355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Первушин » Бозон Хиггса » Текст книги (страница 21)
Бозон Хиггса
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 21:43

Текст книги "Бозон Хиггса"


Автор книги: Антон Первушин


Соавторы: Евгений Войскунский,Павел (Песах) Амнуэль,Ярослав Веров,И. Манаков,Н. Лескова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)

Это так странно, отец Александр. То есть сейчас мне это не кажется странным, привык, сколько уж раз приходилось… Но тогда я был в такой растерянности… Я узнавал наш дом и не узнавал. Я видел новые металлические ворота, за которыми были двор и деревянная лестница на второй этаж, где находилась наша с мамой квартира, я помнил, что ворота поменяли в прошлом месяце, приезжали рабочие из домконторы, не нашей, а городской, и немец–водитель кричал на них «шнелль, шнелль!», потому что ворота были тяжелые, рабочие с трудом выволокли их из кузова, а водителю нужно было ехать еще куда–то, у него расписание… Но я помнил, что ворота были старые, проржавевшие петли скрипели…

Еще, подумал я. Надо вспомнить еще, иначе свихнусь. Сидел и вспоминал. Вспомнил, как в четверг приезжал в школу комендант района герр Шнитке, ходил по классам и в наш тоже заглянул, мы вскочили и закричали «Хайль!», но не очень стройно, с перепугу, наверно. Герр Шнитке строго нас отчитал, а потом сел на заднюю парту и прослушал весь урок истории – молча и не вмешиваясь, но я спиной ощущал его присутствие, и, когда Меджид Ибрагимович вызвал меня к доске (хотел продемонстрировать, что в его классе к русским относятся так же, как к коренным), я струхнул и поначалу не мог вспомнить, в каком месяце был взят Сталинград, кажется, в марте, или нет, в марте сорок четвертого – это Екатеринбург, а Сталинград – в феврале сорок третьего.

«Восьмого января сорок третьего», – подсказал кто–то свистящим шепотом, я повторил и только потом понял, что подсказывал сам комендант, и потому Меджид Ибрагимович не сделал замечания, не поднял крик, не выставил подсказчика за дверь…

Я собрался с мыслями и правильно ответил: и о сибирской операции Гудериана, и о линии Гейдриха, прошедшей по Енисею и отделившей германские владения от земель японского протектората. Меджид Ибрагимович поставил в журнал пятерку и с гордостью, как мне показалось, сказал герру Шнитке: «Есть в классе ученики и получше». По мне, так хорошо бы действительно так было, а то ведь на самом деле именно я был первым учеником, просто всю жизнь робел перед начальством – всяким, даже в троллейбусе, когда входил контролер, я не вставал, как положено, а норовил спрятаться за спины, хотя мне–то чего было прятаться, до четырнадцати проезд бесплатный…

Да, но я помнил еще, как в прошлый четверг – именно в те часы, когда герр Шнитке наводил страх на нашу ученическую братию, – сидел на крыше, спустившись на нее из окна. Здесь меня никто не мог увидеть, потому что я прислонился к теплой стене, на меня падала тень соседнего трехэтажного дома, ужасного, без единого окна в торце, я сидел, сжавшись в комок и думал о предстоявшей операции. Мне было страшно, я не хотел… И правильно не хотел, чувствовал, наверно.

И еще я почему–то вспомнил, как однажды – мне было пять лет – мама взяла меня с собой на работу, потому что детские сады были закрыты. Я бывал, конечно, в ее пошивочном цехе, все меня там знали и кормили конфетами, но в тот день (потому, наверно, он мне и запомнился) в цехе висели знамена, я еще не понимал, какие, но чувствовал торжественность момента и тихо сидел рядом с мамой и толстой тетей Ашхен, которая то и дело наклонялась ко мне и говорила, чтобы все слышали: «Запомни, Володя, это великая дата – день рождения фюрера, запомни, Володя…» И больно щипала меня в мягкое место – наверно, чтобы действительно запомнил.

Это было странное ощущение раздвоенности памяти, мучительное поначалу, но я почему–то уже тогда, сидя на приступочке, знал, что на самом деле ничего странного нет, так и должно быть, так происходит с каждым в какой–то момент жизни, и это настоящая взрослая тайна, делиться которой нельзя ни с кем – даже с мамой, потому что…

Просто нельзя – и всё.

Так я и жил – с тайной, которая, как я был убежден, жила в каждом, но говорить об этом никто не хотел. Кому хочется рассказывать о страшном? Конечно, мне казалось удивительным, что, вспоминая, я совсем не путал две мои жизни – здесь, в Баку, четырнадцать лет находившемся под германским протекторатом, и здесь, в послевоенном Баку, советском городе, где я болел ангинами и начал учиться играть на скрипке… Здесь я учился у Иосифа Самойловича, а здесь – нет, как я мог у него учиться, если он был евреем? Я знал, что еврейский вопрос был решен еще в сорок третьем, мы это по истории проходили.

Здесь у меня и здоровье было не таким слабым, как в другом «здесь». А скрипку я сам бросил. Как–то мама повела меня к частному учителю герру Хенкелю, переехавшему в Баку вскоре после победы. Фюрер (мы изучали это на уроках обществоведения) приказал насадить культуру среди восточных варваров, и в Россию, а также в республики бывшего Советского Союза, поехали из Германии молодые ученые, инженеры, артисты, музыканты – учить, поднимать… За годы сталинского коммунистического тоталитаризма (как я мучился, пока не научился произносить эти слова правильно!) евреи довели народы до такого состояния, что без вмешательства кураторов люди остались бы первобытным быдлом. Герр Хенкель был молод, амбициозен; начиная урок, колотил меня линейкой по плечам, а то и по макушке, и говорил, что такие, как я, для него только трамплин, по нашим шеям (удар линейкой) он поднимется к своему истинному призванию и будет играть с Большим Берлинским оркестром под управлением самого Герберта Караяниса, который, хотя и грек, но в душе истинный ариец, и фюрер, говорят, обещал дать ему германское подданство и даже произвести в рыцари. И он, герр Хенкель, будет играть с лучшим в мире оркестром скрипичный концерт Бетховена, а ты, Володимер, давай, работай, работа делает свободным, ха–ха, вот выучишь эту простую пьеску и станешь свободнее, давай–давай…

Два месяца я выдержал, а потом сказал маме, что ненавижу скрипку, ненавижу Бетховена, ненавижу герра Хенкеля, и только я открыл рот, чтобы сказать, что и Гитлера ненавижу тоже, – мама влепила мне затрещину. «Если ты не хочешь играть на инструменте, – сказала она, успокоившись, – то не надо, только не говори глупости. Каждый выбирает для себя…» Что–то она еще говорила, не помню, но скрипку я с того дня в руки не брал.

А больше, отец Александр, мне и вспомнить нечего из тех школьных лет. Был как все – бегал с уроков в кино: появились первые цветные ленты, а потом широкий экран, и фильмы мы смотрели замечательные… мне даже сейчас кажется, что замечательные были фильмы, хотя, если смотреть иным взглядом… Но взгляд у меня был такой, как положено, и мне очень нравились «Семь рыцарей гестапо», «Индийская гробница», а сколько раз мы с ребятами смотрели «Тарзана», трофейный американский фильм, – немеряно, раз сто точно. И лазали по деревьям с криками «А–у–а–у–аа», нет, сейчас я даже близко не могу воспроизвести, да и глупо в моем–то возрасте.

А потом…

В девятом классе я влюбился в нашу единственную признанную красавицу Марину Аллахвердову. Я потом долго думал, отец Александр, уже когда женился на своей Мариночке: может, у меня призвание было к этому имени? Почему–то всех женщин, что меня привлекали, звали Маринами. Говорят, одних тянет к тощим блондинкам, других – к пухлым брюнеткам, но я не слышал, чтобы мужчины западали на женское имя, чтобы кому–то нравились только Марины, какой бы они ни были комплекции и каким бы характером ни обладали. Это странно, но, видимо, есть ген, который включается на имя… Может, Господу так было угодно – я не спорю с вами, отец Александр, я только…

Надежды у меня не было никакой, и я знал это с самого начала. От мамы у меня не было тайн, я, конечно, рассказал ей, какая Марина красивая и вообще… «Тебе только шестнадцать, – сказала мама, – у тебя первая любовь, сколько еще будет девушек, ты о Марине и вспоминать не станешь. Со всеми мальчиками в твоем возрасте это случается, и с девочками тоже. Думаешь, девочки в этом отношении от мальчиков отличаются? Я вот, когда мне столько же было, помню, влюбилась без памяти в нашего классного наставника»… Всё это были слова, а я мечтал, чтобы Марина после школы разрешила мне понести ее портфель. Сначала портфель понести, потом сказать что–нибудь остроумное, она засмеется, как только она одна и умела… Но я всегда опаздывал, и пару раз схлопотал от Ахмеда из параллельного класса, неделю хромал и за бок держался, а Марина на меня не смотрела.

Может, я пережил бы этот кризис. В самом деле, отец Александр, что особенного? Со всеми случается: первая любовь, незрелая, когда и не понимаешь, что это такое, томление тела, гормоны… прошло бы. У всех проходит. Или почти у всех. Мне не повезло – я оказался из другой части. А может, сыграл роль случай, и если бы не та встреча перед школой…

Я шел по нашей улице Гёте, там вдоль тротуара росли деревья, огромные акации. До звонка время еще оставалось, я не торопился, шел и думал: хорошо бы Инна Владимировна, математичка наша, устроила сегодня контрольную, потому что тема была замечательная, не помню, какая именно, но думал я об этом, когда за акацией увидел Марину с Ахмедом – они поставили портфели на тротуар и… не целовались, это было бы слишком, утро все–таки, оживленная улица, ребята в школу бегут. Они просто стояли и смотрели друг на друга. И я понял… Нет, ничего я не понял, мыслей у меня вообще не было. Будто выключили что–то в мозгах. Что происходило потом, я, конечно, помню, но так, будто не со мной. Будто я сижу в кино и смотрю фильм ужасов Хичкока, когда всё происходит медленно–медленно, и понимаешь, что сейчас… ждешь, а оно всё не случается, и вдруг… Так и я: помню, что повернулся и пошел домой, а был ли со мной портфель? Может, я его бросил на улице? Еще помню: ключ в скважину не влезал, я тыкал–тыкал… может, если бы еще несколько минут потыкал, то пришел бы в себя, и ничего не случилось бы. Но дверь я все–таки открыл, пошел на кухню, там в углу стояла большая коробка, а в ней всякие вещи, инструменты, и веревка лежала, я ее достал и, будто сто раз уже этим занимался, соорудил петлю, а другой конец привязал к большому крюку, что торчал из потолка. На крюке когда–то висел плафон, но сосед Вазген его снял, потому что мама попросила сделать свет над плитой. Я и не думал, что крюк может выпасть, веревка – соскользнуть, петля – не затянуться… Я вообще не думал, а память только фиксировала, как тупой стенограф, научившийся записывать значками, не понимая смысла.

И всё. То есть, я хочу сказать, был мгновенный приступ ужаса, когда я стоял на табурете и делал шаг… страшная боль в горле… мир завертелся и выключился…

Знаете, отец Александр, я увидел ангелов. Честно. Это продолжалось… не знаю сколько. Наверно, минуту – пока умирал мозг. Что–то в нем переклинивалось. Много позже я читал о туннеле (не было никакого туннеля), о светлом пятне (и пятна не было), о голосах умерших родственников (не было и голосов тоже, наверно, потому что родственников, на войне погибших, я никогда не видел). Мне явились ангелы – белые существа с огромными крыльями, они кружились вокруг меня, пока я то ли летел куда–то, то ли, наоборот, падал. Они могли мне помочь, поддержать, но не делали этого, только кружили, а потом улетели. И всё для меня кончилось.

Я умер.

