Текст книги "Малые ангелы"
Автор книги: Антуан Володин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 13 страниц)
42. ПАТРИСИЯ ЯШРИ
После тридцати двух лет банально отвратительного спокойствия мне приснился сон, в котором люди уверяли меня, что недавно видели Софи Жиронд. Я сильно тосковал по ней в течение трех десятилетий, которые только что истекли, и, если я хотел не упустить шанс и не потерять ее из вида, мне надо было во что бы то ни стало вторгнуться внутрь этого сна и ждать.
Это был один из тех снов, в которых не происходит ничего по-настоящему ужасного, но в котором каждая минута проживается с сильным чувством тревоги. Город оставался сумеречным, вне зависимости от часа дня; в нем легко можно было заблудиться; некоторые кварталы исчезли под песком, другие – нет. Каждый раз, когда я наблюдал за тем, что происходило на улице, я видел, как умирали птицы. Они спускались вниз в планирующем полете, отскакивали рикошетом от асфальта с торжественным шумом, но без крика, и через мгновение прекращали биться.
Я поселился там, в этом сне, в этом городе. Вокруг стояли тысячи оставленных домов, двери которых, как, впрочем, и везде в других местах, были уже использованы на дрова, так что приличное жилье необходимо было искать в самых удаленных закоулках. Я завладел трехкомнатной квартирой на кромке красных дюн. Жизнь продолжалась, она была не опасной, но и не приятной. Мне доверили несколько видов неопределенной деятельности, занятия, у которых не было ни начала, ни конца, и в конце концов мне дали постоянное место подле мусоросжигательных печей. Я говорю дали, чтобы сделать вид, будто здесь действовал определенный социальный механизм, на самом же деле я был один.
Десять месяцев спустя я вновь увидел Софи Жиронд.
Она поднималась по проспекту Вольных Лучников в сопровождении мужчины и женщины, которых я знал в лагерях, триста двадцать семь лет тому назад: то были Патрисия Яшри и Чингиз Блэк.
Я окликнул их всех троих, они обернулись и тут же замахали руками.
Мы поцеловались. Софи Жиронд пополнела. Вид у нее был печальный. В течение нескольких минут она бесстыдно ластилась ко мне, словно мы были одни на свете; она дышала мне в лицо хмельным дыханием роковой шаманки, она дотрагивалась до моих лопаток и бедер, и мы таким образом оставались повисшими в неясном свете, не в состоянии произнести ни малейшего слога и даже сформулировать ностальгическую или конструктивную мысль, лишь осознавая в себе полное отсутствие страсти и также осознавая, что секунды отсчитывались вокруг нас и что вороны приземлялись на асфальт и умирали на месте, и еще грифы-стервятники, и птицы-носороги, и черные воробьи, и голуби.
Спустя некоторое время Патрисия Яшри присоединилась к нам и развернула над нами черную шаль, которая до тех пор была у нее на плечах, и сплела нас ею. С недоверчивой нежностью раскачивались мы все трое на тротуаре, обмениваясь смущенными телесными позывами и огорчаясь тому, что уже не могли более чувствовать волнение, потому что, говоря по правде, нам не удалось в полной мере насладиться мгновением.
Чингиз Блэк присел на корточки перед водосточным желобом, в излюбленной позе монгола из лагеря Батомги. Он ждал, когда закончится наш задушевный театр. Он зажег трубку и сквозь дым разглядывал улицу. Надвигалась магнитная буря. Воздух имел сиреневатую глубину, и время от времени медленные разряды молнии змеились в нем, то были косматые и оцепеневшие искры, прожилки озона.
Позже, когда мы шли по направлению к кварталу больших дюн, Софи Жиронд показала рукой на улицу Лак-Аян. Небольшая толпа собралась перед кинотеатром, от которого оставался один лишь фасад, и образовывала очередь, как если бы в скором времени предвиделся сеанс.
– Осторожно, – сказал Чингиз Блэк. – Я не сомневаюсь, что это ловушка.
Мы приблизились, но удерживали при этом между собой и группой людей почтительное расстояние. Их было четырнадцать человек, все исключительно грязные, с шерстистыми и покрытыми слоем грязи волосами, с лицами еще более мрачными, чем мое. Они терпеливо ждали во тьме. Их взгляды избегали наших.
Последний сеанс состоялся как минимум три века тому назад. Афиша, приколотая к стенду, все это время неудержимо темнела, но все еще можно было различить несколько букв, и тем самым название: «Перед Шлуммом». Это был полнометражный фильм, который нам тоже показывали на Батомге, плохой фильм.
– Я пойду туда, – сказала неожиданно Патрисия Яшри.
– Нет, пожалуйста, – умолял Чингиз Блэк, но она была уже вне пределов досягаемости.
Она затесалась в группу странных зрителей. Я продолжал ее видеть еще в течение двух или трех минут, затем я ее потерял из виду, потому что неожиданно началось коллективное движение, толкотня, за которой последовало новое оцепенение. С этого момента я был уже не в состоянии отличить ее от других.
– Она не вернется, – сказал Чингиз Блэк.
– Подождем немного все-таки, – сказал я.
Мы сели на кучу песка, прямо напротив кинотеатра. Софи Жиронд опустилась подле меня, затем она встала. Она не говорила ни слова. Она действительно была гораздо более полной, чем тот образ, что сохранился в моей памяти, менее уверенной в себе и словно менее настроенной на жизнь.
Магнитный ветер хрустел и потрескивал на высоте пяти метров над нашими головами.
Новые птицы разбивались о землю рядом с нами, о мостовую, о песок. Чтобы унять тревогу, Чингиз Блэк начал их опознавать и измерять лентой с нанесенными на нее делениями, которую он вынул из кармана. Он измерял птиц от клюва и до хвоста, от острия одного крыла и до другого. Когда цифры имели действительно аномальный характер, он отпускал птицу с коротким возгласом отвращения и поднимал затем голову, и тогда наши глаза скрещивались, пытаясь завязать диалог, который не начинался.
С Чингизом Блэком меня связывали годы лагерей, ни к чему не приведший интерес к орнитологии, мрачное выражение лица и эти две женщины, Софи Жиронд и Патрисия Яшри, а также страх потерять одну из них навсегда, и еще – негативная оценка фильма «Перед Шлуммом»; но нам больше не удавалось поговорить друг с другом и нам не удавалось вместе хранить молчание.
43. МАРИЯ КЛЕМЕНТИ
Как и каждое 16 октября на протяжении вот уже скоро тысячи ста одиннадцати лет, этой ночью мне снилось, что зовут меня Виллом Шейдманом, в то время как мое настоящее имя Клементи, Мария Клементи.
Я пробудилась внезапно. Луна подрагивала сквозь проволочную решетку, закрывавшую окно, она была круглой и маленькой, цвета грязной слоновой кости, ей нездоровилось, и она не переставала странно дрожать. Дело в том, что у меня болезнь, которая поражает мое ночное зрение. Когда я открываю глаза, то в образах, которые я воспринимаю, световые пятна расползаются и колеблются. Ни один шум человеческий не бродил по дому, и мое дыхание не имело себе спутника. В глубине коридора кто-то поставил ведро под разлом канализационной трубы, вода капала в резервуар, как в колодец, пробуждая длинное эхо. Под дверью циркулировал воздух. Вокруг дурно пахло. Мне захотелось заснуть как можно быстрее. На подушке покоился пучок седых волос, потерянных мною во время сна. У меня было дыхание грязной сучки.
Спустя минуту ко мне возвратился сон. И в нем мне вновь была предложена роль Вилла Шейдмана. Когда я говорю была предложена, то, разумеется, мне жаль, что я не в состоянии назвать имени режиссера.
Я знала Шейдмана с давних пор, но он достиг той степени деградации, которую мне трудно было бы даже вообразить, если бы мне не дано было возможности пожить в его оболочке. Он изменился в объеме, разветвился, тело его не отвечало более никаким биологическим нормам. Огромная шерстистая чешуя, иногда отрывающаяся, а иногда нет, кустилась в местах, которые когда-то были его теменем, плечами, поясом; а может, даже и печью, которая когда-то закоптила юрту Варвалии Лоденко.
Я чувствовала под собой пустынную степь, овеянную отсутствием, в которой не было ни насекомых, ни скотины, ни фуража, – мертвая земля, оторванная отныне от всего. Все исчезло с земли, за исключением старух, точнее, того, что от них осталось, то есть, на самом деле, мало чего. Дни следовали один за другим, и так до бесконечности, прерываемые отвратительно пустынными ночами. Дожди падающих звезд наблюдались теперь по нескольку раз в неделю. Они делали почву еще более рыжей и даже марсианской. Метеориты испускали тяжелые газы. Часто бывало невозможно дышать в течение многих часов.
Старухи ползали в окрестностях по кругу. Они были разоружены и лишены памяти, неспособные более прикоснуться ртом или пальцами к моей коже, чтобы выдавить из нее сок. Не испытывая более ни чувств, ни печали, они медленно кружились вокруг меня, бессмертные, не способные на продолжение собственной жизни и не ведающие, как умереть, натыкаясь иногда на остатки кастрюль или разбивая молотком железную броню, которая некоторое время служила им корсетом, удерживавшим их костяк, давая иногда мне понять, посредством неопределенной жестикуляции, что я должна, еще и еще, вопреки всем обстоятельствам, создавать для них эти странные наррацы. Несмотря на свою метаморфозу и на растущее вокруг него небытие, Вилл Шейдман и в самом деле продолжал рассказывать каждый день по истории, несомненно, потому, что ему нечего было более сказать и нечем более заняться, а еще, возможно, потому, что его сочувствие к праматерям было до безумия покорным, а может, и по другой причине, которую отныне никто не сумеет прояснить. Поскольку его публика более уже не реагировала и поскольку все вокруг, вплоть до горизонта и даже за ним, было мертво, ему случалось не заканчивать своей истории до конца или всего-навсего прошептывать ее набросок, но, худо ли бедно, каждый день он излагал нечто новое. Он слагал свои наррацы в кучу, состоявшую из сорока девяти единиц. Этому вороху он давал каждый раз свой номер и название.
В эту ночь, 16 октября, я предложила дать его следующему вороху название «Малые ангелы». Это было название, которое я когда-то использовала для своего романша в другом мире и при других обстоятельствах, но мне показалось, что оно хорошо подходило к этому своду, который Шейдман собирался закончить, к его последнему вороху.
Луна была замарана сном и дождем падающих звезд. Раскаленные камни продырявливали ночь по тысяче раз и пронзали землю с острым звуком, легким космическим повизгиванием.
Каждый раз, как одна из звезд достигала меня, я просыпалась. Я слушала, как звезда отскакивала от моих ног, потрескивала еще секунду и затем замолкала. Мне не удавалось удобно устроиться в темноте. Я созерцала луну, которая дрожала по другую сторону стены, за решеткой. Время от времени свет потухал. Я не знала больше, кто я, Вилл Шейдман или Мария Клементи, я произносила местоимение я произвольно, не зная, кто говорит во мне и какой разум меня создал и за мной наблюдает. Я не знала, умер ли я или я умерла, и умру ли я вообще. Мне приходилось думать обо всех животных, умерших прежде меня, и об исчезнувших особях человеческих, и мне приходилось задаваться вопросом, кому я смогу в один прекрасный день рассказать своих «Малых ангелов». В довершение всей путаницы, я не понимала, что откроется за этим названием: странный романш или же просто связка из сорока девяти странных сказов.
И неожиданно, как и старух, меня ошеломило нескончаемое. Я не знала, как умереть, и вместо того, чтобы говорить, я шевелила пальцами во мраке. Я больше ничего не слышала. Но я слушала.
44. РИМ ШЕЙДМАН
Варвалия Лоденко взломала карабином замок и вошла в комнату. Куры раскудахтались и улетели, подняв облако земли, и перьев, и домашней утвари, и пластмассовых бутылок, потому что сломалась этажерка, обрушившись в хаос, в действие, в лунную полутьму, вывалив все свое содержимое подле кровати, на которой возлежал последний мафиози капитализма. В комнате стояло зловоние домашней птицы и гангрены. Последний мафиози протянул руку и зажег лампу у изголовья. Вид у него был изнуренный, выражение тревожного фатализма снова мало-помалу стало появляться на его лице, губы его скривились на непроизнесенном слове. Почувствовав угрозу, он высвободился из одеяла и повернулся на бок. Восемь дней назад Варвалия Лоденко ранила его в бедро выше колена, что позволило ей идти по его следу до самого его логова. Испачканная повязка делала его бедро мумиеподобным. Спустя полминуты племянница последнего мафиози в свою очередь проникла к нему в комнату. Она не была капиталисткой, она работала в бюро учета, вместе с ветеринарами и статистами, она знала, что человеческая популяция состояла теперь из тридцати пяти индивидуумов, включая ее самое, Вилла Шейдмана, бессмертных и последнего представителя капиталистической швали. Тот был при смерти. Она пожала плечами, она была беременна, она носила в своем брюшном кармашке ребенка, которого она изготовила почти одна, при помощи ветеринара, то была дочь, уже названная именем Рим Шейдман, которая восстановит порядок, лагеря и братство на земле. Она подошла к окну, чтобы опереться о подоконник, даже не удостоив своего дядю взглядом. Она легко угадывала за окном границы Канальчикова проспекта, дюны кирпичного цвета, луну, утомленную борьбой с облаками. Варвалия сделала ножом надрез на грудной клетке мафиози и опустила туда руку, как это делают монголы, и стала ощупывать ею внутренности, и, как только пальцам ее удалось схватить аорту, она сдавила ее и зажала сердце в своем кулаке. Это было 17 октября. Племянница последнего богатея мысленно продолжала прогуливаться со своим ребенком по развалинам мира.
Теперь Варвалия Лоденко пыталась сломать лампу у изголовья. Она несколько раз бросала ее на пол, и, поскольку предмет катился, не разбиваясь, она взяла его своей рукой, липкой от крови, и погасила его.
45. ДОРА ФЕННИМОР
Дору Феннимор вывели из состояния равновесия, люди толкали и теснили ее день и ночь, ей пришлось спрессоваться что есть сил подле Шломо Бронкса, она страшно надавливала на его левое бедро и голень, и по истечении нескольких дней Шломо Бронкс почувствовал, что кожа его не являет собой более заграждения и что оба их организма порвались один о другой и срослись в единое целое. По моим расчетам, уже наступил канун 18 октября. Я любил Дору Феннимор, я достаточно ее любил, чтобы не упрекать ее за то, что она растворилась во мне и тем самым отяжелила меня и причинила боль, и чудовищно растянула мои мускулы. Неожиданно я почувствовал, что ей страшно. Поскольку руки мои были взяты в тиски другими телами, я никак не мог их освободить и приободрить ее своей лаской. Усталость и мое положение в пространстве не давали мне повернуть к ней мой взгляд и улыбнуться ей. Я сожалею об этом, потому что я думаю, что ей было бы приятно, если бы она увидела мою улыбку, обращенную к ней. Я провел эту первую неделю транспортировки, шепча постоянно все те ласковые слова, которые мы выковали в течение нашей совместной жизни, в ожидании того дня, когда в ужасающей тесноте нам придется выражать друг другу любовь, словно мы одни и словно ничего не произошло. Я не знаю, дошли ли они до нее. У нее не было сил мне отвечать. С самого начала я слышал, как она задыхается между двумя едва дышащими скелетами, окруженная тошнотворной тьмой. Когда я говорю я, – то частично соотношу себя с Шломо Бронксом, но только частично, потому что я имею также в виду Йонатана Лефшеца и Измаила Давкеса, которые до такой степени были прижаты ко мне, что наши ключицы раздробились и перемешались, и, помимо Лефшеца, также и других, слившихся в кучу коллективной плоти. Среди них я упомяну Фреда Зенфля, для которого это было не первое путешествие и который был вертикально втиснут своим сплюснутым и корявым затылком в угол, голова его в углу была парализована женщиной, имевшей несчастье быть беременной, и женщина эта стояла и плакала, без единого жеста и слова, расплющивая своей массой тех женщин и мужчин, которые были ее соседями и соседками. Глаза мои находились на уровне щели между досками, и мне случалось по временам, когда день снаружи расставался с ночью, видеть то, что происходило во внешнем мире, или же, когда не происходило ничего, довольствоваться ландшафтами, на фоне которых что-то могло бы произойти. Фред Зенфль, находившийся на противоположном конце, на правом борту судна, должен был, по всей видимости, обладать теми же привилегиями, что и я, той же легкостью видения, потому что позже он рассказывал о том, что увидел, он описал это в своей маленькой книге под названием «Семь последних lieder», – книге, состоявшей из семи довольно-таки разочаровывающих шепотов, которая, вне всякого сомнения, есть одна из самых неудачных его книг. То, о чем он говорит, не похоже тем не менее на то, что я мог рассмотреть с левого борта судна и о чем рассказывал, не обращаясь ни к кому в отдельности, чтобы развлечь моих товарок и товарищей, а также себя самого. Сквозь доски Фред Зенфль видел, как мимо проплывали пейзажи осеннего леса, которые почти всегда великолепнейшим образом предвещают близость лагерей, и он видел груды спиленных лиственниц, и маленькие озера мрачных цветов, и дозорные посты, и заржавевшие цистерны, и заржавевшие грузовики, амбары, и вредные для здоровья бараки, иногда стада оленей, закрытые деревьями, иногда дым, иногда же на сотни километров ни единой живой души. На самом деле, в расселинах леса, который приоткрывался передо мной, зрелище было иным и носило почти всегда городской характер. Пустынные проспекты сменялись заброшенными железнодорожными линиями и не используемыми более дорогами, руины были слабо заселены, если не считать волков и нескольких нищих, похожих на привидения. Иногда в лифтовой клетке или на перекрестках можно было увидеть людоедов и одну из их жертв, но обычно они не давали никакой пищи для воображения, и я предпочитал черпать в себе, в своих недавних воспоминаниях элементы для моего рассказа. Я говорил, например: Этой ночью мне снова снилось, что я прогуливался по Канальчиковой улице в сопровождении Доры Феннимор. И, после одной или двух секунд молчания, я добавлял: У Доры Феннимор было восхитительное платье. И поскольку кто-нибудь просил меня дать детали ее одежды, я говорил: Длинное китайское платье, в складку, ярко-голубое, изнанка цвета shocking rose. Затем я выжидал, пока восторженные восклицания умолкнут, и затем продолжал: На Канальчиковой улице царила та же атмосфера, что и в ландшафте, что приоткрывается мне сейчас в расщелине между досками. И поскольку надо было продолжать, поскольку меня вынуждали идти вперед в моем повествовании, я говорил: То есть было непонятно, была ли атмосфера праздничной или чересчур мрачной. И затем: Например, у нас над головами летали птицы и огромные бабочки, лучше, чем мы, приспособленные к новым социальным и климатическим условиям. И поскольку чей-то голос позади меня спросил меня, как в точности выглядели эти животные, я ответил: Крылатые, потрясающе серого цвета, одетые в бархатистые органические материи, с глазами насыщенно-черного цвета, разглядывающими внутренность наших снов. И после паузы я добавлял: Мы с Дорой Феннимор совершали прогулку на их крыльях, не заботясь ни о чем другом, кроме как о процессе самой жизни. И некоторое время спустя я развивал свою мысль, говоря: Мы были вместе в сумерках, мы слушали шум крыльев в небе, мы дышали друг другу в лицо, прислушиваясь к этому шуму, мы знали, что нам нечего больше сказать, время от времени мы ложились на тротуар, чтобы теснее прижаться друг к другу, или же мы приближались к палисадникам и сощуривали глаза, чтобы видеть сквозь доски, и время от времени поблизости падали птицы, обламывая на своем пути куски зданий или превращая их в маленькие кусочки, в полнейшей тишине, и никто не издавал ни единого крика.
46. СЕНГЮЛЬ МИЗРАКИЕВ
Гул потока неожиданно усилился, затем оглушительный шум затих на мгновение и отхлынул. Дождь шел по краю черного пространства. Поскольку истечение времени еще не началось, ливень завершился в нерешительности, и после падения отдельных капель снова установилась тишина.
И тогда Крили Гомпо закашлялся не потому, что было сыро, но потому, что вот уже целую неделю он не мог дышать, и еще потому, что копоть железнодорожной перевозки засорила ему диафрагму. Под воздействием кашля маленькие протоки очистились, и внутренним ухом услышал он голос, который напомнил ему его имя Гомпо и то, что ему предстояло совершить, а именно создать каталог образов, полезных для нашего миропознания. Он очень далеко отошел от первоначальной своей цели, но по крайней мере в конце концов состояние его как-то стабилизировалось. На календаре обозначилась дата 19 октября, понедельник. Это был я, тот, кто говорил. Это я его предупредил, что погружение будет для него последним и что продлится оно около одиннадцати минут и девяти секунд.
Крили Гомпо стоял возле булочной, и, поскольку отвратительная тошнота опустошала его, он приблизился к витрине и соскользнул на землю. Он присел на корточках на тротуаре, в позе ацтекской мумии, в позе, которую мы всегда предпочитаем, когда надо перейти к действию, когда колени касаются плечей, руки обхватывают колени, тело несколько расслабленно, как после последнего вздоха. Справа от него разносились запахи пралине. Слева от него из отдушины тянуло подвальной затхлостью. Магазин был закрыт.
В течение четырех минут Гомпо был занят исключительно тем, что боролся с чувством тошноты. Люди проходили мимо него, некоторые были в плащах, у других были лица палеозойского периода, третьи выгуливали собак и даже кошек, которые замечали Гомпо и дергали поводок, чтобы его обнюхать. Старая дама в шубе из искусственного альпага наклонилась, чтобы бросить ему между ног монетку, скажем, в полдоллара. События убыстрялись, но информационная жатва оставалась все еще скудной. Чтобы лучше рассмотреть окружающий его мир, Крили Гомпо выпрямился. Он автоматически принял позу нищего.
Он прочитал, что улица, на которой он находился, называлась улицей Ардуазов. Улица не представляла никакого архитектурного интереса. Она была узкой и поднималась в гору.
Человек по имени Сенгюль Мизракиев приблизился к нему, положил в его протянутую руку монету, скажем, в один доллар, и после небольшого колебания спросил у него, который час. По рассеянности Крили Гомпо забыл сделать вид, что смотрит на левое запястье, и прилежно повторил указание, которое я передал ему в тот же самый момент, а именно, что ему осталось пять минут и сорок девять секунд.
– До конца осталось около пяти минут и сорока девяти секунд, – сказал Крили Гомпо.
– Хорошо, – сказал человек.
Он стоял перед Гомпо в нерешительности, ощущая содержащие кислород испарения, что исходили от лохмотий Гомпо, и внезапно он побледнел.
– Во всяком случае, время, для меня… – сказал он.
Крили Гомпо кивнул. На человеке был пуловер цвета морской волны с загибающимся воротом, и у него был интеллигентный вид, вид, который говорил, что он умеет читать и что, возможно, он даже прочел один или два романа Фреда Зенфля. Он удалился. Ни одно домашнее животное не поплелось за ним.
Далее, до истечения последней отпущенной Гомпо секунды, ничего значительного более не произошло. И поскольку было бы слишком сложно вновь вдохнуть в Гомпо жизнь после столь незначительного результата, мы оставляем его на улице Ардуазов.