, отечественной пропаганде мы уже не доверяли и с трудом компенсировали отсутствие информации прослушиванием западных радиостанций. Но, во – первых, самый факт глушения ВВС и других «голосов» заставлял подозревать существование такой информации о внешнем мире, от которой нас заботливо охраняли власти, а во – вторых, эти свободные «голоса» можно было слушать на иностранных языках. Глаза на происходившее открывались медленно, и от груза той идеологии, которой нас «окормляли» с младых ногтей, мы избавлялись не вдруг и не сразу.

Едва ли не решающую роль в этом прозрении сыграл мой брак.

Как уже было упомянуто, мы поженились летом 1945 года, еще будучи студентами. Моя жена давно уже общалась с людьми, принадлежавшими к потомственной интеллигенции, у которых не было никаких иллюзий относительно происходящего в стране. Кое‑кто из них в свое время принимал активное участие в социал – демократическом движении, а отец ближайшей ее школьной подруги был видным меньшевиком, единственным оставшимся в живых из тех, кто проходил по процессу меньшевиков. От него многое можно было узнать (он рассказывал, например, что в свое время сидел в одной камере с И. В. Джугашвили и испытал на себе особенности его характера).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю