355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арон Гуревич » Арон Гуревич История историка » Текст книги (страница 14)
Арон Гуревич История историка
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:53

Текст книги "Арон Гуревич История историка"


Автор книги: Арон Гуревич



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

(Мне кажется, что ныне, на рубеже столетий, отмеченная мною тогда проблематичность понятия феодализма обрела новую остроту, ибо в новейших исследованиях традиционные взгляды на феодальный строй обнаружили всю свою шаткость и условность.)

В отличие от критиков, склонных к заушательству, Е. В. Гутнова не пошла напролом. Она подчеркнула: все, что пишет Гуревич, не ново, это перепевы западной буржуазной историографии. Для нашей историографии, говорила она, всегда был характерен (боюсь, что и до сих пор характерен) акцент на экономических, поземельных отношениях, отношениях между сеньорами и вассалами, между господином и слугой, помещиком и крестьянином. А мысль о том, что межличностные отношения имеют решающее значение, – это не открытие Гуревича. Известный французский историк права Флакк писал об этом еще в начале века. Так что либо это новации, которые пахнут «сенсацией», и их надо отвергнуть, либо это просто перепевы давно известного.

Обсуждать это теперь я не собираюсь. Желающие могут заглянуть в книгу, тем более что сейчас в первом томе моих избранных трудов воспроизведен ее текст без каких‑либо поправок и дополнений. Я не исправил ни слова, даже все ссылки на классиков марксизма сохранены, ибо это документ того времени – 60–х годов.

В журнале «Вопросы истории» через несколько месяцев было опубликовано подготовленное сотрудницей кафедры Средних веков основное содержание стенограммы этого заседания. Прошло тридцать лет, и я из брезгливости не раскрывал этот номер. Мои отношения с журналом были прерваны на двадцать лет, вплоть до 1990 года. Я обратил внимание на то, что даже наиболее серьезные люди, которые, как мне казалось, могли бы попытаться обсудить вопрос по существу и остаться в стороне от проработки, носившей идеологизированный характер, не решились этого сделать. Так, в ней принял участие (хотя, может быть, тональность тут была несколько иной) глубоко уважаемый мною Александр Рафаилович Корсунский, серьезный специалист по Раннему Средневековью и поздней Римской империи. Между прочим, он был автором статьи, отвергавшей идиотский тезис о «революции рабов», которая якобы разрушила рабовладельческую формацию. Эту идею выдвинул Сталин на съезде колхозников – ударников, и наши историки решили, что они достигли уровня колхозников – ударников и эту теорию провозгласили urbi et orbi.

«История историка» (1973 год):

«Как и все другие сотрудники кафедры, Корсунский не осмелился уклониться (хотя, по его словам, хотел, было) и внес свою весомую лепту в обсуждение. Ну, ладно, можно еще как‑то понять такое поведение человека, подчиняющегося дисциплине, Бог с ним! Но что же дальше? А дальше идет своего рода “интериоризация” своего неблаговидного поведения, старание внутренне его оправдать. И на посту ответственного редактора I тома “Истории крестьянства” (куда он был назначен хлопотами Ю. Л. Бессмертного) Корсунский обнаружил блестящую способность усвоить ту ненаучную позицию, выражающуюся в держимордстве, которую ожидали от него Сапрыкин и К°. В этом смысле показательны “закрытые” заседания редколлегии в узком составе (Корсунский, Мильская, Бессмертный и я), на которых мне выворачивали руки, пытаясь кастрировать мои главы (и не без успеха); дело доходило до такого обмена репликами. Я: “Александр Рафаилович, поясните, моя точка зрения противоречит нашему учению или взглядам X, Y, Z?” Корсунский: “Она противоречит тому, что сегодня считается марксизмом”. Я: “Но ведь завтра могут быть получены иные указания!”».

Впрочем, мне сообщили, что обсуждение не могло пойти иначе, потому что режиссером был г – н Ягодкин, который дал указание, чтобы все члены обеих кафедр участвовали и высказались, никаких уклонений не допускается. Насколько я могу судить на основе отчета, опубликованного в «Вопросах истории», все они действительно присутствовали и говорили примерно одно и то же. Я не был потрясен этим событием, у меня еще было достаточно нервов, чтобы отнестись к этому с большой долей юмора.

«История историка» (1973 год):

«Достойно быть отмеченным, вероятно, лишь поведение коллег, не относящихся к клике гонителей. По большей части они были напуганы. Ведь моя история – не единственная и не самая громкая. Одновременно развертывалось “дело Гефтера”, которого вместе с его соавторами били (на страницах газеты “Советская Россия” и в других изданиях) за сборник “Историческая наука и некоторые проблемы современности”. Не велено и недопустимо быть большим марксистом, нежели те, кто к этому приставлен! “Творческий марксизм” Гефтера расценен был как “подрыв” и “ревизионизм”. Сюжеты, из‑за которых разгорелись схватки вокруг него, – острей моих. Мне, признаюсь, они мало интересны. Во всяком случае, писать о них я здесь не берусь.

Но так или иначе, все наши истории устрашили историков – народ вообще пуганый. Ю. Л. Бессмертный, упомянутый слегка в той же статье Данилова, начал корежить свою докторскую диссертацию, готовившуюся в то время к печати. При всех его качествах несомненно серьезного ученого […] в науке он вынужден был избрать половинчатую и потому двусмысленную позицию, и это его губит. Насколько все‑таки моральные качества неразрывно связаны с научными! Из человеческой жалости обойду молчанием иные его “слабости”…

Мой шеф А. С. Кан испугался, когда сразу же после обсуждения моей книги в МГУ я предложил ему, мотивируя это закрытым характером обсуждения, организовать научную дискуссию в Скандинавской группе, им возглавляемой. Он отказался. […] Правда, стараясь замять неловкость, он тут же добавил: “Но я тебе обещаю, что если тебя уволят с работы, я тоже уйду”. Что ж, неровен час, еще, пожалуй, придется проверять цену этого его обещания!..

Я так подробно останавливаюсь на поступках тех или иных лиц, все вновь возвращаюсь к тому, как сложившаяся ситуация проявляет в людях их качества, вовсе не потому, что на кого‑то обижен, кем‑то ущемлен и ставлю всякое лыко в строку. Дело вообще не во мне. Повторяю: я научился смотреть на происшедшее и происходящее “со стороны”, с большой долей бесстрастия. Но то, как ведут себя мои коллеги, – не в отношении меня или моих друзей, но сами по себе, как личности, поставленные перед необходимостью сделать выбор, причем вовсе не какой‑то роковой, не, так сказать, экзистенциальный, а просто – поступить порядочно или непорядочно, – это не может оставить меня равнодушным. И спускать все эти прегрешения перед совестью – незачем… Объективность, понятая как угождение и “нашим” и “вашим”, – трусость, которую надо же как‑то оправдать в глазах других и в собственных, – наконец, подлость, каковая, в свою очередь, нуждается в кащфляже и идейном прикрытии, – этим путем идут, увы, не единицы».

Я привел эту цитату из рукописи 1973 года, поскольку она с известной долей непосредственности отражает мое тогдашнее отношение к происшедшему и к поведению некоторых моих коллег. Признаюсь, я испытывал немало колебаний: допустима ли подобная цитата спустя более чем четверть века? Разумеется, время сгладило остроту чувств, но согласитесь – трудно было бы иначе передать тот дух напряженности, который тогда господствовал. Из песни слова не выкинешь, а песня была именно такова…

* * *

Я понимал, что люди, которые напали на меня, не очень вдумывались в проблему, или же она вообще их не интересовала, и никаких ответов на те вопросы, которые я поставил перед читателями «Генезиса феодализма», у них нет.

Мысли мои сводились к следующему. Первое. Переход от рабовладельческого строя и первобытно – общинного строя (я пользовался этой терминологией, принятой в нашей историографии того времени) к феодализму – это однократный уникальный процесс, который имел место только в Западной и Центральной Европе; больше нигде ничего подобного не происходило. Естественно, такой вывод не мог быть приемлемым для ортодоксов, руководствовавшихся положением о всемирно – историческом характере формаций.

Второе. Не следует однозначно акцентировать роль экономических, материальных факторов в процессе возникновения феодальных отношений; необходимо уяснить следующее: обработка земли, торговые сделки и все другие операции, связанные с экономикой, эксплуатацией крестьян, распределением ренты, отчуждением земельных владений, собственностью на землю, – все эти социально – правовые и экономические реалии и институты сами по себе не функционируют. Они функционируют постольку, поскольку насыщены человеческим содержанием, это объективная общественная практика индивидов и групп, больших масс людей, которые волей – неволей приняли участие в этом процессе. Поэтому необходимо вдуматься в содержание сознания этих людей. Ставились, таким образом, вопросы из той области, которую можно назвать экономической антропологией. Речь шла не просто об экономике, а о том, как экономическая деятельность преломляется в поступках людей, какие представления и ценности лежат в основе их сознания, каковы нормы и системы их поведения, обнаруживающиеся в социально – экономическом процессе. Естественно, не все формулировки были обозначены именно так в книге «Проблемы генезиса феодализма», но все они уже в ней содержались.

Третье. Я выдвигал некоторые новые ракурсы проблемы генезиса феодализма. Уже тогда у меня с западной историографией, прежде всего французской, со Школой «Анналов», в это время игравшей огромную роль в трансформации исторической науки, было определенное разногласие, которое постепенно вырисовывалось все более ясно. Я уже говорил об этом, но хочу еще раз подчеркнуть этот момент.

Сколь ни велика была эрудиция и ни широк кругозор замечательных французских медиевистов, все они остаются преимущественно в пределах истории романизованного мира, средиземно– морской цивилизации, стран, в которых господствовал латинский язык. Будучи убежден в том, что включение германо – скандинавского субстрата в общую картину генезиса феодализма обнаружило бы другие уровни этого процесса, которые в романизованном мире были сглажены спецификой источников, написанных на латинском языке, я перенес центр тяжести на другую сторону – не потому, что хотел поставить под сомнение, отрицать Античность, средиземноморский, романский миры, Боже избави, но я считал невозможным опираться только на одну ногу. Надо опираться на обе ноги, и тогда мы увидим многие процессы под несколько иным углом зрения.

В этой связи позволю себе рассказать об одном эпизоде. В конце 60–х годов, еще до выхода «Проблем генезиса феодализма», под Тарту состоялась очередная скандинавская конференция, на которой я выступил с докладом «Богатство и дарение у древних скандинавов». Я говорил об огромной структурообразующей роли, которую играл в отношениях викингского общества обмен дарами, подчеркивал, что сплошь и рядом эти дары не имели никакой потребительской стоимости, но носили ярко выраженный символический характер, и система обмена дарами была в высшей степени существенной для функционирования всей социальной сферы. Я вовсе не являюсь автором этого открытия. Еще в 1924 или 1925 году замечательный французский ученый, последователь Дюркгейма Марсель Мосс опубликовал свою ставшую классической работу «Эссе о даре», где показал роль обмена дарами на огромном сравнительном материале, включив сюда и материал о потлаче у североамериканских индейцев, и о сходных институтах у других народов; а начинает он свою книгу несколькими цитатами из песней «Старшей Эдды», это как раз мой скандинавский материал. Правда, иные ортодоксы из числа этнографов пытались приспособить понимание этих институтов к общепринятым формационным моделям. Известный этнолог Аверкиева, главный редактор журнала «Советская этнография», опубликовала тогда целую монографию о потлаче; она пыталась выяснить социально – экономический базис этих причудливых отношений. Когда я предложил статью о дарах в этот журнал, мне сообщили вердикт Аверкиевой: «Статью Гуревича опубликуют только через мой труп». Я не стал никогоубивать и опубликовал статью в другом месте.

На упомянутой скандинавской конференции в президиуме сидела А. Д. Люблинская, один из виднейших наших медиевистов. У нас с ней были неплохие отношения. В перерыве она говорит: «Пойдемте, Арон Яковлевич, погуляем». Просто так она со мной вряд ли захотела бы гулять. Она говорит: «А. Я., ну что такое дары? Вот мы идем в гости, несем цветочки, коробку конфет. Таковы человеческие отношения от Адама до наших дней. Тут нет проблемы для историков». – «А. Д., – отвечаю я, – не о подарочках речь. Речь о структурообразующей, определяющей роли обмена дарами. Как долго это длилось, не вполне ясно, это нужно исследовать, но то, что в период Раннего Средневековья обмен дарами имел особое внутреннее содержание, насыщенное социальным динамизмом и религиозными, магическими и иными представлениями и функциями, – это не вызывает у меня никакого сомнения, и я привожу соответствующий конкретный материал». Александра Дмитриевна, умнейший человек, поняла, что дала осечку, ведь она этим не занималась, не интересовалась. Мы кончили наш разговор.

Мое выступление на этой конференции имело и иной результат: ко мне подошел Елеазар Моисеевич Мелетинский, с которым я дотоле не был знаком. Мы долго беседовали, он сразу уловил суть дела, и с этого момента стали устанавливаться мои отношения с семиотиками, с Тартуским кружком и т. д.

Обстановка, в которой летом 1970 года происходило обсуждение книги «Проблемы генезиса феодализма», была напряженной для меня не столько потому, что меня обвиняли в антимарксизме, в неправильных взглядах, в том, что я собираю мед с сомнительных цветков буржуазной историографии и проч. и проч., сколько в чисто практическом отношении. В издательстве «Искусство» уже года два лежала рукопись моей книги «Категории средневековой культуры», и я понимал: то, что аукнется на «Проблемах», может откликнуться на «Категориях».

В эти годы все мои книги, со всякими приключениями, с задержками, но все‑таки выходили. Я объясняю это очень просто и вполне материалистически – я счастливчик. Такова моя судьба. Вот меня выгнали из Института философии, так я попал в Институт всеобщей истории. Мою книгу «Генезис феодализма» проработали для того, чтобы она стала популярной, книгу «Категории средневековой культуры» должны были зарезать, но не зарезали в результате действий редактора. И получается, что все, мною написанное, было опубликовано, и даже без особых задержек, и те, кто меня выгонял, имели свои неприятности, и никто из них за пять раз моих увольнений не добился своего. И не потому, что я такой кусачий и могучий, а просто – баловень удачи.

Что касается откликов на мои книги, то мне, наряду с рецензиями профессионалов, особенно дорога заинтересованность, которую проявили молодые люди, казалось бы, весьма далекие от медиевистики. Л. М. Баткин передал мне конспект «Проблем генезиса феодализма», составленный его харьковским другом философом Николаем Ветровым. Этот юноша, приговоренный врачами к смерти и знавший о своей неизлечимой болезни, сосредоточенно и придирчиво изучал мою только что опубликованную книгу и, судя по многочисленным замечаниям в общей тетради, вступил со мной в интеллектуальное единоборство.

В 1989 году молодой немец – философ по имени Ульрих, работавший одновременно со мной в Центре Гетти (Санта Моника, Калифорния), рассказал мне: к нему в гости приехал из Германии его брат и привез ему в подарок книгу, вызвавшую, по его словам, живой интерес у молодых интеллектуалов. То было очередное немецкое издание «Категорий средневековой культуры».

* * *

Сталинские порядки не ушли полностью из нашей жизни, модель «тащить и не пущать» сохранялась – не столько, может быть, в полицейской практике, сколько в сознании людей и властей. В конце 70–х и начале 80–х годов маразм системы достиг чудовищных размеров, не было того строгого порядка, который был заложен предшественником Хрущева. Проявлялись неумение работать, несогласованность, противоречия в деятельности разных инстанций – как говорили тогда, у нас политика однопартийная, но многоподъездная. Не то чтобы разные отделы ЦК вступали в открытые противоречия, но были какие‑то нюансы, вот я между двумя нюансами и проскочил. Порядка не было, происходили удивительные вещи. Можно было уволить человека из одного идеологического учреждения и пригласить его в другое. То есть мы существовали по недосмотру начальства. По недосмотру можно было не вычеркивать из книги главы или страницы, а допустить ее к печати, как это было со мной.

Вот пример, относящийся, правда, к немного более позднему времени. 1981 год. Ярузельский, чтобы избежать танковой атаки СССР на Польшу, ввел в стране военное положение и интернировал целый ряд людей, которые поддерживали Леха Валенсу, движение «Солидарность» и проч. В их числе был интернирован ближайший политический советник Валенсы (потом он с ним резко порвал и разошелся), известнейший польский медиевист Бронислав Геремек, с которым я, кстати, познакомился в 1967 году. Имя его, наверное, всем хорошо известно, он сейчас министр иностранных дел Польши. Это друг Жака Ле Гоффа, проводник идей Школы «Анналов» в восточноевропейской историографий. Когда я готовил к печати свою книгу о средневековой народной культуре (она вышла как раз в 1981 году), я обнаружил, что в предисловии, где я называл западных авторов, занимавшихся этой проблемой, я не указал Геремека. Исправляю ошибку и ставлю его во главе списка. Книга выходит. Звонок из издательства, говорит редактор:

– Арон Яковлевич, туг мне позвонили кое – откуда (бедный, он даже не может сказать, откуда звонили) и спрашивают – это какой Геремек вами упомянут, тот самый или другой?

– Я знаю только одного Геремека, – отвечаю я. – Чем этот медиевист занимается в свободное от работы время, мне неизвестно. А что такое?

– Нет, ничего.

Продолжения не было. Таковы детали, высвечивающие и бдительность, и ее потерю, и неспособность зажать нас так, чтобы мы почувствовали, что рот заткнут.

Мои «Категории» вышли в 1972 году, и я не могу сказать, что цензор приложил руку к этой книге. Правда, сотрудница издательства, занимавшаяся вычиткой рукописи, внесла свою лепту, и написание слова Бог изменила, понизив, как это водилось, заглавную букву. Но против этой традиции трудно было возражать. У нас что языческое, что христианское божество всегда писались с маленькой буквы, чем доказывалось несуществование Божие. Напишешь с прописной – возникнет вопрос: а может быть, Он все‑таки существует? Лучше не задумываться.

Однако последствия обсуждения «Генезиса феодализма» все‑таки имели место. Было принято решение опубликовать протоколы дискуссии в «Вопросах истории», и часть очередного номера посвятили разоблачению моих взглядов. Но больше могло меня затронуть другое. У меня в это время был единственный ученик на историческом факультете МГУ, мой калининский воспитанник Володя Закс. Никогда до этого и никогда после этого никаких деловых отношений с истфаком МГУ у меня не было. В 90–е годы я работал в МГУ на философском факультете в качестве профессора кафедры истории и теории культуры (см. об этом ниже) и до сих пор числюсь сотрудником Института истории и теории мировой культуры МГУ. Еще задолго до этого, в 70–е годы на филфаке МГУ я прочитал спецкурс по древнеисландской культуре, впоследствии опубликованный в виде книги («Эдда и сага»). А на истфаке моего духа никогда не было. Руководство могло меняться сколько угодно, но этот принцип они соблюдали, и я с признательностью отмечаю их необыкновенную стойкость.

Володя Закс, будучи еще школьником, десятиклассником, ходил ко мне в исторический кружок, затем поступил на истфак МГУ и заявил, что хочет заниматься древней Скандинавией. Ему сказали, что нет преподавателя, а он говорит – есть преподаватель, пригласите Гуревича. И они меня пригласили, я был у него индивидуальным руководителем.

Как раз летом 1970 года, вскоре после «проработки» «Генезиса феодализма», мы дошли до финиша, Володя должен был защищать дипломную работу. Назначается день защиты. Я подумал: паны дерутся, а прическа может быть снесена у моего мальчика. Задумаются: кто и чему его учил, надо, товарищи, присмотреться. Накануне, не выдержав характера, звоню Корсунскому, с которым у меня вроде бы оставались добропорядочные отношения.

– Александр Рафаилович, завтра защита у Володи Закса, вы – официальный оппонент. Каково ваше мнение об этой работе?

– Ну, ничего, хорошая, содержательная работа.

Вижу, что он не склонен углубляться в анализ. Я говорю:

– Понимаете, хотелось бы, чтобы Володя продолжил свою работу, и мне нужно дать ему рекомендацию в аспирантуру. Я надеюсь, что тут не может быть возражений.

– Нет, А. Я., об этом не может быть и речи.

– Но «пятерка» ему будет?

– Нет, нет, «четверка», и никакой рекомендации.

Я понял, что продолжать дискуссию бессмысленно. Даже такое маленькое испытание, как выставление отметки и рекомендация в аспирантуру моего ученика, уже могло стать casus belli.

Прихожу на заседание кафедры, сидят Корсунский, Гутнова, Сапрыкин, кто‑то еще. И неожиданно люди, настроенные против меня гораздо более радикально, нежели Александр Рафаилович, проявили объективность, во всяком случае, сочли необходимым дать понять, что если у меня есть идейные ошибки, за которые мне уже влетело, то на ученике это не должно отразиться. Они согласились с оценкой «пять» и с рекомендацией в аспирантуру, а бедному Александру Рафаиловичу пришлось стать «примкнувшим к ним» Корсунским. Мне неприятно об этом говорить, потому что я всегда сохранял к нему хорошее отношение, считал его серьезным ученым, более порядочным, нежели некоторые его коллеги. Но с тех пор я стал замечать, что, встречая меня на улице, он переходил на другую сторону.

Έ августе 1970 года в Москве состоялось важное официальное событие – XIII Международный конгресс исторических наук. Обстановка для него была не слишком благоприятна – прежде всего по международным причинам. Все помнили 1968–й год, во всяком случае, на Западе помнили. Некоторые делегации просто проигнорировали конгресс в Москве.

Состав советской делегации был необычайно велик; в частности, все доктора исторических наук Института всеобщей истории были в нее включены: либо делали доклады, либо выступали в прениях. Но были два исключения: А. М. Некрич и ваш покорный слуга. Однако документ, дающий право войти в здание, у меня был. Мне хотелось посмотреть, как выглядят зарубежные историки. Я читал их работы, а с ними самими, за редкими исключениями, до тех пор не встречался, надеялся теперь познакомиться кое с кем из коллег. Интересно было послушать доклады, вообще окунуться в эту атмосферу, тем более что я не представлял себе, что это такое – всемирный конгресс историков.

Теперь я могу с полным основанием сказать: это грандиозный базар. Толчея была необыкновенная. Продуктивность таких научных заседаний, где присутствуют несколько тысяч человек, ниже нуля, научные вопросы на таких «митингах» почти не обсуждаются или обсуждаются довольно поверхностно.

В огромном конференц – зале высотного здания университета на Ленинских горах обсуждается доклад профессоров Удальцовой и Гутновой о генезисе феодализма. Я думаю: ничего себе, должен же я тут прочирикать что‑то, у меня только что книжка вышла на эту тему. Нужно же об этом сказать, попутно выяснится, что я жив еще, несмотря на творческие усилия моих коллег. Идет заседание. Огромный зал, ковровая дорожка ведет к трибуне, где сидят председательствующий – немецкий историк – и несколько сопредседателей, в том числе и наш представитель, просят в письменном виде подавать заявки на выступления. Я быстренько, по возможности разборчиво, корябаю: «Прошу дать мне слово по докладу таких‑то. Гуревич», записочку отношу в президиум.

Тотчас же ко мне подсаживается Е. И. Агаянц и с совершенно официальным выражением лица говорит:

– А. Я., вы записались выступать в прениях?

– Да.

– Так вот, ни до перерыва, ни после перерыва вам слово дано не будет.

– Warum?

– Так приказал Евгений Михайлович (E. М. Жуков был академиком – секретарем Отделения истории, директором Института всеобщей истории и председателем оргкомитета этого конгресса).

С Агаянц я вступать в дискуссию не стал, она выполняла то, что ей поручили. Не дослушав очередных прений, отправляюсь туда, где находится оргкомитет, заявляю, что у меня срочное дело. Мне сообщают, что к Евгению Михайловичу нельзя, там заседают руководители иностранных делегаций. Обратитесь к ученому секретарю. Это был А. О. Чубарьян, наш теперешний директор. Я говорю ему: «Что это такое? Обсуждается проблема, по которой я не последний специалист. Я хочу кратко, по причине строгости регламента (он таял, как снег в июле, сокращался до «-1»), высказать несколько соображений и вовсе не намереваюсь вступать с кем бы то ни было в полемику». Так я ручался, что я порядочный человек и не собираюсь класть пятна на мундиры. И тут Чубарьян произносит такие слова:

– А. Я., я всегда сочувствовал вам.

– Спасибо, Александр Оганович, – говорю я, – но, может быть, я все‑таки получу слово?

Для меня все это носит уже символический характер. Я все‑таки хочу подняться на эту трибуну. Захожу к Чубарьяну после перерыва, он сообщает, что Евгений Михайлович согласился, вышла милостивая воля. Я выступал, времени действительно было «-1», говорил ч; то‑то невнятное.

Как было уже упомянуто, в советскую делегацию не включили еще А. М. Некрича. Через несколько лет, поскольку на него был наложен полный мораторий, ему стало невмоготу, и он после долгих колебаний решился эмигрировать. Когда он получил разрешение на отъезд, его полагалось отчислить из Института. У меня с Сашей не было дружеских отношений, мы разные люди, в науке занимались совершенно разными вещами. Но увидев, что многие отворачиваются, не хотят быть замеченными около него, я счел нужным показать ему, что он не одинок, и есть люди, которые не боятся и готовы протянуть ему руку. Я стал заходить к нему домой, мы гуляли вместе, беседовали. И вот он мне говорит: «Слушай, мне передали, что вчера был актив Института всеобщей истории, посвященный моему делу. Я ни с кем не связывался. Ты мог бы узнать, что там происходило?». Прихожу в Институт. Первый, кого я встречаю, – C. Л. Утченко, заведующий сектором древней истории, доктор исторических наук, известный специалист по Древнему Риму. Я рассказывал о моей схватке с Минцем, когда в давние времена поступал в аспирантуру, – я кричал об антисемитизме, а он кричал про интернационализм. Так вот, свидетелем этой нашей схватки был Сергей Львович Утченко. С тех пор прошло много лет. Я говорю:

– Сергей Львович, вчера состоялось сборище, Некрича прорабатывали, что же там происходило?

– Да, было.

– Крики о предательстве были? Кто же особенно отличился?

Он смял этот разговор, показался мне каким‑то вялым, скучным. В коридоре встречаю еще кого‑то и говорю: «Что это с Утченко, может быть, заболел?» И слышу в ответ: «Так он же громче всех вчера кричал». Это меня поразило, я знал: Утченко не мог искренне верить, что человек, совершающий поступки, подобные поступкам Некрича, действительно является изменником, предателем, он прекрасно все понимал. И что же? Разгадка оказалась простой: на следующей неделе предстоял ученый совет, на котором его должны были переизбрать на пост заведующего сектором истории Древнего мира.

Такова была атмосфера начала 70–х гонцов. Но поворотным моментом, усилившим реакцию, стали события 1968 года. Что означало заявление чехов о «социализме с человеческим лицом»? Значит, тот социализм, в котором мы сидим, не человеческий? Кто же мы такие? Естественно, что власти предержащие этого выдержать не могли. Движение лавины, начавшееся еще до Пражской весны, теперь усилилось. Сталинисты подняли головы, явно брали верх, и уже шла речь о том, что на очередном съезде партии они будут реабилитировать дорогого их сердцу Сосо.

Ситуация в Институте, как и вообще в исторической науке, была очень сложная, напряженная, многие дрожали и трепетали. Прихожу в Институт, сижу в одиночестве, входит мой коллега. Я говорю:

– Что с тобой, на тебе лица нет.

– Знаешь, я иду по коридору, навстречу директор Института (это была 3. В. Удальцова). Я говорю ей: «Здравствуйте, Зинаида Владимировна», а она еле кивнула и прошла. И руки не подала. За этим что‑то кроется. Что бы это могло быть?

– Ну, знаешь, положение безвыходное. Пойди купи веревку, намыль ее и в сортире повесься.

Вспоминаю такой эпизод. Во время войны между Израилем и арабскими государствами 1973 года в партбюро нашего Института стали по одному приглашать евреев – членов партии и участников Великой Отечественной войны; предлагали подписать письмо, в котором от их имени осуждалась, как там было сказано, израильская агрессия против миролюбивых арабских соседей.

И вот, как мне передавали, произошли, один за другим, три эпизода с тремя вызванными туда лицами. Я не буду называть их имена – речь не о лицах, а о ролях, которые каждый из них сыграл в этом малопристойном действе. Первый приглашенный прочитал текст письма и объяснил тем, кто требовал от него подписи, почему он отказывается этот документ подписать. На том расстались. Входит другой, читает предложенный документ, говорит: «В эти игры я не играю», и уходит без объяснений. Наконец, входит третий, читает письмо; как мне передавали, краснеет, зеленеет, бледнеет и подписывает его. Можно обойтись без комментариев.

Приходят на ум слова классика: в числе человеческих пороков один из самых главных – трусость.

Ведь это уже не 40–е годы, а они по – прежнему боялись.

Конечно, были люди, которым действительно приходилось бояться. Вот потрясший меня эпизод, случившийся несколько позднее, в начале 80–х годов. Виктор Михайлович Холодковский был удивительный человек. Внешне он напоминал нескладную фигуру, какой Кукрыниксы изображали Дон Кихота. И в нем было что‑то донкихотское. Он занимался новейшей историей Финляндии и написал монографию, в которой не мог обойти такого печального, дикого, страшного эпизода, как «зимняя война» с Финляндией 1939–1940 годов. Он мне рассказывал буквально со слезами на глазах, что с ним делали в издательстве: заставили кромсать рукопись по – живому, глава о войне была просто аннигилирована. Книга вышла изувеченной. Но этим не кончилась его история. Виктор Михайлович был неисправим.

Проводится очередной советско – шведский симпозиум историков. В прениях по какому‑то вопросу вдруг вылезает Холодковский и говорит, что «зимняя война» с Финляндией была не чем иным, как сталинской агрессией. Что должны были подумать шведские историки и шведская пресса, если на официальном заседании советский историк высказывает такую точку зрения? Поначалу это выступление никаких последствий для Холодковского не имело. Но вскоре обнаружилось, что в Швеции поняли, как это интересно. В шведских газетах появились, по – видимому, какие‑то толкования. Может быть, действительно Советское правительство изменило свою позицию и устами неофициального лица, историка Холодковского, дезавуирует эту войну? Тогда здешние власти схватились за голову. Кто позволил, кто допустил? Виктора Михайловича вызвали на объединенное заседание партбюро и дирекции Института. После длительной проработки с выворачиванием рук и унижением человеческого достоинства – так, как они умели это делать, – доказывается его профессиональная непригодность к работе в Институте всеобщей истории. В. М. подает заявление об уходе, а вскоре покидает партию.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю