Текст книги "Арон Гуревич История историка"
Автор книги: Арон Гуревич
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 24 страниц)
Эта книга вызвала своего рода потрясение в умах. На нашу публику, воспитанную на понятиях «формация», «классы», «классовая борьба», «базис», «надстройка» и т. д., высказанные Бахтиным оригинальные идеи и по – новому осмысленные понятия – «гротеск», «амбивалентность», «телесный низ» и прежде всего «карнавал» – произвели огромное впечатление. Тотчас появилось множество адептов, подхвативших эти понятия. Везде стали находить элементы карнавала. Почти сразу книга Бахтина была переведена на все основные языки науки. На Западе ее восприняли более сдержанно, но введенное Бахтиным понятие народной культуры оказало свое воздействие и на французских «анналистов».
Бахтин поставил перед наукой важную проблему. Не существовал ли на самом деле в Средние века мощный пласт культуры, который не являлся хлебом богословов, плодом размышлений мыслителей типа Бонавентуры, Фомы Аквинского, но был заключен в человеческом сознании не в виде законченных теорий, стройных теологем, а в форме мироощущения, разлитого в человеческом обществе? В конечном итоге Бахтин говорил как раз о том, о чем говорили Февр и Блок, когда вводили понятие mentalitй, ментальность.
Что же касается понятия «карнавал», то меня всегда удивляло следующее: даже самые просвещенные, мыслящие свободно этнологи, фольклористы, литературоведы, семиотики упускали из виду одно, как мне кажется, весьма немаловажное обстоятельство: никаких убедительных или бесспорных указаний на существование карнавала в Европе до конца XIII – начала XIV века мы не находим. Историк – зануда спрашивает: а какие же доказательства можно найти в исторических источниках?
Религиозно – католический карнавал, о котором говорит Бахтин, – это феномен Позднего Средневековья и в основном Ренессанса и послеренессансной эпохи. Правда, с точки зрения Бахтина, карнавал восходит к глубокой древности, к архаике; вспоминаются вакханалии, сатурналии и т. д., но это неправомерно: древнеримские обряды были совершенно иными. Карнавал проходит по разработанному сценарию, в определенные дни и недели литургического года, при непосредственном участии духовных лиц; это компонент позднесредневековой культуры. Такой сценарий не в деревне разыгрывался, там могли быть хороводы, пляски, сезонные праздники – отдаленные предпосылки становления сценария карнавала. Но сам карнавал – яркое, сложное, вовлекающее в себя массы людей действо, отличающееся от других театрализованных действ тем, что здесь нет актеров и зрителей, все участники – актеры, возникает в городе – новом центре культуры, развивавшемся в конце Средних веков. И другие рассуждения Бахтина на поверку источниками оказались недоказуемыми.
Но я был благодарен Бахтину, что немедленно и выразил в рецензии, на написание которой меня спровоцировал Л. Е. Пинский, помогавший Бахтину при окончательной подготовке к печати его книги, рекомендовавший ему новую литературу, недоступную ссыльному саранскому ученому. Моя рецензия, написанная с точки зрения историка, была опубликована в «Вопросах литературы». Я со всей определенностью подчеркнул, что книга Бахтина стоит на том же высочайшем уровне, что и книга Хёйзинги «Осень средневековья», в очень осторожной форме высказал и свои сомнения. Я был осторожен не только потому, что понимал, с кем пытаюсь полемизировать, но и потому, что тогда, в середине 60–х годов, очень многое оставалось мне еще неясным. Чтобы подтвердить свои сомнения или отказаться от них, нужно было поднимать новые пласты источников.
Как я уже сказал, книга Бахтина всколыхнула наши умы и произвела огромное впечатление на гуманитариев. Но она осталась скорее памятником современной мысли, нежели тем, что служит конструктивным целям.
И наконец, третья книга в этом ряду – Ф. Арьес «Человек перед лицом смерти». Я считаю эту книгу гениальной и вместе с тем глубоко ошибочной. Арьес поставил перед исторической наукой, и в частности перед медиевистами и специалистами по XVI‑XVIII векам, великую проблему восприятия смерти: как человек осознавал себя перед ее лицом. Речь шла не только об обстоятельствах, при которых он умирал, и о совершавшихся при этом обрядах, но и о том, как он воспринимал свой мир и потусторонний мир и соотношение между ними. Как изменялось отношение общества и индивида к смерти как великому финалу любой человеческой жизни? Построение Арьеса увлекательно и в высшей степени плодотворно с точки зрения извлечения из глубин исторического сознания новой проблемы.
Этот вопрос неисчерпаем. С тех пор написаны целые библиотеки книг и статей, проводились международные коллоквиумы, обсуждали и обсуждают самые разные аспекты восприятия смерти. Поднимаются новые и новые материалы, позволяющие все более конкретно, более многоцветно осветить великую. проблему человеческого существования, экзистирования человека в рамках средневекового католического мира. Несколько лет назад нашими усилиями эта книга вышла на русском языке в очень хорошем переводе В. К. Ронина.
Своей постановкой вопроса Арьес бросает вызов историкам, историкам литературы, специалистам по истории и теории культуры, заставляет их по – новому подойти к затронутой им проблематике. Но его выводы, заключения сплошь и рядом находятся в вопиющем противоречии с данными источников. Когда я впервые прочел книгу Арьеса, первой моей мыслью было: может быть, я плохо понимаю по – французски, но мне кажется, что его концепция неверна. Однако, напрягшись, я убедился в том, что понял автора адекватно.
Арьес, который сам называл себя, с сожалением, конечно, l’historien de dimanche – большую часть своей жизни он работал в фирме, занимавшейся импортом экзотических фруктов, – мог уделять время для своих исторических изысканий преимущественно в выходные дни. Он очень плохо и чрезвычайно выборочно знал источники, более того, он ими по большей части пренебрегал. Его не интересовали хронологические строгости и методологические экзерсисы, которые свойственны и необходимы историкам (правда, часто они только этим и ограничиваются, не имея тех семи пядей во лбу, которые у Арьеса, конечно, были). На соседних страницах можно обнаружить доказательства некоего тезиса, почерпнутые из «Смерти Ивана Ильича» и из какого‑нибудь древнего памятника.
Здесь не место подробно развивать критические замечания, тем более что они высказаны в моих работах, но одно общее соображение методологического свойства нельзя обойти молчанием.
Арьес придерживался мнения, будто в Раннее Средневековье господствовала вера в то, что после смерти человек впадает в чрезвычайно длительный сон, вплоть до конца света. Идея же Страшного суда складывается якобы не ранее конца XII–XIII века, когда появляются соответствующие скульптурные изображения на западных порталах готических соборов. Но это сцены коллективного суда, который Христос творит над всем родом человеческим. Лишь в XV веке, по мнению Арьеса, впервые складывается идея индивидуального суда, происходящего в момент смерти христианина.
Однако историки, занимавшиеся позднеантичным и раннесредневековым периодами, давно обнаружили изображение сцен Страшного суда в искусстве этих ранних эпох. Это первое. Второе: сцены индивидуального суда над душою умирающего многократно встречаются в памятниках церковной словесности, по меньшей мере, с VI века. Но Арьес полностью проигнорировал все эти источники, придерживаясь идеи прогрессивной эволюции сознания, которая, по его мнению, лишь по окончании средневековой эпохи приводит к индивидуализму. Мой исследовательский опыт привел меня к выводу, что обе эсхатологии, «великая», коллективная, и «малая», индивидуальная, каким‑то образом одновременно сосуществовали в сознании верующих на протяжении всего Средневековья.
Работа Арьеса, подчас неубедительная в своих построениях и выводах, исключительно важна в качестве стимула для нового рассмотрения проблем, казалось бы, далеко не новых. То же самое следует отнести и к его более ранней монографии «Ребенок и семейная жизнь при Старом порядке».
Мне повезло: с этими произведениями корифеев науки я столкнулся в годы ученья и становления как историка, они увлекали меня, будили мысль. Но, слава Богу, мой характер мешал мне присоединиться к хору эпигонов Бахтина или Арьеса. Я относился к их выводам скептически, что меня и спасло, и убежден в основательности моих возражений.
У французских историков я не встречал развернутой критики ни Бахтина, ни Арьеса. По – видимому, там не принято особенно полемизировать. Автор какой‑либо работы развивает свои мысли, он может по существу или из вежливости сослаться на классические труды Бахтина или Арьеса, не вдаваясь в анализ их аргументации и не вступая с ними в спор. Мне же казалось необходимым на материале источников высветить противоречия, содержащиеся в этих классических сочинениях, для того, чтобы моя собственная мысль могла двигаться дальше. И я делал это неоднократно.
* * *
По моему убеждению, крепнувшему в 60–70–е годы, одним из существенных условий работы историка является более или менее ясное представление об аудитории, к которой он обращается. Возможно, есть ученые, работающие в «башне из слоновой кости», перед умственным взором которых не витает образ их будущего читателя. Я же всегда ощущал острую потребность представить себе, для кого я пишу. Разумеется, когда занимаешься частным вопросом, выясняешь специфические, узкопрофессиональные проблемы, без чего немыслимо ремесло историка, адресуешься к коллегам, которые тоже могут быть в этом заинтересованы; их всегда немного, и с ними идет спокойный профессиональный разговор. Но когда я писал «Проблемы генезиса феодализма» и «Категории средневековой культуры», я уже прекрасно понимал, что к коллегам – медиевистам старшего или среднего поколения мне обращаться незачем и не с чем. Мне были достаточно понятны научные ориентации многих из них и их позиции в научной, околонаучной или антинаучной жизни. Искать с ними общий язык не имело смысла. Идти на компромиссы, вуалировать свою мысль и стараться говорить с ними не на своем, а на их языке или на каком‑то волапюке, противоестественном гибриде, составленном из их и моей мыслительной фразеологии и терминологии?
Я, напротив, был склонен сжечь мосты, которые все равно прогнили. Я вообще не придерживаюсь классического правила: худой мир лучше доброй ссоры. Возможно, в повседневной жизни надо идти на компромиссы, сносить от ближних вещи, которые тебе неприятны, прощать им, и тебе простятся особенности твоего характера и поведения, которые не могут вызывать единодушного одобрения. Но когда речь идет об острых научных и идеологических вопросах, ученому надлежит четко обозначать свои позиции и не идти ни на какие компромиссы, если только они не диктуются научными соображениями.
Дорог мне всегда был молодой читатель и слушатель – студент, аспирант, начинающий ученый, вовлекающийся в процесс научного творчества, способный воспринять, прислушаться. Я знал, кому адресую «Проблемы генезиса феодализма» и в еще большей мере – «Категории средневековой культуры». Этой молодой аудитории я настойчиво хочу объяснить: «Ребята, то, что вы слышите в лекциях, и то, что вы читаете в учебниках истории Средних веков, – это вовсе не то Средневековье, о котором говорит современная историческая наука, а обедненный, обесцвеченный, обесчеловеченный, кастрированный образ огромной важности исторической эпохи протяженностью в тысячу лет. Я хочу вам рассказать о другом Средневековье» (понятие «Другое Средневековье» было введено Ле Гоффом как выражение иного понимания Средневековья, нежели то, что долгое время доминировало в позитивистской науке).
Мне доставляло большое удовольствие выступать перед молодежью, хотя это удавалось не часто. После того, как окончилось мое пребывание в Калинине, я неоднократно приезжал туда с лекциями. Но там не было научной среды, а студенты не были достаточно подготовлены, чтобы воспринять те акценты в моих выступлениях, которые для меня были важны. Как я уже упоминал, на истфаке МГУ я никогда ничего не читал. Правда, я был приглашен прочитать спецкурс по скандинавской культуре на кафедре германского языкознания филологического факультета. Но это было всего один раз.
Оставались выступления за пределами академической и университетской среды и выступления в печати. В 70–х и первой половине 80–х годов, до начала перестройки (когда она началась, все внимание интеллектуалов ‘обратилось к актуальным, животрепещущим политическим проблемам, где уж тут до медиевистики!), я не то чтобы вел жизнь странствующего проповедника, но где я только ни выступал! Я выступал в семинаре Гефтера по методологии, в Институте искусствознания, Институте философии, Институте психологии и на психологическом факультете МГУ, в Музее изобразительных искусств им. Пушкина, в Консерватории, в Кардиологическом центре, в двух физических институтах АН, в Институте конечной математики им. Келдыша, в Дубне, в Биологическом центре АН в Пущино и не помню, где еще. Причем я не просил – возьмите меня, я что‑нибудь вам неведомое расскажу. Интеллигентная публика, в том числе и бесконечно далекая по своим профессиональным интенциям и занятиям от гуманитарных проблем, тем более от истории западноевропейского Средневековья, нуждалась в такого рода интеллектуальной пище. В больших аудиториях всегда находятся интересующиеся нашими проблемами и даже из моего творчества что‑то читающие.
Я говорил о том, как понимаю структуру и природу исторического познания, излагал и конкретный материал, и методологию его изучения, и общеисторические проблемы, которые для меня составляли неотъемлемую часть конкретного исследования; слушали с интересом. У представителей точных наук ум устроен и ориентирован по – своему, может быть, более строго, и мысль движется совсем не так, как мысль гуманитария. Их вопросы были иногда парадоксальны, иногда, может быть, наивны, но неизменно интересны, и часто они заставляли меня подумать, прежде чем дать ответ. Развертывалась полемика, как это было, например, в Институте белка в Пущине. Вскоре я обнаружил, что гораздо большую отдачу я могу получить от людей, находящихся на периферии исторического знания, нежели от иных своих собратьев – историков.
* * *
«Категории средневековой культуры» волею судеб – а книги имеют свою судьбу, которая лишь отчасти зависит от их создателей, – оказалась центральной моей работой; до сих пор многие считают, что это наиболее существенный мой вклад в науку. Я думаю, что это не совсем так: более оригинальной мне кажется книга о средневековой народной культуре, потому что она целиком основана на изучении источников. А «Категории» – это некоторый синтез того, что уже было накоплено в мировой науке, плюс мои собственные знания. Но она содержала в себе претензии на глобальный охват проблематики, выдвигала новые параметры в понимании изучения Средневековья и поэтому произвела наибольшее впечатление на читающую публику.
Кроме того, тут имело место стечение обстоятельств: книга вышла вовремя, ее не задержали, не потопили, не заставили меня исказить ее или кастрировать, она дошла до читателей в самых разных странах – от Литвы, Эстонии, Латвии, Польши, Югославии, Израиля до Испании, Португалии, Италии, США, Германии, Франции, Англии, Японии и т. д.
Отклики на «Категории средневековой культуры» буквально посыпались на меня. Но характерно: в нашей стране почти ни одной рецензии не было опубликовано. После «Генезиса феодализма» на Гуревича был наложен своего рода мораторий. Печататься не запрещали, издатели меня не сторонились. Мне рассказывали, что кто– то якобы даже обращался в какие‑то инстанции с вопросом: можно ли на Гуревича публиковать рецензии? И будто бы резолюция была такая (повторяю, это из области легенд): можно, но нужно критиковать. Такие порядки меня вполне устраивали. Я готов подвергаться любой критике, даже самой неприятной, но мне нужно, чтобы все мною написанное рано или поздно было напечатано и все желающие могли бы это прочитать.
Мне не пришлось ни в одном издательстве хлопотать об издании моих книг. Обычно я получал заказы, ко мне обращались с вопросами, нет ли у меня работы, которую они могли бы напечатать, и у меня установилось прямое взаимодействие: автор – издательство. В издательстве «Искусство» в течение двух десятилетий были опубликованы пять или шесть моих книг (включая переиздания). Это издательство с конца 60–х годов облюбовало меня в качестве автора, которому они хотели заказывать работы, оттуда обращались ко мне с предложениями. Представленную монографию они рецензировали внутренними средствами, минуя и Академию наук, и министерство, и пр. «Категории средневековой культуры», «Проблемы средневековой народной культуры», «Культура и общество средневековой Европы глазами современников», «Средневековый мир. Культура безмолвствующего большинства» – все эти мои книги не проходили через планы Института всеобщей истории, а вышли в издательстве «Искусство».
Правда, я – редкий везунчик, потому что в этом же издательстве «Искусство», в той же редакции ряд других рукописей были зарезаны. Они были приняты одним заведующим редакции, потом произошла смена заведующего, и почти все принятые рукописи были подвергнуты уничтожающему рецензированию, после чего их из плана сняли. В этом принимали участие те недобросовестные коллеги, которые знали, конечно, что судьба рукописи зависит от них, и руководствовались часто вовсе не научными соображениями, а прикидывали, не мешают ли им эти книги и вообще нужны ли они.
Менее сердечные отношения сложились у меня с издательством «Наука», потому что там, за исключением редакции научно – популярной серии, нельзя было просто взять у автора книгу. Ему надлежало обсудить рукопись у себя в отделе, затем она поступала в дирекцию Института, если дирекция разрешала – в Ученый совет; наконец, ее включали в план издательства. Долгая канитель в лучшем случае растягивалась на годы.
Так было со второй частью моей докторской диссертации, опубликованной в виде книги «Норвежское общество в Раннее Средневековье. Проблемы социального строя и культуры». Противодействие оказывалось неоднократно, книгу выбрасывали из плана. Наконец, все было преодолено, и книга была готова. Когда пришел сигнальный экземпляр, вышеупомянутая И. С. Трахтенберг дала мне его, с тем чтобы я получил подпись директора Института или его заместителя, заверенную круглой печатью, что будет означать выпуск в свет. Я пришел к заместителю директора Института. Он сказал мне:
– Эту безобразную книгу мы издавать не будем.
– Она, может быть, совсем не безобразная, – возразил я, – у нас могут быть на этот счет разные мнения. Но бдительность вам нужно было проявить гораздо раньше, потому что книга вышла, уже тираж готов, речь идет только об оформлении.
– Нет, я подписывать не стану.
Я говорю «adieu» и ухожу. На другой день ему, конечно, пришлось поставить свою подпись.
Ни «Походы викингов», ни «Проблемы генезиса феодализма», ни «Категории средневековой культуры», ни «Свободное крестьянство», ни «История и сага» не получали грифа Института всеобщей истории, я их печатал в качестве неплановых работ. Это означало, что в Институте нужно было делать еще что‑то другое. Я написал в порядке обязательной «барщины» главу в «Истории Швеции», ббльшую часть тома «Истории Норвегии», несколько глав в 1–м и 3–м томах «Истории крестьянства в Европе». Впрочем, некоторые из этих текстов я писал с такой же любовью и интересом, как и свои книги.
Приходилось действовать осмотрительно. Когда в начале 70–х годов я работал над своими книгами, то старался никому не рассказывать об этом, кроме близких друзей. Потому что время было такое – эпоха Брежнева. Власть уже не была всесильна, но гадили на каждом шагу. И я понимал: если заранее узнают, что я пишу какие‑то «Категории средневековой культуры», то кто‑то может снять трубочку и позвонить по телефончику какому‑то начальничку, и будет высказано мнение о нецелесообразности издания, или – отложить на время, в этом году план переполнен. Я на себе это испытывал.
Скажем, когда несколько позже в издательстве «Искусство» вышла моя книга «Проблемы средневековой народной культуры», то из Комитета по делам печати, бюрократической структуры, созданной на наши бедные авторские головы якобы для того, чтобы нам помогать, а на деле выворачивавшей руки и губившей наши рукописи, пришла «закрытая рецензия» (т. е. в ней подпись была отрезана). Читаю в ней: Гуревич претендует на то, чтобы говорить о народной культуре, но читатель обнаруживает, что в книге речь идет не о классовой борьбе крестьян, не об общественно – экономической формации, не о трудовых навыках средневекового крестьянства, а о чертях и святых и о всяких вещах, которые заведомо не представляют никакого научного и общественного интереса. Между тем книга ведь уже вышла, следовательно, рецензия была направлена на создание напряженности для директора издательства и заведующего редакцией, которые попустительствовали моей дружбе с нечистой силой.
Конечно, имелось в виду воспрепятствовать второму изданию «Категорий средневековой культуры». Я пошел к главному редактору главной редакции Комитета по печати, с которым шапочно был знаком, и сказал, что издательство хочет выпустить второе издание «Категорий средневековой культуры». «Мы ведь люди бюрократические, – говорит он, – подайте бумагу, а мы на ней резолюцию напишем». Я написал заявление, после чего директор издательства получил указание – эту книгу не надо печатать, ведь вот была же от нас рецензия на «Проблемы средневековой народной культуры», да и с бумагой плохо. Так неутомимые труженики, руководившие издательским делом, старались не упустить никакой возможности вставить автору палки в колеса. Тем не менее директор издательства выпустил второе издание «Категорий средневековой культуры».
Любопытно, что тот самый «главный редактор главной редакции» много лет спустя подошел ко мне – правда, не в Москве, а в Мадриде, где я чудом оказался в составе нашей делегации на Международном конгрессе исторических наук, и сказал, что всегда был ревностным поклонником моих сочинений. Это даже украшало жизнь – всегда можно было посмеяться или сказать, как изменчива человеческая натура, как она многолика: человек может говорить одно и писать другое, одной своей половиной он вам мешает, другой помогает.
* * *
Неожиданно обнаружилось, что читатели у меня есть не только там, куда я адресовался – не только в вузовских аудиториях Москвы, Ленинграда и провинциальных университетов. Оказалось, что их много далеко за пределами нашей страны. Сначала появились переводы «Категорий средневековой культуры» на польский, чешский, венгерский языки. Я радовался, но понимал, что эти издания могут иметь только локальное значение, поскольку на польском или венгерском языках читают преимущественно жители этих государств.
Но наступила и очередь капиталистического мира. Однако прежде произошло некоторое приключение с «Категориями средневековой культуры» в ГДР. Издательство «Verlag der Kunst» в Дрездене заинтересовалось этой книгой и обратилось ко мне за согласием на ее перевод. Это была уже путевка в большой мир науки, я был озабочен тем, чтобы все было сделано lege artis. Перевод был осуществлен. Мне прислали его, и когда я принялся за чтение, мне стало немного не по себе. Переводчица понимала по – русски, но брала в русско – немецком словаре первое попавшееся значение слова и употребляла его без согласования со всем остальным и не заботясь о смысле. В результате текст перевода пришлось существенно править. Я всегда много читал на иностранных языках, и не только научную литературу, старался следить и за тем, что из художественной литературы выходит на английском, французском и немецком языках. Но все же мое знание немецкого языка было не таково, чтобы взять на себя ответственность для указания, что это авторизованный перевод. (Оказывается, между прочим, что теперь слово «авторизованный» имеет совершенно специфический смысл. Недавно появилась в русском переводе «Жизнь Карла Великого» Эйнхарда, автора начала IX века. И там указано – «авторизованный перевод с латинского». Каким образом переводчику удалось через 1100 лет связаться с Эйнхардом – это для меня большая загадка, мне самому хотелось бы взглянуть на Карла Великого.)
Я попросил немецких издателей дать мне квалифицированного редактора, профессора истории Средних веков, чтобы он просмотрел весь перевод. Я имел в виду Бернхарда Тёпфера, который хорошо знает русский язык. Но он был занят другими работами и отказался, о чем я очень сожалел. И тут мне сообщают, что в Потсдамском педагогическом училище работает весьма почтенный профессор Хуберт Мор; он знает русский язык – по той причине, как мне объяснили потом, что во время войны воевал на Восточном фронте, угодил в плен, долго находился в лагере немецких военнопленных и усвоил русский язык. Насколько хорошо – я не берусь судить. Этот вполне образованный и квалифицированный профессор – медиевист проделал огромную работу над моим текстом, не только все выправил, сделав его удобочитаемым, но проверил все цитаты, что было доя меня настоящим экзаменом у дотошного немецкого профессора. Все оказалось в порядке, я получил от него готовый доя авторизации перевод.
Не могу описать того ужаса и удивления, которые я испытал, ознакомившись с этим переводом. Все было хорошо, кроме одного. Находясь на службе у государства, руководимого Социалистической единой партией Германии, профессор Мор считал нужным привести мою книгу в соответствие с марксизмом – ленинизмом. Ощутив, что здесь пахнет чем‑то не совсем правильным, он каждой главе предпослал обширное введение, основанное на цитатах из Маркса, Энгельса, Ленина и учебников диалектического и исторического материализма, переведенных с русского языка на немецкий.
У меня сохранилась толстая папка переписки с профессором Мором. Я старался держаться парламентских выражений, поскольку очень был заинтересован в немецком издании книги. Я пишу: «Глубокоуважаемый профессор Мор, я лишен возможности переделать мою книгу, для этого у меня нет ни сил, ни времени, поскольку я сейчас заканчиваю работу над другой книгой. Поэтому я рискну издать “Категории средневековой культуры” на немецком языке в том самом виде, в каком она появилась в первом русском издании, исключая только заголовок». («Категории средневековой культуры» – это было бы воспринято немецким читателем не совсем правильно, потому что слово «Kategorien» смахивало бы на что‑то абстрактнофилософское, какая‑то гегельянщина, к чему я вовсе не расположен. Я назвал книгу по – немецки «Das Weltbild des mittelalterlichen Menschen».) «Это – единственная перемена. Поэтому я Вас убедительно прошу, коллега, снять все свои инкорпорирования в текст и оставить его в том девственном виде, в каком он вышел из‑под Вашего пера после редактирования».
Он отвечает: «Глубокоуважаемый г – н Гуревич! Вы, по – видимому, не понимаете, в какой напряженной обстановке мы в ГДР работаем. Германская демократическая республика находится на грани двух лагерей – социалистического и империалистического, и мы отстаиваем наши нерушимые ценности. Поэтому все должно быть сказано четко, ясно и определенно, и тексты, которые я написал, совершенно необходимы». В другом письме он предупреждал, что он – «индивидуальный» лауреат Государственной премии, очень дорожит своей общественной и идеологической репутацией и не в состоянии взять на себя редактирование книги с тем сомнительным душком, который он в ней нашел. И кроме того, Министерство – в устах немца это слово звучит, наверное, сильнее, чем у нас, – не даст своего Imprimatur, т. е. разрешения на печатание, если этих его добавлений не будет. Он писал мне: «Я вообще не понимаю Ваших неуместных возражений. Я редактировал книги проф. Данилова, проф. Сказкина, проф. имярек и вписывал то, что мне казалось целесообразным, и до Вас никто не возразил, напротив, все были очень благодарны». На фоне своих советских коллег я выглядел свинья свиньей: тебе подносят такую вкусную пищу – Маркс, Энгельс, Ленин, а ты капризничаешь.
Я адресовал ему свой последний аргумент: «Г – н профессор, я прошу Вас обратить внимание на то обстоятельство, что авторское право принадлежит все‑таки мне, и я как автор выражаю желание опубликовать книгу в том виде, в каком она вышла на русском языке. Поэтому я очень просил бы и Вас, и издательство с этим посчитаться».
Он был непреклонен, но издательство приняло мою сторону, там все‑таки нашлись люди, которые понимали, что такое авторское право (слово Recht что‑то значит для немецкого уха, в отличие от уха русского), и указали профессору Мору, что его решение неверно. Единственное, на что я пошел, и его это устроило, состояло в следующем. Я написал ему: «Г – н Мор, я к немецкому изданию присовокуплю послесловие. В нем я укажу, что в настоящее время занимаюсь новой проблематикой – изучением средневековой народной культуры, и критически разберу концепции своих предшественников – великого русского медиевиста, писавшего еще в начале XX века, Льва Карсавина, и своего теперешнего старшего коллеги Михаила Бахтина». Он был очень удовлетворен, считая, по – видимому, что я тем самым ставлю какой‑то громоотвод. Книга вышла с послесловием Мора, в осторожных выражениях дистанцировавшегося от автора. У профессора Мора были хорошие контакты с коллегами в Москве, и, по – видимому, он имел от них информацию о том, что это за Гуревич и как с ним надо себя вести.
В ГДР книга вышла двумя изданиями. В Западной Германии мюнхенское издательство «Beck» немедленно купило лицензию на перепечатку книги, и там она выдержала пять изданий. Они отрезали послесловие Мора и издали книгу в таком урезанном, хотя, думаю, и не слишком обедненном виде. Я понял, что интерес к «Категориям средневековой культуры» проявляют не только у нас или в странах народной демократии, но и на «гнилом Западе».
Подавляющее большинство откликов на мою книгу появилось в Германии. Нелегко было найти журнал или газету, где бы она не обсуждалась, хотя бы в виде упоминания, о ней шла речь в радиопередачах. Именно на немцев она произвела почему‑то очень большое впечатление. Позже у меня возникло такое предположение. Ведь многое из того, о чем я писал, могло быть известно немецкому читателю уже из трудов моих французских коллег. Но воспринять положения исторической антропологии во французском исполнении немецким историкам было, по – видимому, слишком сложно. Рейн оказался более труднопреодолимой границей, нежели граница между СССР и Германией. Франко – германский антагонизм в научной сфере ощущается и сейчас. Недаром проф. Эксле из Гёттингена в одном из ведущих немецких журналов недавно писал о том, чему могли бы научиться немецкие историки, если бы они интересовались тем, что делают их французские коллеги.