Текст книги "Бозон Хиггса"
Автор книги: Антон Первушин
Соавторы: Евгений Войскунский,Павел (Песах) Амнуэль,Ярослав Веров,И. Манаков,Н. Лескова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 34 страниц)
«Я умер», – сказал я себе и сразу поверил, что всё так. Поправил под головой подушку, лег удобнее и начал вспоминать – не восемь прежних жизней, их я уже помнил, знал, а новую, то есть, на самом деле, старую, но пока мне не известную, хотя и прожитую от момента рождения до нынешнего, ничем от прочих не отличимого майского дня (точнее, уже вечера) девяностого года.
Кто я в этом мире? Писатель. Не журналист? Нет, я никогда не работал в газете. В юности был астрономом – все–таки был! – но, когда в Москве, в престижной «Молодой гвардии», вышла первая книга, я с работы ушел. С сожалением, но все–таки бросил одну свою мечту ради другой. Когда я получил гонорар, Марина сказала: «Пока ты в эмэнэсах ходил, мы Валерику хорошую игрушку купить не могли, а сейчас пожалуйста: и гарнитур, и холодильник, и цветной телевизор…»
С тех пор прошло десять лет, у меня вышли еще две книги. Гонорары были хотя и приличными, но не настолько, чтобы на них жить припеваючи. Жили, однако. Не припеваючи, но вполне сносно.
Та жизнь, писательская, чаще прочих мне вспоминалась впоследствии. Она была самая спокойная. Отечественную войну я, понятно, помнить не мог. Восточные войны – в Корее, Южном Китае, Камбодже – отгрохотали, когда я был маленьким и ничего не понимал. Холодная война с Америкой меня не интересовала вовсе. Правда, за месяц до окончания университета меня вызвали в военкомат, и товарищ в штатском предложил мне замечательную, по его словам, жизненную линию: стать ракетчиком. «Вы любите космос, мы знаем, а ракеты – почти астрономия. Сколько вы сможете заработать в институте? Девяносто? А защитите – неизвестно когда – так двести. У нас майор получает триста, и это не предел. Подумайте».
Я подумал и представил ракетную базу посреди пустыни – не знаю, почему в моем воображении родился образ, оказавшийся, как я теперь понимал, похожим на реальную картинку из шестой жизни, о которой я тогда, конечно, ни сном ни духом… «Не могу, – сказал я майору на следующем свидании, – у меня больное сердце, в медицинской карте написано, так что при всем желании…»
Но я не о том хотел сказать. Жизнь была тихая, да, я и женился тихо, только самых близких друзей позвал. Не на свадьбу даже, на домашнюю вечеринку, где мы отметили начало нашей с Мариной совместной жизни. Не то чтобы я очень любил Марину, не было такого, но маме хотелось нянчить внуков, и она заводила знакомства, выспрашивала – нет ли у кого девушки на выданье. Марина оказалась дочкой маминой новой приятельницы. «У меня дочь дома кукует. Биолог, умница». «А у меня сын замечательный, астроном, в свободное время рассказы пописывает». Так и познакомились. На третий или четвертый день после того, как мы вышли с Мариной из кинотеатра, посмотрев скучнейший, по–моему, фильм «Джен Эйр», я сказал просто потому, что считал себя обязанным выполнить некий обряд: «А не пожениться ли нам?» Многим знакомым девушкам я задавал этот риторический вопрос. Ответом бывал удивленный взгляд и отказ от дальнейших свиданий. Марина сказала, не задумавшись: «Давай поженимся, почему нет?»
Жили мы тихо и спокойно. Может, если бы по любви, то давно развелись бы, видел я такие семьи: страсть, свадьба, ребенок, измены, развод. Нас с Мариной эта участь миновала, хотя, если честно, измены были – с моей стороны точно, и с ее, думаю, тоже, но доказательств я не искал (здоровье дороже), так что настаивать не могу.
Рассказы я начал писать еще в школе – лет в пятнадцать. Познакомился как–то с известным в городе писателем, был такой Беркутов, замечательный человек, стилист, он мои опусы правил красным карандашом, так я постепенно учился строить сюжет, вырисовывать характеры.
В девяностом я был, пожалуй, в литературной среде известнее, чем Беркутов. Впору было ему, постаревшему и утратившему кураж, слушать мои советы. О новой своей памяти я учителю рассказал, и о том, как в другой реальности посещал психоаналитика, раскрывшего тайну первой моей смерти в младенчестве. «Пожалуй, – сказал Беркутов, – тебе не к психоаналитику нужно, все они шарлатаны, а учение Фройда вообще чушь. Тебе лучше к психиатру. Ложная память – вещь опасная, чревата шизофренией, это тебе надо? Сейчас у тебя психика здоровая, но если вовремя не принять меры…»
К психиатру я не пошел, впервые открыто не согласившись с учителем, которого, впрочем, на самом деле уже давно не слушал, когда речь заходила о литературных предпочтениях или жизненных проблемах. Больным я себя не ощущал ни единой секунды. У меня не было галлюцинаций, моя личность всегда была одной–единственной. Да, я помнил то, что в этой реальности никогда не происходило, и смерти свои помнил, и уверен был, что умирал в те жуткие минуты. Знал точно, что это странное свойство памяти – мое личное качество, ни у кого больше не было ничего подобного. Я и в книгах (сколько я их перелопатил!) не встречал похожих сюжетов.
Я много думал, вспоминая и раскладывая жизни по полочкам. Уверен был, что память меня не обманывала. Вспоминал такие детали, какие не мог выдумать: цвет обоев в нашей комнате на улице Видади (жизнь номер три, когда я умер во время операции), и отца своего, которого никогда не видел «на самом деле». Помнил, как он говорил, чуть грассируя: «Володя, родной, завтра с утра пойдем на вокзал смотреть паровозы, хочешь?» Конечно! Мы шли на вокзал, поднимались на пешеходный мост над путями и стояли, глядя вниз, где пыхтели паровозы, маневрируя составами. Я с наслаждением ужаса вздрагивал, когда из трубы вырывался белый пар, и грозный свисток разрывал тишину на две части.
Опять я расчувствовался, отец Александр, извините. Хочу сказать, что очень боялся повторения. Это стало моим навязчивым страхом. Может, я постепенно сходил с ума? Не знаю. Жизнь была спокойная, такая, я бы сказал, накатанная – книги выходили, Марина работала в лаборатории, Валерка окончил школу и пошел, как мама, на биологический. И в стране всё было нормально. Союз пережил падение цен на нефть в восьмидесятых, партия народу всё объяснила, мол, капитализм спровоцировал кризис, но мы выйдем из него еще более крепкими. Так и получилось. В девяносто первом наши полетели на Луну – Кубасов и Серебренников, в девяносто третьем начали вместе с американцами строить Международную Космическую Станцию, Китай занимался внутренними реформами, не посягая на чужие территории. На Апшероне построили международный курорт, и в Баку начали приезжать высокие гости: московское начальство, американские сенаторы, из Европы тоже…
Компьютер мы с Мариной Валерке купили, хлопнув весь мой гонорар за «Обещание». Критики назвали роман фантастическим, Дубинин, мол, поддался моде, кто только сейчас не сочиняет, как могла бы повернуться история, если бы… Пусть. Я всего лишь описал – в первый и последний раз – свою шестую жизнь, военную, ракетную. Присочинил тоже, не без того, в романе нужна интрига, нерв. Художественная проза – не мемуаристика, иной подход, иная эстетика. Писал бы я мемуары… Но я их не писал.
То есть писал, конечно. Для себя. В память компьютера. Запаролил тексты, никто, кроме меня, до них бы не добрался, если бы со мной что–то случилось. Я–то был уверен, что теперь, когда жизнь такая спокойная и налаженная, ничего со мной не случится. Разве что под машину попаду, так тоже маловероятно – улицу я переходил только в положенных местах и на зеленый свет. Риск – благородное дело, но, когда ты испытал восемь смертей и знаешь, как это происходит… Увольте, пусть другие рискуют.
Вот так, отец Александр… Хочу сказать: человек предполагает, а располагает всё равно Бог. Или кто там есть на небе. Советская власть не жаловала церковь. Я был атеистом и не мог быть никем другим. Но что–то есть… Это я понял в девяносто пятом, мне стукнуло полвека, и врач в поликлинике направил меня на обычное обследование. Надо, мол, после пятидесяти каждый год проходить диспансеризацию.
И всё. Анализы показали: лейкемия. Рак крови. Не лечится. Год жизни. Врачи говорили: вылечим, химиотерапия, то–сё, медицина сейчас умеет много гитик… Но я–то умел читать, перелопатил десятки книг, учебники, медицинские журналы… Год. И кранты.
В книгах часто читаешь: узнав, сколько ему осталось жить, герой все силы направляет на то, чтобы доделать начатое, попрощаться с друзьями и любимыми, в общем, прожить оставшееся время так, чтобы, умирая, не было стыдно за бесцельно прожитые месяцы. Может, кому–то удается так поступать, я, наверно, не из их числа. И сейчас мне стыдно, да. А тогда было только жуткое ощущение обреченности и никчемности. У меня лежал неоконченный роман – лучшее, как я думал, мое произведение. Я так его и не дописал, не знаю, что стало с текстом после моей смерти.
Будь у меня сила воли, я бы наложил на себя руки. Видите ли, отец Александр, я почти уверен был, что после смерти продолжу жить в другой реальности, там, где болезнь меня не свалила, мне ведь было всего полвека – жить и жить. Если бы я точно знал, что после смерти жизнь продолжится, то не страдал бы так, не мучился, встретил бы смерть если не с радостью, то с философским спокойствием. Но я не был уверен! Вдруг эта моя жизнь – последняя, и больше не будет ничего?
Отелло признавался своему лейтенанту: «Из всех страданий, верь мне, Яго, нет ужасней сомненья!» И это так, можете поверить, отец Александр. Когда точно знаешь, что скоро умрешь, но при этом сомневаешься, что будет (или чего не будет) потом.
Я умолял врачей найти лучшее лекарство, применить новейшие методы, я всех достал своим нытьем. И в то же время умолял высшие силы, чтобы всё быстрее кончилось, чтобы не было мучений, чтобы заснуть однажды, а утром проснуться в другом мире здоровым и вспомнить о пережитом ужасе, как вспоминал о других своих жизнях…
Может, если бы меня лечили в Москве… Медицина у нас была хорошая, но бедная. Я читал, на Западе уже существовали средства против лейкемии, но в Баку о них только слышали. В Республиканской больнице, где я провел последние недели, даже с простыми болеутоляющими были проблемы, и, когда начались боли…
Не хочу об этом вспоминать, отец Александр, не могу. Марина переселилась ко мне в больницу, а я не хотел ее видеть, потому что она оставалась, а мне предстояло отправиться неизвестно куда. Валерик приходил каждый день, он учился, встречался с девушками, у него, я подозревал, появилась невеста, о ней он шептался с матерью в углу палаты, понижая голос, чтобы я не слышал, не хотел, наверно, обременять меня своими проблемами, а я обижался, мне не нравилось их секретничанье, мне казалось, что они обсуждают детали моих будущих похорон.
Я пытался заглушить боль воспоминаниями. Как во второй жизни бегал с Фариком на бульвар кормить голубей. Возвращались мы домой с исклеванными ладонями, но довольные так, как больше никогда в жизни… во всех жизнях. Даже когда получил направление в обсерваторию. Или когда стал майором. Когда держал в руках свою первую книгу. Или… В общем, никогда.
И еще вспоминал студенческие годы. Четвертая, пятая, шестая жизни. В седьмой и других КВНа не было, иные случились времена, более скучные и, наверно, правильные. А в четвертой, пятой и шестой был КВН, и мы выиграли кубок города, в пятой я даже участвовал в республиканской команде, мы ездили в Москву, на телевидение, это были радостные победы, и даже поражения тоже были радостные, потому что… наверно, потому что они просто были. А могли не быть, как я понял впоследствии.
Сознание уходило. Вместо Марины я видел чужую женщину, она хотела сделать мне больно… Вспоминал шекспировское: «Зову я смерть, мне видеть невтерпеж…» Остальные строчки ускользали, а эти я повторял как заклинание, а потом и их забыл, и ничего в мире не осталось, кроме почему–то желтых теней и багровой боли, которая длилась, длилась…
10
Я очнулся как–то ночью, выпал из сна, будто что–то меня толкнуло, и в первое мгновение не понял, где нахожусь. В комнате было прохладно, отопление только вчера выключили, на ночь я оставлял масляный обогреватель, придвигал ближе к дивану, на котором спал последние месяцы, после того, как…
«Наверно, приснился кошмар», – подумал я и сразу, как это всегда бывало, вспомнил первую свою жизнь, вторую, третью… до последней, девятой, закончившейся только что на койке Республиканской больницы в далеком сейчас от меня Баку.
В первые секунды в голове царила сумятица, но очень быстро все разложилось по полочкам, я встал и пошел на кухню поставить чайник. Очень захотелось кофе покрепче. Успокоиться и понять. Понять и принять. Принять и жить дальше.
Вот уже четыре года я жил в Москве. Сразу вспомнил: в этом мире я был астрофизиком. Опять. Как в седьмой жизни, занимался нейтронными звездами. Союз, однако, распался в восемьдесят четвертом сразу после того, как помер Брежнев. Как раз и цены на нефть грохнулись, а американцы начали разрабатывать систему противоспутниковой обороны, очень дорогую и амбициозную. И экономика у нас рухнула. Я тогда только–только стал старшим научным сотрудником, и «радости» переходного периода прошли мимо нашей семьи, нам с Мариной было не до политики, болела Светочка, у нее нашли митральный порок с осложнениями, врачи говорили, что девочка не выживет, нужна пересадка сердца, в Союзе таких не делали, да и в мире только в двух местах – в Берлине и Кейптауне.
Но всё обошлось. Какое было счастье, когда известный в городе кардиохирург Кажлаев позвонил нам домой и сказал, что последняя кардиограмма показала неожиданное улучшение в работе клапана. Это, мол, случается, но очень редко, ваша дочь родилась в рубашке, в том смысле, что всё не так плохо, как могло быть, операция больше не требуется, нужно соблюдать режим и не волноваться по пустякам…
В общем, заснули мы с Мариной страшным сном в стране, которая называлась Советским Союзом, а проснулись вместе со Светочкой в независимом Азербайджане. И дальше всё было прекрасно – не без сложностей, конечно. Приходилось экономить, а в конце восьмидесятых пропали из свободной продажи мясо и масло, ввели талоны, но это мелочь, главное – Светочка окончила школу с золотой медалью и поступила в университет, где и мы с Мариной учились когда–то. Решила стать биологом, как мать, склонности к точным наукам у нее никогда не было.
В восемьдесят седьмом моего шефа избрали членкором республиканской Академии, а я стал ведущим научным сотрудником. Печатались мы в зарубежных журналах – московские теперь тоже считались зарубежными, но шеф, став членкором, получил собственный валютный счет специально для оплаты зарубежных публикаций.
В девяносто втором мы переехали в Москву – Корепанов, директор Астрономического института, старый мой знакомый, тоже выбился в членкоры, только, понятно, Российской Академии, и однажды, когда я приехал в командировку, спросил: «Не хочешь ли перебраться? У меня есть вакантное место в лаборатории релятивистской астрофизики».
Тогда я, понятно, не мог вспомнить, как в другой жизни в то же примерно время тот же Толя Корепанов сетовал, что не может… нет лимитов… Вспомнил я об этом значительно позже, а Толе ответил: «С удовольствием».
Купили мы (в кредит, понятно) квартиру в не близком к центру Теплом Стане, Светочка перевелась на биофак МГУ (Толя посодействовал, замолвил слово декану), Марина устроилась в филиал американской фирмы, очень прилично получала, и всё было у нас хорошо.
Но всё хорошо не бывает, верно? В девяносто четвертом у жены обнаружили быстро прогрессирующий мышечный синдром – наследственную болезнь, которая могла проявиться, а могла и не дать о себе знать. Но – не повезло. Кому? Марине? Мне? Нашей дочери или, возможно, нашему сыну Валерику, который в другой реальности, похоронив отца, возможно, сидел сейчас у постели матери, зная, что скоро предстоят еще одни похороны?
Знаете, отец Александр, вспоминать собственные смерти не так страшно, как смерть самого близкого человека. Жили мы с моей Мариной не всегда гладко, а в двух моих жизнях совсем плохо, но так получалось, что я уходил первым, оставлял жену одну, и возвращал ее себе в продолжении своей жизни. А теперь уходила она, и самое страшное, что могла уйти совсем. Я тоже умру и проснусь в другой жизни, но Марины там может не оказаться, там она тоже уйдет раньше меня, и какими мелкими, ненужными, пустыми представлялись мне наши прошлые ссоры…
Она угасала, как… не хочется произносить банальное «как свеча», но ничего другого в голову ни тогда не приходило, ни теперь. Как свеча, да. Будто подул слабый ветер и задул, затушил…
Не знаю, когда Марина ушла из жизни. Я сидел у ее кровати, был вечер, Света уехала домой приготовить что–нибудь на завтра, Марина бездумно смотрела в потолок, меня она не узнавала второй день, сегодня не узнала и дочь. Я тоже смотрел в потолок, хотел, чтобы наши взгляды пересеклись, чтобы мы увидели одно и то же и поняли друг друга. Слушал ее дыхание и вдруг понял, что не слышу. Слишком тихо в палате. На соседних койках шумно дышали другие женщины, о чем–то переговаривались, но для меня этих звуков не существовало, как не обращаешь внимания на уличный шум или шелест несущей радиоволны. Никто не замолчал, но тишина стала невыносимой, и я понял почему.
Я не мог смотреть на мертвую жену, поднялся и вышел. Вышел и стал ждать своей очереди. Не в коридоре, конечно. В жизни. После той ночи я прожил еще тринадцать лет. Выдал замуж дочь – через год после смерти матери Светка влюбилась в киноактера, и у них всё сложилось. Актер он был хороший, только мало известный, снимался в сериалах, играл положительных персонажей, да и в жизни был неплохим человеком, изменял в меру, так что Света всего один раз от него уходила. Приехала ко мне и осталась на несколько дней. Говорили мы только о матери, о том, как Марина отнеслась бы к ее браку, к актеру этому, к тому, что он не хотел детей, а Света уже без детей не могла…
Он явился в растрепанных чувствах, и они помирились, а через год родился у меня внук Володя, по моему имени назвали, а я хотел, чтобы у них родилась дочка. Мариночка.
Что еще происходило в той моей жизни, дайте вспомнить. Не то чтобы у меня в голове путалось, просто тяжело… Не хочется. Ничего интересного и не было. Жил я один, работал много, в год публиковал пять или шесть статей, занимался теорией остатков сверхновых, ударными волнами в межзвездной среде с магнитным полем, а в двухтысячном, когда открыли темную энергию, переключился на расчеты движения межгалактического газа. Очень интересная задача. Газ, по идее, должен расширяться вместе с пространством, на больших расстояниях это движение обнаружить проще, чем тепловое движение облаков.
В две тысячи третьем году институт переехал с Воробьевых гор в новое красивое здание за четвертой кольцевой дорогой, посреди леса, впервые за много лет стало возможно наблюдать слабые объекты на наших институтских дореволюционных телескопах. Ездил я на работу на своей машине, купил в девяносто девятом подержанную «субару», через четыре года сменил на «жигуль», научились все–таки наши выпускать классные машины, не хуже японских. Бывал на конференциях – в Балтиморе, Сиэтле, Лондоне, Вюрцбурге. Налаженная жизнь. Интересная работа. В две тысячи пятом мне исполнилось шестьдесят, и директор (Толя уже ушел с поста, а новый занимался планетами, и профессионально мы не пересекались) поинтересовался, не собираюсь ли я на пенсию. «Нет, – сказал я. – Намерен умереть на трудовой вахте». Светка с Володькой почти каждую неделю приезжали, устраивали дома тарарам, мы с внучком играли в компьютерные игры и дрались на деревянных мечах, а после их отъезда я два дня приводил квартиру в порядок…
И ждал. Каждое утро, просыпаясь, прислушивался к себе: не болит ли что. Вот, в правом боку… Нет, померещилось. Или ноги… Ревматизм, все–таки уже седьмой десяток, странно, если бы вообще ничего не болело.
Ждал, да. Со страхом и надеждой. И дождался. Случилось это в девятом году. Началось в восьмом – вместе, кстати, с мировым финансовым кризисом. В Штатах валились банки, нефть резко подешевела, но, слава богу, к тому времени этот вид экспорта уже не играл для России такой роли, как при советской власти, которую народ вспоминал с ностальгической злобой, если есть такое литературное выражение. В ноябре в институте впервые за многие годы не было повышения зарплаты, а несколько должностей сократили. До меня, правда, очередь не дошла, а что происходило потом… не знаю. В ноябре мне сказали: «У вас лейкемия». Да, то же самое, что уже свело меня в могилу в девяносто шестом. Наверно, наследственное – иначе почему ж так?
Я вздохнул с облегчением, услышав диагноз. Врач, милая женщина Елена Дмитриевна, готовила меня к худшему, боялась, что я впаду в ступор. А я вспомнил, что происходило со мной тринадцать лет назад, посмотрел ей в глаза и пробормотал что–то вроде «Ах, опять двадцать пять…».
На этот раз болезнь развивалась вдвое быстрее – возраст, наверно, сказывался, – и отпущено было мне четыре месяца, до марта. Я был спокойнее, чем в прошлый раз: очень надеялся, что и теперь не умру. То есть умру, конечно, куда денусь, и Света будет плакать на похоронах – не потому, что ей так уж меня жаль, а потому, что положено.
И вот что странно. Все эти годы я много думал о физической природе моей памяти. Жил ли я в параллельных мирах, или прав был Аслан, утверждавший, что лютует моя ложная память, психическая болезнь, не имевшая аналогов, не изученная и неизлечимая? Ночная фантазия, впечатавшаяся в память? Я бродил по Интернету в поисках сайтов, где речь шла о памяти, параллельных жизнях, реинкарнациях, хотя к классической реинкарнации, как она описана в индуизме, мой случай вроде бы не имел отношения. Никто не описывал свою жизнь как череду смертей и продолжений.
В январе мое состояние ухудшилось – я отнесся к этому более философски, нежели в прошлый раз, врачи даже удивлялись моему так называемому мужеству. Мне предлагали химиотерапию, но я знал, как это бесполезно и мучительно. Врачи, впрочем, тоже знали, но такая у них работа – тянуть больного до последнего предела. «Нет, – сказал я, – увольте. Помру на пару месяцев раньше. Зато спокойно».
Когда, по моим подсчетам, оставалось мне еще недели три, я нашел в сетевом научном журнале «Квантовая физика и сознание» статью американского ученого Тегмарка, поразившую меня так, что я в ту ночь даже не лег в постель, всё равно бы не уснул, несмотря на снотворное.
Почему я раньше не интересовался новыми идеями в квантовой физике? Не до того было, шоры на глазах, как у многих узких специалистов. Что об этом говорить? Оказалось – я и не знал! – что физики давно развивали теорию ветвящейся Вселенной. Оказалось, идею придумал не физик, а писатель Борхес, опубликовавший еще в сорок девятом году короткий, но удивительно емкий по смыслу рассказ «Роща расходящихся аллей». Разве я не слышал этого имени? Но прежде Борхеса не читал – меня не интересовала латиноамериканская литература, и даже в той жизни, где я был писателем, помню, как–то открыл Борхеса, и он мне не понравился: не мое это, нет. Ни Борхес, ни Касарес, ни даже нобелевский лауреат Маркес.
Но это было давно и не здесь, хотя и со мной. Я отыскал на полке томик Борхеса – купил как–то в букинистическом еще в советское время, так он и стоял почти нечитанный, «Рощу» я точно не читал, даже не помнил названия. Открыл на нужной странице и прочитал слова, которые описывали мои ощущения, мои воспоминания, мои жизни.
Я метался по комнате, будто одержимый дьяволом. Нет, отец Александр, не подумайте, что я действительно… Это только образ. Я чувствовал, что близок к разгадке собственной судьбы, будущее представлялось мне всё еще возможным, опять возможным, и мне – вы не поверите, отец Александр, – захотелось поскорее умереть, чтобы проверить гипотезу, которую развивал Тегмарк в своей статье о квантовых самоубийствах. Наверно, я был уже не в себе… Я слишком любил жизнь, чтобы хотеть ею экспериментировать. Я слишком боялся смерти, чтобы хотеть ее приблизить. Но боли я тоже боялся, и эти два страха боролись друг с другом…
Последние мои дни были такими, какими я их себе представлял и уже пережил однажды. О Борхесе, о квантовых теориях множественных вселенных я вспоминал между приступами, уносившими меня всё дальше от реальности, от любой реальности, в том числе и от тех, что еще хранились в моей памяти, но становились всё более зыбкими. Я начал забывать, не мог вспомнить себя, служившего на ракетной базе, или себя, мчавшегося на мотоцикле… Неожиданная амнезия пугала меня больше приближавшейся смерти: если я не помню свои прошлые жизни, то не означает ли это, что нынешняя – последняя, и возрождений не будет? Всё для меня закончится именно сейчас? Нет, нет, нет, пусть опять, пусть…
Потом я потерял не только ощущение памяти, но и сознание, остались какие–то пятна, всё перемешалось – боль была не ощущением, а ярким цветом, не помню каким. Звуки из внешнего мира (кто–то обращался ко мне, о чем–то спрашивал, чего–то добивался) ощущались болью, острыми уколами, будто текстом, выкалываемым во мне азбукой Морзе.
Не было ни темных туннелей с ярким светом в конце, не было голосов ангелов или умерших родственников, ничего не было, кроме… Не могу описать, хотя и вспоминаю, да. Нет таких слов, а если я их сейчас придумаю, то они ничего вам не скажут, верно?
Не помню момента смерти, не знаю, как это произошло, но время знаю точно, потому что посмотрел на часы – инстинктивно, без всяких иных мыслей, – когда ощутил себя собой: здоровым и бодрым. Я стоял в ванной перед зеркалом и чистил свою челюсть, чтобы вставить ее привычным движением в беззубый рот. В зеркале отражались часы, висевшие над дверью, я всегда на них смотрел, умываясь и торопясь позавтракать и сесть к компьютеру, чтобы написать ежедневную порцию текстов – статью для газеты или главу нового романа, или научно–популярный очерк для журнала «Знание–сила». Я заметил время, подумал «Что–то мне нехорошо» и…
11
И вспомнил. Всё и сразу. Жизни мои всплывали не по очереди, а одновременно, и это было как шок, информационная лавина, удар по мозгам, я ухватился обеими руками за раковину, но ноги всё равно разъехались, и я опустился на пол ванной. Господи, спаси… Оказывается – у меня не возникло и тени сомнения, – я десять раз умирал, продолжая жить. Я заставил себя подняться, поплелся в кабинет, упал в кресло, закрыл глаза…
Обозрел свою память и понял, какое это счастье – жить, быть здоровым, иметь то, что я имел сейчас, и не думать, что этого могло не быть.
Помня о других своих жизнях, я не хотел забывать нынешнюю и обратился памятью к ней, будто вбивал клин, который невозможно было бы вытащить.
Мне было шестьдесят четыре, и в последний раз я лежал в больнице восемь лет назад, когда умерла Марина, и у меня случился сердечный приступ. С тех пор жил бобылем, и мне было хорошо. Я всегда мечтал о такой жизни: думать о чем хочу, писать что хочу, вечерами ездить в гости к знакомым, в том числе женщинам, у которых можно было и на ночь остаться, было бы взаимное желание. Иногда посещал концерты. С дочкой после того, как она переехала с мужем в Вильнюс, я виделся редко. Внуков – их у меня было двое: девочка и мальчик, которому недавно исполнился год, – не видел никогда. Да и не хотелось. Сонька меня раз сто звала: приезжай, папа, что ты один дни коротаешь? Случись что, тебе и стакан воды подать некому будет, или ты хочешь, чтобы я с этим стаканом каждый раз к тебе ездила?
Дался ей стакан, честное слово. У меня было достаточно знакомых, соседи тоже попались хорошие, Богдановы, например, что жили этажом ниже. Прекрасные люди, тоже пенсионеры, мы почти каждый вечер проводили вместе, обсуждая новости и дискутируя, в основном, о науке, потому что спорить на политические темы считали бессмысленным.
Я всегда был за мощную и грозную державу, а Богдановы считали себя либералами, ну и ладно. Я не стал рассказывать, как либералы в одной из моих жизней развалили вполне жизнеспособный Советский Союз. Цены на нефть упали, верно, но и либералы свои руки приложили. Я об этом не говорил – Игорь Николаевич непременно ответил бы, что свои фантазии я могу и в романе описать, а политика – искусство реального. Конечно, он прав.
Но и я был прав – в новом своем опусе, «Красном солнце Картеньи», я рассказал о своей седьмой жизни, почти ничего не присочинив, разве что самую малость для развития сюжета, в литературном произведении нужен конфликт, а в моей жизни конфликтов было не очень много. В издательстве удивились, прочитав роман: ах, Дубинин осваивает новое для себя направление альтернативной истории, неплохо–неплохо, но динамики маловато, прежде вы, Владимир Сергеич, писали ярче, вам реальные истории лучше даются, чем фантастика. Конечно, книга пойдет в производство, но имейте в виду на будущее… Читатель привык к вашему имиджу, все–таки вы если не классик, то как минимум корифей, тридцать лет творческой деятельности, семнадцать романов, три сборника рассказов, прекрасная творческая биография, нужно соответствовать.
Я не стал говорить, что и этот мой роман к альтернативной истории не имел никакого отношения. К альтернативной жизни – может быть. К альтернативной памяти – наверняка. Больше я описаниями собственных переживаний не занимался. Опыт с «Красным солнцем» остался единичным литературным экспериментом. Не любил я ставить опыты над самим собой. Книги надо придумывать, а не излагать собственную биографию – я всегда был в этом уверен, а теперь убедился, что был прав.
Астрофизику я, кстати, забросил сразу после выхода первой книги – в шестьдесят девятом, через год после университета. По распределению попал в лабораторию главного инженера на машиностроительный завод. Скука смертная. Там я написал свой первый роман «Завод», производственный опус а–ля Хейли. И любовь там была, и подлость, и месть – по–советски, понятное дело.
Роман опубликовали в московской «Молодой гвардии», прислали договор на новое произведение. «Наш советский Хейли». Я хотел быть не Хейли, а Дубининым. Надеюсь, что стал. Кстати, тогда и на Мариночке женился – наши мамы разговорились: «У меня сын никак не женится, он, кстати, писатель, Дубинин его фамилия, может, слышали?», «Ой, конечно, известная фамилия, а у меня дочь, синий чулок…» Только после свадьбы я узнал, что у «синего чулка» было до меня немало романов и даже один аборт, но Марину я любил и был уверен, что само провидение устроило встречу наших мам.
Сонечка родилась в семьдесят девятом, когда мы уже не мечтали о ребенке: врачи говорили, что после раннего аборта вероятность забеременеть минимальна.