Текст книги "Малые ангелы"
Автор книги: Антуан Володин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
7. ВИЛЛ ШЕЙДМАН
Четыре или пять десятилетий спустя Летиция Шейдман возглавила трибунал, задачей которого было вынесение приговора ее внуку.
Действие происходило на высоком плато, в одном из редких мест на земле, где изгнание еще имеет смысл, и проплывали облака, язвами покрывавшие маленькие пустынные холмы, они терлись о землю и истирали ее, и также день и ночь слышался свист, дыхание огромной азиатской флейты и сиплого органа. Поблизости нельзя было заметить ни одного стойбища, несмотря на то что лишь немногие земные выпуклости могли еще задержать взгляд и видно было далеко, до самой темной линии, что обозначала место, где степь начинала переходить в тайгу. Ни один кочевник не пригонял сюда свои стада вот уже сотни лет.
Трибунал заседал под открытым небом, в двухстах метрах от юрт. К нему вела звериная тропа. В центре небольшой желтоватой котловины был установлен столб, к которому привязали Шейдмана (на него, как ему обещали, он сможет опереться, когда произнесут приговор). Старухи сидели на траве или на корточках и неторопливо вершили суд. Судебные заседания следовали одно за другим – тоскливые, потому что все было предрешено заранее. Процесс длился с весны. Шейдман был связан на уровне живота и под мышками. Веревки распространяли зловоние верблюжьего пота, горящего кизяка, сала. Кожные болезни, от которых он страдал еще с детства, неожиданно обострились, и иногда в течение дня ему освобождали руки, чтобы он мог почесаться. Он сам выступал в качестве своего защитника.
– Да, моя подпись значится под декретами, восстановившими капитализм, – объяснял он, – теми, что позволили мафии вновь утвердиться в экономике.
И он развел руками с жестом сожаления, который, как он надеялся, должен был сыграть в его пользу в момент произнесения вердикта, но старухи всем своим видом показывали, что оставались нечувствительными в отношении разыгрываемой им комедии, и он опустил руки, так, что они повисли вдоль тела, а потом сказал:
– Страшно в этом признаться, но многие люди давно уже этого хотели.
И он выждал несколько секунд, пока слюна снова не наполнила его рот после произнесенной им лжи, потому что перед тем, как начать действовать, он не спрашивал никого и он был сам единственным органом, защищавшим восстановление эксплуатации человека человеком, единственным подстрекателем преступления. Затем он повторил:
– Страшно в этом признаться.
В небе облака раздвинулись, приняв вид мертвенно-бледных полос, изодранных платьев, длинных шлейфов, а позади дымовая завеса казалась более ровного серо-свинцового цвета. Когда, совершенно неожиданно, в небе появился орел, то видно было, что он не охотился, не вычерчивал кругов над норками сурков, но пронесся прямо, направляясь в сторону бывшей зоны лагерей, возможно, потому, что пищи там было еще достаточно. Потеплело, а между тем старухи продолжали кутаться в свои овчины. Они сидели по-турецки, положив ружья на колени, и курили, не произнося ни звука, словно занятые исключительно смакованием запаха трав и грибов, которыми были набиты их трубки. Засаленные полы их плащей были украшены причудливой вышивкой, так же, как и кожа их рук и даже щек, потому что они не утратили еще полностью всякого представления о кокетстве, и на некоторых из них макияж смотрелся как тамбурная строчка.
Так они и сидели перед Шейдманом, непроницаемые, с обветренными лицами, едва ли более морщинистые, чем женщины, что прожили всего лишь одно столетие. Летиция Шейдман иногда задавала вопросы обвиняемому, призывала его говорить не боясь, или же говорить более отчетливо, или помолчать в течение нескольких часов, чтобы дать возможность поразмышлять его слушательницам.
– Я напоминаю вам, – продолжал Шейдман после того, как его прервали, и при этом он внимательно вглядывался в лица невозмутимых, – я напоминаю вам, что в городах не было уже более ничего, кроме как брошенных домов и почерневших остовов зданий, и что в лесах и деревнях перестали вести счет территориям, где растительность обрела лиловый, сиреневый и черничный цвет, и я напоминаю вам, что скот был словно сметен ветром смерти и чумы и что вы сами…
Порыв ветра унес его слова. С пастбищ ветер доносил крики верблюдов и запахи овечьего выпота. Народные заседатели, как по команде, прищурили глаза. Шейдман попытался противостоять этой мутно-непроницаемой серой прозрачности взглядов, но ему не удалось уловить в них ни единого движения, ни одна из бабушек не проявила интереса, хотя бы чуть большего, чем все остальные. Он направил на них свой взгляд, но они отвели глаза.
– Во всяком случае, – заключил он, – уже больше ничего и не было, в любом случае что-то надо было вновь возрождать.
Праматери пожали плечами. Они погрузились в испарения своих курений, в воспоминания о профсоюзных собраниях и вечерах в доме для престарелых, какими они были еще до восстановления капитализма, а также в подсчет пуль, которые оставались в их распоряжении, чтобы расстрелять Вилла Шейдмана, и в детские песенки, которые приходили им на ум, и в планы на будущее, которые они разрабатывали, чтобы осуществить их вечером того же дня: пойти подоить овец, собрать их помет, высушить его, чтобы было что потом подбрасывать в огонь, прибраться в юртах, помешать простоквашу, вновь зажечь печи, приготовить чай.
8. ЭМИЛЬЯН БАГДАШВИЛИ
Поскольку не видно было ни зги, кто-то – без сомнения, то был Багдашвили – попросил меня открыть окно. Я дошел до проема, на который указывал малюсенький прямоугольный контур, и на ощупь открыл его, вначале не принимая никаких специальных мер предосторожности, но затем резко отпрянул, потому что прикоснулся к ставням и они показались мне странными. Мои пальцы увязли внутри.
– Ловушка? – спросил натянуто Багдашвили.
– Не знаю, – сказал я.
В то же мгновение ставни подались назад. Железные скобы, их державшие, были ржавыми, дерево сгнило. В отверстие, которое медленно увеличивалось, вошел свет. Доски упали с внешней стороны лачуги, их падение произвело приглушенный шум. Поскольку снаружи была одна лишь пыль, облако тускло-красного цвета тут же поднялось перед окном. Завитки его не рассеивались, они лишь образовывали занавес, который надувался и тяжело закручивался вокруг себя и снова раздувался, и позади всего этого пейзаж оставался невидимым.
При слюдообразном освещении оранжевого и серо-алого цвета Эмильян и Лариса Багдашвили выглядели не лучшим образом. Казалось, их долго тащили по кровянистой глине, затем оставили на солнце для просушки и для того, чтобы образовались трещины, и только потом им была придана видимость человеческого облика. Мы сами выглядели немногим лучше. Под мы сами я имею в виду Софи Жиронд, женщину, которую я люблю, и самого себя, то есть тех, кто сопровождал чету Багдашвили начиная с входа в тоннель, не испытывая при этом ни энтузиазма, ни удовольствия.
Стены из сосновых бревен нигде не были пропилены, чтобы оставить проход на улицу. Мы находились, таким образом, в месте, где не было дверей. Двумя единственными выходами были люк, через который мы совершили вторжение, и это окно. Возможно, что тот, кто занимал хижину, использовал его иногда для своих перемещений, но более вероятно, что для входа и выхода он использовал все же тоннель.
Тот, кто занимал хижину, отозвался на имя Фред Зенфль. Он покончил собой за несколько месяцев перед этим. Больше мы ничего не знали о нем. Я не помню, чтобы Багдашвили собирал нас перед началом операции, и только в тоннеле, когда мы продвигались вслепую вперед, он заговорил с нами о Зенфле. Сам он, Багдашвили, признался, что получил о Зенфле лишь информацию из вторых рук, искаженную и не слишком надежную. Жизнь Фреда Зенфля протекала незаметным образом, в основном в тюрьме, где он самоучкой и по нескольким весьма приблизительным учебникам выучил множество экзотических языков. Он писал небольшие тексты осязаемой мрачности, потому что никогда не мог смириться с крушением гуманизма, и, таким образом, он имел в своем активе несколько сборников неоконченных рассказов, автобиографичных и довольно посредственных. На самом деле Зенфль был более лингвистом, чем художником. Романам он предпочитал словари. Выйдя на свободу, он предполагал создать словарь лагерного арго. Именно над этим он работал перед самым своим самоубийством. Информаторы Багдашвили упомянули о другой его особенности: испытывая от природы недоверие к реальности, сквозь которую его заставили пройти, он проповедовал полноту ее галлюциногенных пространств и расставлял в них ловушки, предназначенные для нежеланных, наполняя их философической смолой и рыболовными сетями.
Багдашвили обошел лачугу. Она была практически пустой: вся ее мебель состояла всего лишь из походной кровати, стула, стола с каталожным ящиком и двух тетрадей. Шаги Багдашвили привели в действие слабые механизмы, выбросившие на пришельца гигантских тарантулов, которые могли бы вцепиться в него и причинить массу неприятностей, если бы уже давно не превратились в своих убежищах в мумии. Софи Жиронд, которая никогда не могла увидеть паука без того, чтобы что-то глубинное не заговорило в ней, заметила эти черные отскоки у ног Багдашвили, эти черные выплески на потолке, и прикусила губу.
Сестра Багдашвили подошла к окну и облокотилась о подоконник. Облако пыли начинало светлеть. Поверх очень седых волос молодой женщины можно было увидеть то, что было снаружи, ту панораму, которой Фред Зенфль ежедневно пресыщался после своего возвращения из лагерей: дюны ржавого цвета, бесплодную местность, железную дорогу, семафор, на котором кто-то соорудил ветряное колесо.
– С тем же успехом мы могли бы здесь и не появляться, – сказал Багдашвили.
Мы все были разочарованы. Багдашвили уселся за стол Зенфа и листал его тетради, исписанные почерком утомленного бывшего каторжника, впавшего в депрессию и все еще незрелого, несмотря на тюремный опыт не одного десятилетия.
С бака, запрятанного где-то в потолке, скорпионы посыпались дождем на голый череп Багдашвили. И в течение некоторого времени не слышно было ни единого звука, кроме шуршания страниц тетради под руками Багдашвили и этих попаданий в цель членистоногих, что резонировали словно капающая в раковину из крана вода. Насекомые были лишены подвижности, инертны, вне всякого сомнения, они были мертвы, они опускались на Багдашвили или на стол.
Багдашвили отправлял их к сморщенным трупикам других насекомых, к паукам.
Иногда скорпионы запутывались в шерстяном свитере Багдашвили. Тот живо расправлялся с ними. Он прогонял их, не переставая читать.
Он повернулся к нам спиной. Минуту спустя мы снова услышали его голос.
– Он нашел всего лишь один арготизм для колючей проволоки, – сказал он сквозь зубы.
– И какое же это слово? – спросила Лариса.
Ее брат больше не отвечал. Сделав вид, что он пожимает плечами, он застыл на полужесте, словно пораженный параличом.
Мы тоже оставались неподвижными, словно пораженные столбняком, в течение длительного времени, ни о чем более не говоря и не думая. Минуты протекали.
Небольшая часть трупиков начала неловко оживать на полу. Может быть, их организмы прореагировали на свет, на запахи толченого кремня и на звуки, которые издавали наши рты.
Эти животные, что шевелились на земле, не могли мне сказать ничего стоящего.
– Софи, – сказал я.
Мне было трудно говорить. На моем языке горстями рассыпались обрывки хмерского языка, мне почти незнакомого. Мне хотелось приблизиться к Софи Жиронд, убежать, сжать ее в своих объятиях.
Она куда-то исчезла. Я не знаю куда.
9. ЭВОН ЦВОГГ
Крили Гомпо стоял выпрямившись и молча, в положении наблюдателя, под аркадами Госпитальной улицы. Ему сказали, что там должен быть книжный магазин, но перед ним был магазин обувной. Поскольку это было не первое его задание, ему дали на погружение три минуты. От его лохмотий собирающего подаяние монаха исходил запах дорог, который люди, проходившие мимо него, отмечали про себя, кажется, с некоторой неловкостью. Он сделал вид, что изучает цену роскошной пары выставленных на витрине бутсов, с укрепленными наголенниками, двойной подметкой и астрономической ценой. Сквозь отражения витрины можно было также рассмотреть внутренность бутика. Продавщица, сидя на корточках у ног клиента, бросила в его сторону саркастический взгляд, затем она отвернулась. У нее были пухлые ноги и колготки с тигриным узором, который производил сначала впечатление кожной болезни и только потом воспринимался как украшение. Крили Гомпо погрузился в изучение этикеток, свидетельствующих о периоде скидок. Прошло уже девятнадцать секунд.
Эвон Цвогт подошел с правой стороны. Он остановился перед витриной, посмотрел на часы и стал ждать. Его внешний вид позволял думать, что он работает в кабинете прикладной психологии, но скорее в статусе подопытного кролика, чем аналитика. У него была назначена встреча с кем-то, кто опаздывал. Он подождал еще полминуты, прежде чем снова посмотреть на часы.
На пятьдесят первой секунде скорая помощь с воем промчалась в сторону госпиталя. Эвон Цвогг отошел от витрины, нервно прошел до края аркад, следя глазами за скорой помощью, словно он знал врачей или больного.
Крили Гомпо стоял там спокойно, на расстоянии двух метров. Он заметил, как нервно сотрясаются плечи человека, и неожиданно он увидел, как тот отпрянул назад, охая и сгибаясь, чтобы укрыть свое тело под аркадами. Так ведут себя раненные пулей или стрелой, под воздействием боли или изумления.
Эвон Цвейг не получил метательного снаряда в грудь, зато зеленое вещество испачкало ему лоб, протравив кожную поверхность от начала волос до левой брови. Часть этого вещества продолжила свой вертикальный полет и, кратко брызнув на подбородок Эвона Цвогга, прилипла к передней поле его пиджака.
Эвон Цвогг покачнулся, но тут же поднес руку к лицу и стал еще горестнее причитать, затем движениями испорченного двигателя он стал искать бумажный платок, так как теперь грязь покрывала и его пальцы и он не хотел их вытирать об одежду. Осторожно роясь в одном из своих карманов, он произносил проклятья голосом, в котором звучала нескрываемая ярость. Городское самоуправление было здесь социал-демократическим, и оно получило по заслугам, но его проклятия были направлены против социал-демократии вообще, равно как и против архитекторов, которые имели глупость проектировать выступы над аркадами.
Удивительно, но Эвон Цвогг отказывался принять самую очевидную гипотезу, а именно, что какой-нибудь голубь испражнился на него сверху. В то время как, содрогаясь от отвращения, он утирался платком, слышно было, как он перебирал вслух имена виновных тварей. Он перечислял птиц, млекопитающих и даже действующих министров. Некоторые из них были отвратительны. Он пошел посмотреть на насест, с которого упал помет, и, не увидев ни одного виновного, вернулся под укрытие сводов и разразился новыми жалобами. У него было потерянное выражение лица, и по мере того, как он приводил в порядок свой туалет, он чувствовал себя все более и более явной жертвой заговора и шумно выражал свое недовольство.
И вот уже он обменялся с Крили Гомпо раненым взглядом, в котором скрывалась также просьба об одобрении, возможно, в отношении будущих убийств или амбициозного замысла пожара, который должен будет охватить и курятники, и административные здания.
– Вы видели эту гадость? – спросил он.
Шла уже сто шестьдесят девятая секунда.
Крили Гомпо было объяснено, что он имеет право на выдыхание в форме короткой фразы или междометия.
– Эти голуби!.. – сказал Гомпо.
Другой гневно подскочил. Он бросил в водосточный желоб свой испачканный платок. Гнев исказил его рот.
– Что мы о том знаем, голубь это или корова, а?.. Или один из капиталистических гангстеров, нами управляющих?
Он приблизился к Гомпо. Он кричал:
– А если это инопланетянин, а?
Крили Гомпо не участвовал в инциденте, он не метал фекалии на кого бы то ни было, и он также не был, в прямом смысле слова, инопланетянином, но он покраснел, словно под воздействием упрека, который был ему ошибочно адресован.
Он не мог удержаться, чтобы не покраснеть.
По счастью, время его погружения окончилось.
10. МАРИНА КУБАЛГАЙ
Здесь покоится Николай Кочкуров, сиречь Артем Веселый, здесь покоятся твари, что били его и убивали, здесь покоится аккордеон, на котором играли комсомольский марш, когда полицейские агенты прервали праздник, здесь покоится капля крови, здесь покоится стакан чая, который никто никогда не выпил до дна, не поднял с земли и который долго оставался стоять у стены, неделя за неделей, месяц за месяцем, наполняясь дождевой водой, которая казалась мутной и в которой две пчелы утонули 6 мая 1938 года, почти год спустя, здесь покоится роман Веселого, в котором рассказчик выражает пожелание в свой смертный час оказаться сидящим подле лагерного костра и около деревьев, на обочине дороги, вместе с солдатами, поющими русскую песню, мелодию чарующей красоты, простого и беспримерного лиризма, здесь покоится картина неба в день ареста, неба, которое почти ничто не омрачало, здесь покоится незабвенный роман Веселого «Россия, кровью умытая», книга упала на землю во время схватки, потому что Веселый не был писателем-дешевкой, он не был ни опереточным коммунистом, ни трусливой кабинетной или околокабинетной крысой, и он не был в то время еще сломан полицией, шедевр упал в кровь, пока Веселый отбивался, и он там и оставался, забытый, здесь покоятся надзиратели, что прочли одни лишь отпечатанные на пишущей машинке заявления Веселого и те короткие тексты, которые опухший и истекающий кровью Веселый отказался подписать, здесь покоится подспудный героизм Веселого, его ненасытная потребность в братстве, здесь покоятся эпопеи, вымышленные и прожитые Веселым, здесь покоится зловонный полумрак теремных камер, запах стенных железных шкафов, запах людей, нещадно избитых, здесь покоится пощелкивание суставов о кости, здесь покоится взлет ворон и крик ворон в соснах, когда приблизилась машина, здесь покоятся тысячи километров, проделанных в топях и миазмах в сторону грязного Востока, здесь покоится прирученный ворон Веселого по кличке Горга, гордая роскошная самка черного цвета, что наблюдала за прибытием машины и ее отъездом и которая не покидала затем свою высокую ветку в течение семи дней, а потом, приняв непоправимое, разбилась вдребезги о землю, даже не раскрыв в падении крылья, здесь покоится неслыханная дерзость этого самоубийства, здесь покоятся друзья и подруги Веселого, мертвые пола мужского и женского, те, которые были реабилитированы, и те, которые не были реабилитированы, здесь покоятся его тюремные товарищи, здесь покоятся его партийные товарищи, здесь покоятся его смертные товарищи, здесь покоятся пули, которые пронзили его еще юную плоть, в то время как он сражался против белых, здесь, покоится упадок духа Веселого, псевдоним которого по-русски означает веселость, которую ничто в дальнейшем не должно было нарушить, здесь покоятся упоительные страницы эпической литературы в исполнении Артема Веселого, здесь покоится прекрасная Марина Кубалгай, с которой у него не хватило времени попрощаться, здесь покоится день, в который Марина Кубалгай перестала верить, что оба они еще увидятся перед смертью, здесь покоится шум колес на железнодорожной стрелке, покрытой льдом, здесь покоится неизвестный, что дотронулся до его плеча после его смерти, здесь покоятся храбрецы, у которых хватило силы пустить себе пулю в рот, когда приблизилась машина, здесь покоятся ночи снежные и ночи солнечные, здесь покоятся человечьи волчьи ночи и паразитические его ночи, ночи маленькой жестокой луны, ночи воспоминаний, ночи без света, ночи неуловимого молчания.
Каждый раз, стоило ей произнести Здесь покоится, Марина Кубалгай указывала на свой лоб. Она поднимала руку, и ее пальцы показывали на конкретную область головы, откуда проистекали воспоминания. Я не полностью доверяла ей в том, что касается деталей, потому что вот уже более двух веков она плела свою канитель, из кокетства и поэтического азарта делая так, чтобы каждая версия слегка отличалась от предыдущей, но у меня не было никаких сомнений относительно качества той материи, которую она использовала, чтобы вышивать по ней свои воспоминания, а также в отношении правдоподобия. Я смотрела с тоской на морщинистое лицо Марины Кубалгай, ее безобразные руки, ее кости, ставшие грубее камня, на ее плоть, ставшую, как и моя, шершавой и покрытой глянцевой коричневой кожей, я смотрела с тоской, потому что я думала о времени, когда этой женщине было двадцать лет, тридцать лет и когда она была фантастически привлекательна. Говоря я, – я говорю сегодня от имени Летиции Шейдман. Я закончила доить овец, и Марина Кубалгай присела на корточки возле меня, чтобы поболтать, как она часто делала в это время дня. Период после полудня оканчивался, до вечера мы были свободны от хозяйственных дел.
Марина Кубалгай замолчала. Она наблюдала за слабым светом заката. В убывающем свете глаза ее обладали волшебной прозрачностью.
Спустя мгновение она снова начала, по-прежнему указывая на содержимое своего черепа: Здесь покоятся книги, которые Артем Веселый не смог закончить, и те, которые он не смог написать, здесь покоятся рукописи, которые у него отняли, здесь покоятся разорванная рубашка Артема Веселого и его брюки, забрызганные кровью, здесь покоится насилие, которого Веселый не боялся, здесь покоятся страсти Веселого, здесь покоится его первая ночь на допросе перед следователями, первая ночь среди людей скучившихся, первая ночь в карцере, в котором текли все без исключения жидкости, что содержит тело человеческое, первая ночь, в которой присутствовал коммунист, которому выбили все без исключения зубы, здесь покоятся первая ночь перевозки в товарном составе и затем все остальные ночи в ледяном вагоне, ночи дремоты рядом с трупами, и первая ночь наступившего безумия, и первая ночь настоящего одиночества, первая ночь, когда обещания наконец были все исполнены, первая ночь на земле.