4

Или не умер? Не получилось? Не хватало еще действительно умереть, чтобы меня хоронили, а Марина пришла на похороны с Ахмедом, он над моей могилой рассказывал бы ей анекдоты, а она смеялась – заливисто, как только она и умела…

Такой была первая мысль, когда я открыл глаза и увидел…

Нет, правильнее сказать: такой была первая мысль, когда я увидел… потому что глаза я, вообще–то, не открывал, они у меня были открыты, и смотрел я очень внимательно и, похоже, давно, потому что глаза слезились, и я протер их пальцами, прежде чем понял, что происходит странное.

Я точно помнил, как минуту (или прошло больше времени?) назад влез на табуретку и повис в воздухе, ломая шейные позвонки. Я точно помнил, как минуту назад у меня хрустнуло что–то в горле, и была дикая боль, а потом появились и растворились в воздухе ангелы.

Ничего на самом деле у меня не болело – я сразу понял, что это моя ложная память, точнее, одна из двух теперь моих ложных памятей – вдруг включилась в самый неподходящий момент. С памятью всегда так – думаешь когда надо о чем положено, и вдруг вспоминается, как мама заняла денег у своей подруги Доры, и мы втроем (не с Дорой, конечно, – папа, мама и я) поехали отдыхать на дачу в Шувеляны. Инжировые деревья (правда, плоды еще были зеленые), песчаные барханы, километр до пляжа, гамак, подвешенный на деревьях во дворе, я там спал днем, мама жарила яичницу с помидорами, а папа приезжал после работы, ему до дачи было ближе, чем до города, он тогда работал на промысле…

Дачу я всегда вспоминал с удовольствием, а то, что явилось вдруг… Ужасно, но я точно знал, что это случилось со мной, это была моя память и моя другая жизнь, так страшно закончившаяся только что и перекатившаяся целиком… Откуда? Куда?

Когда память вошла в меня, потеснив другую мою память о другой моей прервавшейся жизни, я сидел на «политическом часе». Нас оставили после уроков, все старшие классы, и завуч Мартын Ервандович, без обеих ног, оставленных в сорок третьем где–то в Белоруссии, рассказывал о последних международных событиях, о том, что Мао совсем обезумел, и все люди доброй воли должны объединиться против китайской угрозы. Если не прекратить сейчас безумную экспансию пекинского диктатора, то завтра у Китая появится атомная бомба, и тогда станет совсем туго, в том смысле, что у Кормчего возникнет (да уже и зреет, все знают) желание отторгнуть от Советского Союза Сибирь и Дальний Восток, и все народы Азии должны вместе с народами Европы и Америки, ну, может, Африка тоже присоединится, не говоря об Австралии…

А я думал: это из–за Маринки Аллахвердовой я руки на себя наложил? То есть мог наложить? То есть наложил, да, я еще рукой по шее провел, так и ощущая жесткое прикосновение веревки. Шея на самом деле ничуть не болела, но память была такой острой, что я боялся глотнуть…

Обернулся и посмотрел на четвертую парту у окна – Марина там сидела со своей вечной подругой Танькой Теплицкой. Ну–ну, подумал я, из–за этой коровы еще и страдать? Да лучше повеситься! Странная была мысль после того, как я действительно… Марина уловила мой взгляд, скорчила рожу, как она умела, и стала действительно похожа на корову, жующую траву. Я отвернулся и стал смотреть на карту, которую Мартын развесил на доске: Дальний Восток, советско–китайская граница, здесь китайцы строят военные укрепления, и вам, мальчики, когда вы пойдете в армию, надо будет сражаться против угрожающей нам желтой напасти…

Так о чем я, отец Александр?.. Простите, мысли, будто белки, – скачут, как хотят. Не то что память. Три мои памяти, две старые и одна новая, разделились в голове на три русла, будто три дороги, идущие параллельно. Я никогда не путал себя с другим собой, ни разу. Это, наверно, как с языками… Мне языки не давались, я более или менее выучил английский, потому что он мне оказался нужен по работе… не везде, правда, но бывало. Читал литературу, научную, конечно, с художественной было сложнее. Но знал людей–полиглотов, которые свободно говорили на двух десятках языков и уверяли, что никогда не путают и не вставляют французские слова в португальскую речь, а латынь – в современный итальянский. Я тоже… только не с языками, а с собственной памятью.

Вот. Той ночью я лежал на своей тахте за занавеской, накрывшись с головой одеялом, и думал, как другие справляются с реками своих памятей. Мама, например. Она была очень чувствительной женщиной, чуть что – в слезы. Жизнь была такая, что я редко видел маму не заплаканной, разве что в летние месяцы, когда мы ездили на дачу, и она обо всем забывала, кроме меня, папы, моря и яичницы с помидорами, которую жарила каждый день, а бывало, и дважды, если на ужин папа ничего не привозил из промыслового магазина, где по рабочим карточкам можно было и мяса купить – когда его завозили, конечно.

Я лежал и думал: может, спросить завтра у мамы (спросить у папы мне в голову не приходило – просто не приходило, и всё), как она справляется со своими воспоминаниями. Это ж рехнуться можно! Впрочем, я уже тогда знал, что не рехнусь – никто от этого с ума не сошел, значит, и мне не грозит. Нужно держать памяти в себе, рассказывать только о том, что происходило в этой моей жизни, той, что я помнил… ну, скажем так, под номером первым, а об оборванных дорогах номер два и три никому говорить не надо – наверно, это страшный проступок, вроде как выходить на улицу голым. Никто никогда (при мне, во всяком случае) не рассказывал о своих «других» воспоминаниях.

Отец Александр, я понимаю, вы мне не верите. Не верите, я вижу по вашим глазам. Я тоже не поверил бы, если бы мне рассказали. Сейчас–то я знаю, ученый уже, точнее – наученный собственным опытом. А тогда, в шестнадцать, какой у меня был опыт? Только две собственные смерти… три, на самом деле, но о третьей я еще не догадывался, не знал, что я и ее, оказывается, помню… Впрочем, не буду забегать вперед.

В начале шестидесятых, вы должны помнить, отец Александр… То есть что я говорю… Вы, конечно, помните себя в шестидесятые, и я помню, но я говорю не о той памяти. Ах, в общем, я имею в виду шестидесятые годы, на которые пришлось мое отрочество. Впрочем, какое именно? Первое, скажем так. Это был советский Баку, город, кстати, почти не менялся от меня–одного ко мне–другому. С другом моим Сашей мы жили по соседству, отец у него был полковником, и дома уже в те годы стоял большой… по тем временам, конечно… телевизор «Рубин», и огромные напольные часы с боем, и вообще квартира была шикарная, три комнаты, высоченные потолки. А Сашка, кроме обычной нашей школы, учился еще в Доме офицеров играть на кнопочном аккордеоне и каждый день демонстрировал мне свои успехи – «Чардаш» Монти, как сейчас помню, а высшим его достижением были «Полет шмеля» и увертюра к «Руслану». Играл он на время – «Шмеля» бацал за пятьдесят три секунды, а «Руслана» – ровно за пять минут и репетировал, чтобы сыграть еще быстрее, будто спринтер, которому непременно надо пробежать стометровку меньше, чем за десять секунд. А я слушал и в душе жалел, что так никогда и не пробовал играть ни на каком инструменте. Помнил, конечно, и про Иосифа Самойловича, и про герра Хенкеля, но это, хотя и происходило со мной, но не здесь. Здесь и сейчас я не умел и не пробовал играть – у нас часто денег не хватало даже на мясо по карточкам, какая тут скрипка…

У Сашки было прозвище – Бежан, не знаю почему. Меня, кстати, в школе звали Пиктом, и пусть мне кто–нибудь объяснит, что означало это слово! О будущей войне с Китаем я больше слышал от отца Бежана, чем в школе на политзанятиях. Полковник был своим парнем, часто играл с нами в «дурака» и в «пьяницу», проигрывал и почему–то очень этому радовался. По–моему, он не любил проигрывать в жизни и потому – для равновесия – старательно продувался в карты, для компенсации, видимо.

О Китае он с нами не говорил, но мы слышали его разговоры с женой, Сашиной мамой. Получалось так, что война будет, Мао решил, что он Эсэсэсэр людскими резервами забросает, у него армия пять миллионов, а надо – так и гражданское население под наши танки пустит, значит, придется атомную бомбу на Пекин бросить, Мао это понимает, и только потому военные действия еще не начались, хотя китайские дивизии развернуты по всей линии границы, нужно только отдать приказ о наступлении. Наши заставы тоже, конечно, укреплены, бояться неожиданного нападения не приходится, но ситуация неприятная… очень неприятная… втройне неприятная, потому что, если… то есть не если, а когда начнется, то на фронт загремят все, как раз то поколение, что сейчас учится в десятом классе и на первых курсах высших учебных заведений. Значит, и Сашенька? Обо мне, кстати, они ни разу не вспомнили, но Сашеньку надо было спасти. От чего спасти, я, честно скажу, тогда не понимал. Это же хорошо: пойти бить китайцев, ну и что, если их сто на каждого нашего? Зато у нас техника, «броня крепка, и танки наши быстры», а у китайцев, всем известно, старье, после войны отобранное у японцев, ничего своего за полтора десятилетия они не создали, и мы их одной левой, а если действительно атомную бомбу бросить, то и без рук можно справиться. И те, кто успеют к раздаче, станут героями. Поедут на военный парад в Москву, пройдут строем по Красной площади, и Хрущев будет махать шляпой…

В общем, юношеский бред по полной программе. Пропаганда и агитация. Я готов был гнать китайцев до самого Пекина и дальше – утопить в Желтом море.

После школы поступил на физический факультет нашего Бакинского университета. Вообще–то я хотел стать журналистом, выпускал школьную стенгазету, любил сочинять новости. Сочинять, да, настоящие новости казались мне скучными. Почему–то я воображал (и вряд ли был далек от истины), что журналисты–профессионалы новости для газет тоже, в основном, сочиняли. Но на журналистский факультет принимали только национальные кадры, была такая установка сверху, а на физику брали всех, даже евреев – впрочем, в нашей группе ни одного еврея не было, только русские и армяне, так получилось.

А Бежан уехал поступать в Питер на факультет востоковедения, там готовили военных переводчиков, и полковник правильно рассудил: если сыну армии не избежать, то служба переводчиков – самое безопасное место. Пленных ожидается много, каждого надо допросить. Понятно, в тылу, в первом отделе. Так что для переводчиков работа найдется.

Больше мы с Бежаном не виделись. Но меня он пережил, точно. Во всяком случае, последнее письмо я от него получил, когда наша часть встала на позиции вдоль речки Урми, есть такой приток Амура. Мне пришло тогда три письма – от мамы, она мне писала раз в неделю, больше не разрешали, военная почта не резиновая, еще были письма от Бежана и от Талиба Бархалова, я о нем не рассказывал, он в моей истории никакой роли не играет, университетский знакомый, он–то, в отличие от меня, учился на журналистике, и когда началась война, писал для газеты «Бакинский рабочий» фельетоны о злых китайцах, ползущих на левый берег Амура… и так далее. Я бы и лучше сумел написать – я ведь видел эти толпы, ряды, колонны… жуткое зрелище. Понимаешь, что ни твой автомат, ни «катюши», которыми мы их лупили, ни танки, ездившие по их телам, как по чистому полю… ничто не поможет, сотни погибнут, тысячи встанут на их место. На этот раз пропаганда не врала, я на своей шкуре убедился.

Мама была в своем репертуаре: требовала, чтобы я заматывал шею шарфом, потому что, хотя на дворе сентябрь, но на Дальнем Востоке уже сыро и осень. Папу, писала она, поставили прорабом на участок в Балаханах, зарплату повысили, и в будущем году мы сможем поехать на лето в Кисловодск, папе это нужно, потому что у него обнаружили язву, и доктор сказал, что ему показаны минеральные северокавказские воды.

Бежан в своем письме был краток: весь их курс, естественно, мобилизовали, и он занимался своим прямым делом – в тылу, конечно, а где именно, писать нельзя, всё равно военный цензор вымарает…

На следующее утро началась атака – первая и последняя, потому что убило меня почти сразу, я не успел ни одного китайца увидеть вблизи, посмотреть ему в глаза. Всю ночь с китайского берега били пушки, а наши не отвечали. Я не понимал почему, и кто–то объяснил, что у нас все цели пристреляны, незачем сейчас открывать себя, вот утром, когда рассветет…

Я не спал, даже не пытался – некоторые пробовали, а кое–кто храпел, привалившись к стенке окопа и не выпуская из рук автомат. А я дрожал то ли от холода, то ли от страха, безотчетного и, как мне казалось, глупого, нам ведь сто раз объясняли, что китайцы плохие вояки, берут числом, а не умением. У нас сила, мы, пехота, пойдем, когда артиллерия сделает свое дело, и когда сделают свое дело ракетчики, и когда танки проутюжат местность, добивая оставшихся, а потом еще саперы… и только после них пойдем мы занимать территорию.

Рано утром, солнце только взошло, ударили пушки – звук был такой, будто небеса грохнулись оземь и всех придавили, прежде всего китайцев, но и нам досталось, от грохота заложило уши, и я до конца своей жизни – впрочем, сколько ее оставалось, несколько минут – ничего больше не слышал, даже команды офицеров. Увидел: справа и слева от меня все поднимаются, вылезают из окопа и бегут… Я тоже вылез, побежал и что–то кричал, не помню что, может, просто «а–а–а!». Куда бежали – не знаю. По идее, бежать надо было к берегу, где переправа, понтонные мосты, по которым до нас проехали орудия и танки, но я ничего перед собой не видел, мыслей не было, кроме одной: не упасть бы, а то свои затопчут.

И всё. Последнее, что я увидел в той жизни: вспухающий земляной холм, устремившийся в небо. Без звука. Наверно, если бы слух у меня сохранился, я бы услышал свист снаряда… а может, и не услышал бы, не знаю. Что–то резануло меня по груди, по ногам, по голове – боль была хотя и ужасная, но такая мгновенная, что можно сказать: я толком ничего не успел почувствовать. Должно быть – это я потом так решил, – осколками меня просто изрешетило, и умер я сразу. Или почти сразу, потому что какое–то время происходило странное: я будто высоко подпрыгнул, то есть не я, тело мое уже умерло, но что–то… то, что еще оставалось мной… сознание, наверно… в общем, я увидел сверху, как бегут люди, как рвутся снаряды, продолжалось это очень недолго, я не могу назвать время, мне показалось, что прошло несколько минут, но думаю, что на самом деле – доли секунды. Я успел понять: со мной кончено. Жутко стало жаль маму.

С мыслью о том, как родители воспримут мою гибель, я оказался там, где мне довелось прожить лучшие свои годы.

5

Странные воспоминания нахлынули… или лучше сказать – набросились, напали, как сорвавшиеся с цепи злые псы? Да, скорее так. Я сидел на лекции по квантовой механике, вторая пара, читал декан, умный дядька по фамилии Мухтаров, имени–отчества не помню, только фамилию, и то лишь потому, что он как–то усовершенствовал формулу, которая прежде называлась формулой Клейна–Нишины–Тамма, а теперь стала формулой Клейна–Нишины–Тамма–Мухтарова, о чем, скорее всего, только Мухтаров и знал, как мне сейчас кажется.

Лектором он был хорошим, отношения с деканом у нашей группы (нас всего–то было на курсе семеро теоретиков) сложились прекрасные, я сидел за первым столом у окна, переписывал в тетрадь цепочки знаков и чисел и думал о том, что после занятий нужно заскочить в факультетский комитет комсомола, где в два часа собиралась наша команда КВН – предстояло решить оргвопросы перед началом игрового сезона.

Вдруг вспомнилось совершенно отчетливо: парю в воздухе, тела у меня нет, а сейчас и мысли исчезнут. Только что меня, похоже, разорвало снарядом, ужасная боль – хорошо, что только в памяти, иначе я там же, на лекции, потерял бы сознание, поди потом объясняй, что со мной происходило.

Я вцепился обеими руками в скамейку, на которой сидел, удержал равновесие, но ручка упала, и я полез под стол, вспоминая свое первое поступление на физфак, вот дурак–то, как можно было не хотеть на физику, это же царица наук! Правда, астрофизика еще лучше, но астрофизического отделения в нашем университете не было, а чтобы отправить меня в Москву, у родителей не было денег. Неважно, я и здесь учился с удовольствием, да еще КВН, и ребята отличные, жаль, Бежан уехал в Ленинград и учится на востоковеда, но он всегда был гуманитарием, интересовался Индией, Китаем, Японией, а у нас на востоковедение принимали только нацкадры, русских не брали – неофициально, конечно, но даже Бежанову отцу–полковнику не удалось бы прошибить стену, не стали и пытаться.

Поднявшись из–под стола с ручкой во вспотевшей ладони, я уже мог вспомнить и ту свою жизнь, где погиб на китайском фронте, и ту, где повесился (вот дурак–то) из–за несчастной любви к Маринке Аллахвердовой, которая и в этой моей жизни, конечно, присутствовала, и страдал я из–за нее, но не так, чтобы… И еще вспомнил, как мне доктор Кажлаев раздирал горло – гланды он удалил мне в тринадцать лет, ощущения были неприятные, но ничего, осталось даже болезненное удовольствие от поедания десятков порций любимого моего сливочного мороженого по пятнадцать копеек за пачку.

Мухтаров покосился в мою сторону, открыл было рот, чтобы сказать колкость, но передумал и застучал мелом по доске, а я принялся записывать, будто ничего не произошло. Ну, вспомнил, да. Оказывается, чего только со мной не случалось – не здесь, но какая разница…

Вот так, отец Александр. На китайский фронт меня, конечно, не взяли по той простой причине, что раскатали Мао еще до того, как я школу окончил. Сталин – так мы по истории учили в десятом классе – поссорился с Кормчим. Не только с ним, еще и с Тито, но тот сидел тихо, а Мао высовывался, утверждал, будто Сталин извращает великое учение Маркса–Энгельса–Ленина. В пятьдесят втором наши взяли под контроль северную часть Китая, а с юга наш флот блокировал Шанхай. С американцами договорились – они себе Корею берут, пусть подавятся, Корею мы потом освободим, время работает на нас, на лагерь социализма, а вот Китай американцы не то чтобы нам просто так оставили – силенок у них не хватило с нами бороться, тем более что в пятьдесят втором у нас была водородная бомба, а у них только атомная. В пятьдесят пятом наши взяли Пекин, Мао посадили, а новым Великим кормчим у китайцев стал Го Мо–Жо, веселый старик, большой друг СССР и лично Иосифа Виссарионовича.

Впрочем, в том же году Сталин умер, а год спустя о нем стали говорить разное: будто людей он посадил несчетное количество, культ личности, и всё такое. Папа, помню, приходил после закрытых партсобраний и пересказывал маме всё, что запомнил, даже количество расстрелянных и посаженных, я в своем углу делал уроки и слушал краем уха, а мама повторяла: «Я тебе всегда говорила, что он злодей, а ты мне что отвечал? Ах, гений! Вождь народов! Кто оказался прав?» У мамы были свои счеты со Сталиным, двух ее братьев в тридцать седьмом забрали, и никто их больше не видел.

Да, так я о чем… В тот день меня выбрали капитаном команды КВН, сначала факультетской, а зимой, когда мы выиграли у математиков и стали чемпионами университета, меня выбрали капитаном сборной. КВН тогда был не тот, что здесь и сейчас, смотрел я пару раз по телевизору… Театр, одно слово. Художественная самодеятельность, как говорили в той моей юности. У нас была настоящая импровизация: выходя на сцену, понятия не имеешь, какие вопросы тебе зададут, что скажет соперник, все придумываешь на ходу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю