355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антуан Володин » Малые ангелы » Текст книги (страница 5)
Малые ангелы
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 00:48

Текст книги "Малые ангелы"


Автор книги: Антуан Володин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

15. БАБАЯ ШТЕРН

Подниматься надо по лестнице пешком, лифт испорчен, его мотор был подожжен в подвальном этаже тридцать лет назад неизвестно кем, бродягами или солдатами, может, случайно, а может, и со злым умыслом, или, возможно, потому, что некоторые вообразили, что идет война или творится возмездие и только таким образом можно ее выиграть, а его свершить. Запахи горелого масла и радиоактивные пары рассеялись, и здание снова безвредно. Я живу на четырнадцатом этаже, наименее разрушенном.

Когда я возвращаюсь к себе и дохожу до площадки девятого этажа, перед тем, как начать подниматься по следующему пролету, я должен пройти мимо квартиры номер 906. Я делаю здесь паузу, перевожу дыхание. Вот уже пять месяцев, как квартира занята. Дверь здесь подпилена посередине, как это делалось некогда в денниках конюшен, в те времена, когда существовали лошади, и на закраину выступающей ее верхней части облокачивается женщина, она облокачивается на нее своими огромными руками. Это Бабая Штерн. Она всегда здесь, день и ночь, в рубахе, лоснящейся от пота, широкая и пузатая, и сально гладкая, какими были некогда гиппопотамы, во времена, когда еще существовала Африка; она пребывает здесь постоянно, с короткими интервалами, во время которых дети ее отодвигают ее в сторону, чтобы опорожнить лохань, или увлекают ее в глубину квартиры, чтобы привести ее в порядок и набить ей пузо.

Не издавая никогда никаких иных звуков, кроме тяжелых вздохов или же звуков кишечного брожения, или посвистывания мочи, или поноса, она стоит не двигаясь на старых покрышках, которые сыновья Штерн подложили под нее, чтобы у матери было удобное место над лоханью и чтобы она могла наслаждаться зрелищем приходящих и уходящих людей. На самом деле движения здесь мало, потому что, кроме меня, никто не живет на верхних этажах. Как часовой, которого забыли во дворе казармы вдали от поля битвы, Бабая Штерн в течение часов не видит, чтобы что-либо происходило. Она внимательно смотрит на лестницу, покрытую пылью, на ступеньки, по которым никто, кроме меня, не ходит, потому что ее сыновья входят и уходят с другой стороны, по лестнице, которая ведет на восьмой этаж. И так она остается стоять, взыскуя о полном отсутствии каких бы то ни было событий, неподвижная, с подавленным лицом, не вытирая капли пота, стекающие по ней, чувствуя, как в ней медленно застывает жир, догадываясь, как разрастается ее мускульная масса, редко мигая, иногда служа мишенью для насекомых, иногда атакуемая бабочками и мухами. Небытие несколько зловонно, и она втягивает его в себя маленькими затяжками ноздрей, она изучает его. В потрескавшейся стене напротив живут ящерицы. Она знает их наизусть, она знает, чего стоит каждая из них, кто из них неловок, кто обладает способностями к языкам, кто никогда не избавится от своих детских фобий. Она их любит.

Ничто не происходило у нее сверху, с тех пор как я покинул здание. И потому Бабая Штерн направляет свое внимание на нижние этажи здания, на улицу, потому что время от времени оттуда доносятся интересные звуки, шум шагов или голоса кочевников, что тащат свой груз через пепел и песок. Она слушает также гудение воздуха в пустых помещениях, песнь ветра, кудахтанье кур в доме, где, насколько известно, Белла Мардиросян заведует скотом. Время течет. Бабае Штерн часто приходится ожидать таким образом полдня, и даже целый день, прежде чем увидеть человеческое лицо, то есть мое лицо.

Каждый раз, когда я прохожу мимо двери номер 906, я встречаю взгляд Бабаи Штерн, ужасающую жадность этого взгляда, ищущего моего. Я не опускаю глаз. Я стою несколько секунд перед ней, я принимаю ее немой разговор о глубинной мерзости существования. Я молчу, у меня нет ответа на ее вопросы. Уже давно никто не может сказать, почему нужно, чтобы существование вращалось вокруг глубинного ядра, столь беспощадно мерзкого. Я трясу головой, я улыбаюсь, губы мои дрожат. Я чувствую сострадание к этой женщине, но я ничего не могу для нее сделать. Она пытается со мной говорить, и я настраиваю свой организм таким образом, чтобы показать ей свою готовность ее выслушать, но почти сразу же она бросает назад виноватый взгляд, в сторону квартиры, где живут ее сыновья, и в то время, как она была уже готова что-то сказать, она от этого воздерживается. Она испускает вздох феноменальной тяжести. Ее невзгоды неожиданно растворяются в ее тучности, и слышно, как один из сыновей Штерн откашливается где-то на кухне. Другой позвякивает чашкой. Бабая Штерн снова начинает угрюмо наблюдать за ящерицами, которые покрывают царапинами обвалившийся вход в квартиру номер 912.

Сыновьям Штерн я никогда не подаю знака, выходящего за пределы обычной вежливости. Несмотря на то что мы теперь соседи, я их не замечаю. Я сожалею об этом соседстве. Они не внушают мне никакой симпатии, между нами нет ничего общего. Совершенно очевидно, что они откармливают свою мать из чисто людоедских соображений. Через несколько недель они выпустят из нее кровь и сварят. Это правда, что существование в основе своей мерзостно, но все же они могли бы это сделать в другом месте.

16. ЛИДИЯ МАВРАНИ

Девочка подошла ко мне, она шла прямо ко мне, не переставая меня рассматривать, остановив на мне взгляд, в котором сама чернота казалась прозрачной, в котором пылало нечто безнадежно напряженное, более раскатистое, чем крик, она продиралась через толпу, мы были окружены суровой чернью, мы были отделены друг от друга десятками мужчин и женщин, одетых в дырявые куртки и остатки пальто или в платья и поношенное грязное тряпье, казалось почти невозможным продвигаться вперед, такой страшной была давка, было два часа, солнце припекало, запахи рынка становились все тяжелее, гниение скоропортящихся товаров усиливалось, пыль прилипала к живым телам покупателей и дождем осыпалась на мертвые тела мертвых животных, которые в мясном отделе продавались в виде кусков, или ободранных и полуободранных остовов, или в виде упавших на землю и растоптанных кусочков мяса цвета землистой охры и джутового холста, мясо может принимать эти цвета, и здесь оно было именно таким. Дальше, под грязными шатрами, было выставлено старье, в основном утилитарного предназначения, инструменты и домашняя утварь, бесконечно изношенная и которую в последний раз чинили столетия назад. Продавцы назначали свои цены с горловым клокотанием, пронзительными голосами, которые пытались привлечь внимание клиентов своим скрипучим звучанием. Это многоголосие сопровождалось хлопаньем в ладоши, и паузы размечались ударами на импровизированных струнных инструментах, на крышках, бидонах и контейнерах, оно быстро надоедало. Толпе удавалось не обращать на все это внимание, она подчинялась другим правилам, она колыхалась независимым образом, вне всякого ритма, более-менее сомкнуто, создавая в своих недрах основные и второстепенные течения, большие и малые вихри, мощно противодействуя какому бы то ни было неколлективному движению. Чтобы иметь дело с торговцем, надо было жестоко сопротивляться сутолоке, надо было вцепиться в мясной прилавок или попытаться сесть на корточки под прилавок – место, проникнуть в которое было также очень трудно, потому что возле него собиралось большинство нищенствующих перекупщиков, которые пускали, например, в мясном отделе в продажу жирные обрезки и оскребки требухи и жирных обрезок, а в отделе использованных скобяных товаров предлагали половинки гвоздей, кусочки железных скоб, металлические стружки и кусочки ржавчины, собранные со дна банок. Лучше всего было преодолевать эту фронтовую линию на корточках и подниматься во весь рост потом. По другую сторону мясных прилавков, если только мясник немедленно оттуда не прогонял, можно было поторговаться под презрительный сарказм приказчиков или затеять спор о качестве куска и его весе. Это была зона, где в шумной и наполненной ножами сени царили главные забойщики и торговцы требухой; воздух распространял зловоние крови, охотников за дичью и очень грязного тряпья, в которое была завернута дичь. Я не был ни продавцом, ни покупателем. Когда я говорю я, то, само собой разумеется, я думаю о Крили Гомпо. Мне дали двенадцать минут. Девочка двигалась в мою сторону совершенно определенным образом, она шла ко мне, словно она меня знала, словно она меня давно ждала, словно она меня страстно любила и ждала, словно она меня всегда любила, словно, вопреки очевидности и вопреки речам ее близких, она продолжала верить, что я не умер и что однажды я убегу от смерти и вернусь, словно я наконец вернулся к ней после длительного отсутствия, после долгого, очень долгого путешествия. Я стоял возле лавки, которую бетонный столб защищал от грубых и непредсказуемых движений толпы. В этой скромной хибарке мужчина торговал куриными головами и различными сокровищами, как, например, зажигалки, аккумуляторы, а также кассеты, на которых были записаны памфлеты Варвалии Лоденко. У меня оставалось еще восемь минут. Варвалия Лоденко хрипела свою зажигательную прозу на переносном магнитофоне, звук которого был отвратительным. Девочка прошла сквозь толпу и подошла ко мне. Она была худенькая, с быстрыми движениями, подвижный скелет, лицо нервное, меридиональное, пронзительные, настороженные глаза, очень черные и очень блестящие. До этого ее решимость казалась галлюциногенного свойства, но, когда она подошла ко мне, я увидел, как чувство овладело ею. Губы ее выборматывали страшную тишину, щеки вздрагивали, слезы увлажнили ее взгляд. Потом она овладела собой. Секунду она колебалась, не хотела говорить, не хотела разрушать чуда, может быть, она сомневалась в реальности этой встречи, которая произошла. Казалось, она внезапно перестала верить в то, что мы оба существуем. Толпа отнесла ее на три или четыре метра, всосала ее в себя, сделав ее вне моей досягаемости, но почти тут же она вернулась и почти сразу же прижалась ко мне. На ней было всего лишь оборванное платье, пострадавшее в давке от соприкосновения с другим оборванным тряпьем, оно было в грязи и пыли. Большинство пуговиц, на которые оно застегивалось, были оторваны, ткань распарывалась по косой. Она окончательно его разорвала и распахнула, чтобы прижаться ко мне. У меня самого под моей ветошью был голый торс. Она вздохнула и сомкнула руки за моей спиной. Ее руки оставались неподвижными, они сжимали меня. Мы обнялись, не произнося ни слова. Я чувствовал ее горящую грудь рядом с моей. Я высвободил полу моей рубахи, я боялся, что ее незащищенная грудь поцарапается о слишком шершавую ткань, она позволила мне раздвинуть ткань, потом она прижалась еще теснее ко мне. Она дышала как спящая. Наш пот перемешался. Вскоре, несмотря на усиливавшийся шум рынка и пронзительные расхваливания товара торговцами, причинявшие острую боль ушам, я услышал звук бросившей якорь лодки, который произвело обоюдное давление наших тел, скольжение сходной и несходной плоти друг по другу, смешение плоти, этот плеск небольших волн и любовь влюбленных тел во время объятия. Я слышал все это. Около нас находился продавец кассет Варвалии Лоденко, он потянул меня за рукав, чтобы я услышал призыв к восстанию, который трехсотлетняя старуха неутомимо бросала в поврежденные громкоговорители, и без всякой деликатности он мне неожиданно поведал, что он тоже, когда ласкает свою жену, когда он ложится на нее, то слышит этот странный шум, этот ночной ропот пирог. Мое время кончалось, десять минут уже промчались. Я не отвечал продавцу. Я не отвечал продавцу и не знал, как утешить эту женщину, которая приняла меня за другого, я не знал, как не злоупотребить ее доверием, ее ошибкой, как мне вести себя с нею. Я решился задать вопрос, у меня еще было немного воздуха в легких, произнести фразу не представляло мне труда. Кто ты? Скажи мне, шептал я ей в затылок. Она не вздрогнула, она отвела свое лицо назад, чтобы увидеть мое, она искала мои глаза, она рассматривала их с удивлением, она сказала: Я Лидия, Лидия Маврани. Но ты… но как… разве ты не Итшак Маврани?.. Я не сказал ничего, я не знал, как облегчить ее боль, как уменьшить ее замешательство, я не знал, что сейчас произойдет, девочка начала страшно дрожать, у меня еще оставалось чуть более минуты, и это было много.

Позади нас Варвалия Лоденко продолжала объяснять своим слушателям, почему необходимо удушить капитализм, положить конец обращению долларов и вновь установить всеобщее братство.

Лидия Маврани смотрела на меня безумными глазами.

Это была необычайно долгая минута.

17. ИАЛЬЯН ХЕЙФЕЦ

Летиция Шейдман влила в рот Вилла Шейдмана, своего внука, двойной стакан кислого верблюжьего молока, чтобы у него хватило мужества пережить свой расстрел, затем она отошла в сторону и вернулась к своему огневому посту. Другие праматери, среди которых была также Иальян Хейфец, подошли к осужденному на смерть и подали ему воды. Вилл Шейдман не отказывался, он принял их подрагивающие подношения: овечий спирт, кобылий спирт, поднесенный Иальян Хейфец, и снова сивуха, полученная в три этапа перегонки из верблюжьего молока. Жидкости переполняли края сосудов и текли у него по губам, орошая грудь, бедра и даже ноги. Горькие объедки заставили его закашляться, и после приступа икоты его вытошнило избытками йогурта на рубашку, которая была уже грязной до пояса. Старухи последовали тогда примеру Летиции Шейдман: вооруженные карабинами, они залегли в траву напротив него на приличном расстоянии.

Не будь напитка, Шейдман, возможно, увидел бы свое будущее в пессимистическом свете, но то, что он проглотил, начало действовать, и вместо того, чтобы сопротивляться или провыть свои молитвы или ругательства, он стал рассматривать окрестности с отупением алкоголика. Беззаботность фатализма расправила черты его лица. Он смотрел на все еще немного сероватое небо, он вдыхал запахи квашеного молока, смешавшиеся с запахами его тела и запахами одежды, источавшими тревожные испражнения и пот, и он зажмурил глаза, как новорожденный, или, лучше сказать, как если бы ничего более не имело значения. Возможно, под влиянием опьянения зуд, вызванный кожной болезнью, утих до такой степени, что на него можно было уже не обращать внимания, и он не обращал внимания, он не пытался себя расчесывать или гримасничать под путами, чтобы сбросить с себя мешающие ему узкие ремешки, которые натерли ему за ночь ключицу. Он с трудом двигался. Можно было увидеть, как он дрябло оперся о позорный столб, который поддерживал его в течение нескончаемых месяцев, пока длился процесс, и который уже с давних пор стал естественным продолжением его самого, вторым его позвоночником, негнущимся и гораздо более надежным, чем первый. Он слабо оперся о него и рыгнул.

Небесный свод с пригоршней облаков и двумя-тремя последними звездами был светел. Степь простиралась до бесконечности, еще немного блеклая и монотонная от начала и до конца, но придающая всему изумительно эпический вкус к жизни и к вечному продолжению жизни. Невидимая птица влажно мерцала где-то между травой и слоистыми облаками, после нескольких порывов терпкого ветра все замолчало, и спустя мгновение появилось солнце, и потом оно взошло.

Вилл Шейдман ждал сейчас приведения приговора в исполнение. Ему сказали, что это будет скорее на заре, чем на закате.

В течение многих месяцев он менял свою позицию, так что в результате принял на все сто процентов точку зрения своих судей и к концу совсем уже не пытался оправдаться или же отстоять для себя право на смягчающие обстоятельства. Напротив, теперь он полностью склонялся к мнению своих обвинителей. Когда он брал слово, то делал это более для того, чтобы облить грязью себя самого. Он признал, что предал своих родительниц и предал человечество в целом. В доме для престарелых «Крапчатое зерно» старухи измыслили для него судьбу спасителя, они дали ему жизнь, чтобы он осуществил то, чего сами они были уже не в состоянии сделать, вы дали мне жизнь, говорил он, чтобы я вновь поставил на нуль счетчики катастроф, вы желали, чтобы я придумал новые механизмы и вновь запустил парализованный маховик системы, вы бросили меня в мир, чтобы я очистил его от чудовищ, которые в нем процветают, но они высиживали, сшивали и воспитывали его не для того, чтобы он содействовал воскрешению врага и, разумеется, не для того, чтобы он восстановил машину капиталистического общества, те устаревшие механизмы, что служат несправедливости и приносят несчастье и действие которых в молодости, в их прошлом, старухам навсегда удалось остановить. И вот почему, говорил он, я прошу для обвиняемого самой крайней меры, которая только есть в арсенале высших мер наказания, накажите меня за вероломство, в котором, по вашему мнению, оказался виновен Вилл Шейдман, – настойчиво просил он, – вычеркните меня из числа вредителей, как если бы я сам был патроном патронов или главнокомандующим капиталистических мафиози, но в особенности они наказывали его за преступление против человечества, которое он совершил, заставив его пройти еще раз гнусный путь рыночного общества и снова испытать на себе иго мафии, банкиров и волчьих подстрекателей войны, я сознаю, что заставил человечество проделать путь назад к стадии варварства, сокрушался он, я восстановил жестокий хаос капитализма, я оставил бедных в руках богачей и их сообщников, в то время как человечество было уже на краю пропасти и почти вымирало и когда мы, по крайней мере, навсегда уже избавились от богачей и их сообщников, и он продолжал, за несколько лет я растранжирил века освободительных жертв и ожесточенной борьбы, и, наконец, просто жертв.

Популяции анонимных мучениц и неизвестных мучеников говорили голосами старух и отныне также и голосом Вилла Шейдмана. Все требовали примерного наказания. Он сам произнес себе обвинительную речь, которая исключала какое бы то ни было попустительство.

Я не заслуживаю того, чтобы меня прикончили киркой или утопили в моче, говорил он, быстрая казнь была бы слишком мягкой для того, кто ответствен за столь тяжелое и столь очевидное историческое безобразие, побивание камнями или расстрел были бы слишком мягким наказанием за преступление, которое я совершил, измыслите для меня что-то более мучительное, чем смерть, придумайте для меня нечто худшее, чем страдание от вечного раскаяния или скитания, заточите меня в ад и не дайте мне оттуда выйти ни под каким предлогом, и сделайте так, чтобы никто, до скончания века, пока не потухнет во Вселенной последняя звезда, не вздумал пожалеть обо мне.

Вот что он говорил и твердил в конце процесса, когда старухи предоставили ему слово, вот речь, которую он держал в то время, как его кожный покров все более и более видоизменялся, и был он привязан к позорному столбу и окутан собственными запахами жирового выпота, каловидных струй и мочи.

Старухи, которым было поручено приведение приговора в исполнение, разместились на расстоянии приблизительно двести пятьдесят метров. Они приняли позицию снайперов, стреляющих из положения лежа. С того места, где он находился, Шейдман угадывал бесцветные волосы, и ожерелья, и красные повязки, и шляпки, украшенные перьями, и жемчуг, который опоясывал череп некоторых из них, но он не различал лиц, которые скрывала трава. Далее, на многих юртах, лучи солнца оживили восхитительные мотивы. Шейдман видел также верблюдов, овец, что преспокойно паслись за спинами старух. По неожиданному сверканию он узнал металлическую пластину, которую Летиция Шейдман носила на лбу в дни шаманства или интернациональных празднеств и которая была на ней в доме для престарелых «Крапчатое зерно» в день, когда она начала вынашивать там своего внука. Потом он узнал карабин Иальян Хейфец и два ружья сестер Ольмес.

Было 10 июля.

Птица парила теперь над овцами и время от времени выхрустывала или высвистывала короткую песнь.

Потом раздался первый выстрел, возможно, то был почин Иальян Хейфец.

Они были далеко от озера Хевсгель, спрятанные за горизонтом и за необъятной протяженностью тайги, но водяные птицы могли залететь сюда, и в своем беззаботном поиске они также высвистывали очень короткую, очень чистую и очень красивую песнь.

18. ЮЛГАЙ ТОТАЙ

Среди животных, что присутствовали при казни Вилла Шейдмана, были жвачные, которые паслись вокруг юрт и с некоторым любопытством обращали иногда свои взгляды к столбу, на который Вилл Шейдман изрыгал их молоко, но в особенности была там птица с озера Хевсгель, из рода голенастых, игривого нрава, которая среди своих сородичей подвергалась критике за индивидуализм и которая в это утро развлекалась тем, что чертила небольшие круги над местом, где вершилось действие, и парила в высоте, зависая то над верблюдами, то над сестрами Ольмес. Ее хвостовые перья, по правде говоря, несколько хилые, разрушали элегантность ее силуэта, но все это было неважно. Она провела ночь подле небольшого болота, расположенного в четырех километрах отсюда, и алчно летела сюда скорее, чтобы удовлетворить любопытство, чем найти прокорм. Это был зеленолапый кавалер-самец, уже совершивший в течение своей жизни два перелета и, таким образом, уже осенью пересекавший наискось бесконечные земли Монголии и Китая, чтобы найти себе зимовку на берегах, покрытых средиземноморской желтой грязью, подле старых портов, некогда цветущих, но теперь затянутых илом и заброшенных, и вернуться затем в середине весны к пейзажам, которые он любил и где ему подобные избегали гнездиться, то были пустынные озера и высокогорная тайга – излюбленное место беглых каторжников, медведей с рыжеватой грудью, а также бродяг, навсегда покинувших руины промышленных городов. И так как в это лето он не завел себе подходящей подруги, то и решил попутешествовать и провести июль месяц на высоких плато, прежде чем опять отправиться в сторону реки Меконг или реки Перл. В мире зеленолапых самцов и гончих кавалеров этот голенастый был известен под именем Юлгай Тотай.

Он услышал, как рыкнул карабин Иальян Хейфец, и сразу же осколок дерева задел щеку Вилла Шейдмана. Сестры Ольмес выстрелили вслед за тем без промедления, потом снова раздался залп, в котором смешались выстрелы Летиции Шейдман, Лили Юнг, Соланж Бюд, Эстер Вундерзе, Сабии Пеллегрини, Магды Тетшке, а также других многовековых старух, личность которых трудно было установить из-за скрывавшей их травы, впрочем, не такой уж высокой, и, наконец, последовал последний разряд – одиночный выстрел из ружья Наяджи Агатурян. Пули прогудели в нескольких дециметрах от осужденного, который более не двигался и не икал, сознавая, несмотря на явное опьянение, что переживает в этот момент нечто незабываемое.

Юлгай Тотай отлетел немного на запад, потом очень медленно привел в движение крылья, скользя и планируя по все сужающейся спирали и притормаживая в полете, чтобы казаться неподвижным в открытом небе. Он научился летать таким образом, совершенно не свойственным представителям его вида, наблюдая за движениями сарыча и приспосабливая их к своему весу и фигуре. Он задержался над Лилией Юнг и услышал, как она задавала вопросы куда-то в сторону.

Старухи извлекли из ружей еще горячие замки и муфты, они все еще оставались лежать в так называемом положении лежачего снайпера, но все они, казалось, были смущены тем, что не попали в цель, и колебались, прежде чем снова открыть огонь. Под ноздрями у них чернела копоть от пороха, смешанная с запахом молодого абсента и устойчивой вонью, исходящей от мочи овец и верблюдов, которые в течение долгих месяцев спали каждую ночь в том самом месте, где теперь лежали они.

Лили Юнг говорила о Вилле Шейдмане, и она говорила также об их старческой памяти, которая часто теперь страдала от провалов и разрывов, со временем только увеличивающихся. Она неожиданно заявила, что только Шейдман сможет собрать воедино все их воспоминания, когда те дойдут до стадии полного исчезновения.

– Так, Лили понесло, – промолвил кто-то.

– Кто скажет нам, кто мы такие, в день, когда мы уже ничего о том не будем знать, в день, когда уже никто об этом не будет знать?.. – вопрошала Лили Юнг. – Кто расскажет нам, как жили мы в мире праведных и как мы его углубляли и защищали, пока он совсем не развалился?..

– Да, так и есть, ее понесло, – заметила Эстер Вундерзе.

– И она ведь не остановится, эта Лили, – добавила Соланж Бюд.

– Кто подведет за нас итог нашему существованию?.. – продолжала Лили Юнг. – Кто иной, как не Вилл Шейдман, сможет рассказать нам истории из нашей долгой жизни?.. Кто еще сможет воскресить нашу юность и затем наши крушения, катастрофы и то, как нас устранили от мира в доме для престарелых?.. И затем сопротивление, разрушение дома для престарелых, призыв к восстанию?.. Кто сможет все это описать?

Юлгай Тотай стал терять высоту. Он слышал все, до него доносился запах старух, он видел, как по их затылкам и бедрам прокладывали себе путь кузнечики и божьи коровки. Старухи говорили между собой. Четверо или пятеро из них уже отложили ружья и, лежа на боку, жевали колосья дикого ячменя. Наяджа Агатурян закурила трубку. Перед позорным столбом Вилл Шейдман покачивал головой, словно собираясь забыться сном.

– Кто сможет объяснить тем, кто выжил, что мы делаем здесь, вместо того чтобы лежать в могиле?… – спрашивала Лили Юнг.

– Действительно, если ее понесет, она уже не остановится, – сказала Магда Тетшке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю