Текст книги "Бозон Хиггса"
Автор книги: Антон Первушин
Соавторы: Евгений Войскунский,Павел (Песах) Амнуэль,Ярослав Веров,И. Манаков,Н. Лескова
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)
Когда я всё вспомнил, то, видимо, крикнул что–то невразумительное и, помню еще, схватился обеими руками за стол, потому что мне показалось, что сейчас всё в кабинете взорвется, и что не память это, а, наоборот, предчувствие…
Но события, как это не раз бывало, очень быстро уложились в сознании. Когда на мой крик прибежали Ахад с Эллой, в соседнем кабинете обсуждавшие редакционку на завтра – что–то, связанное с решениями пленума по международным вопросам, – я уже взял себя в руки, сидел, как мне казалось, спокойно, даже невозмутимо, только сердце колотилось, и почему–то тряслись ноги, пришлось тесно прижать друг к другу колени.
«Ничего, – сказал я самым твердым голосом, на какой был способен, – кольнуло в сердце, и я испугался…» Элла предложила вызвать «скорую», с сердцем, мол, шутить не надо, тем более в таком опасном для мужчин переходном возрасте.
Я их послал. Мне нужно было остаться одному – понять, принять, успокоить сознание, пошедшее волнами и едва не сорвавшееся в водоворот.
Больше всего я испугался в тот момент, что новая память лишит меня старых, настоящих воспоминаний, и я забуду, что почти двадцать лет работаю в «Бакинском рабочем». После универа пришел сюда мальчиком на побегушках – я еще в школе писал в газету заметки о городских новостях и мероприятиях. Свой первый гонорар, тринадцать рублей сорок две копейки, отдал маме. Она была счастлива, мама всегда мечтала, чтобы ее сын стал журналистом.
Рос я без отца, погибшего, когда солдаты возвращались домой. На фронт папа не попал, мама говорила, что у него была «бронь» от Азнефти. В сорок шестом случился выброс газа из скважины, начался пожар, папа дежурил, в общем, так получилось…
У всех моих друзей отцы были, а у меня – нет, и я, бывало, обвинял своего нелепо погибшего папу в том, что он позволил себе так поступить со мной и мамой. Если уж погибать, то на фронте, тогда можно было бы говорить, что отец герой…
Глупо, да? Но эта глупость испортила мне детские годы, вы же знаете, отец Александр, какими бывают дети… Правда, у меня был друг – Саша–Бежан, сын полковника, прошедшего всю войну и три года служившего в Берлине в нашей оккупационной зоне. С Сашей мы были не разлей вода, и только после школы наши пути разошлись – он уехал в Ленинград поступать на факультет востоковедения, а я остался. У мамы не было денег, чтобы я мог осуществить мечту: поступить в Московский университет и стать астрономом. Впрочем, я не жалел, что остался: в нашем универе был довольно сильный факультет журналистики. Правда, журналистов с русского отделения распределяли обычно в какую–нибудь дыру поднимать с нуля местный орган информации. Три года каторги, а потом делай что хочешь – сам ищи, куда устроиться.
В редакции «Бакрабочего» я был, можно сказать, своим человеком и потому рассчитывал, что при распределении главред не оставит меня своим вниманием, тем более что сам работал в универе почасовиком, на четвертом курсе читал нам «Основы современной редактуры».
Ни черта он мне не помог, конечно, просто в тот год оказалось, что заявок из районов получили меньше, чем обычно, и троим из нашего потока выпало свободное распределение. Я шел на красный диплом и потому попал в число счастливчиков.
В первые годы работать мне толком не давали, приходилось не самому писать, а исправлять чужие ошибки (знали бы вы, отец Александр, с какими ошибками писало большинство журналистов, нарочно не придумаешь!) и править стиль. Я понимал, что карьера – штука долгая, неприятная и, по большому счету, бесполезная. Ну, стану я когда–нибудь заведующим отделом писем или науки – и что изменится, по сути, кроме зарплаты?
Это не интересно вспоминать, отец Александр, скажу лишь, что с Мариной я встретился и в той моей жизни. В восемьдесят восьмом, когда в меня неожиданно вошли пять моих прежних жизней, я уже был отцом двух замечательных дочек, Лены и Сони, тринадцати и девяти лет, мама вышла на пенсию и жила с нами в новой квартире, которую я получил от газеты, когда меня перевели в старшие репортеры с повышением зарплаты.
Говорят, перед мысленным взором умирающего проносится вся его жизнь. Я вам скажу точно: это не так. Когда человек умирает, то ничего не успевает вспоминать, не до того, и всякий раз это происходит по–разному, нет единого пути в смерть. А когда все прожитые жизни, включая ту, что покинула тебя мгновение назад, соединяются в тебе сегодняшнем, продолжающем жить в мире, откуда и не уходил никуда, и не ждал ничего такого… тогда да, мгновенно проносятся все жизни, и эта, и только что ушедшая, и третья, более ранняя, и четвертая… будто молнии, бьющие с неба в разных направлениях из одной точки – точки твоего рождения. И в каждой молнии, в каждом прочерченном ею пути ты видишь свою жизнь.
Я говорил, отец Александр, что жизни не пересекаются в памяти – каждая сама по себе? Говорил, да. Так вот, сидел я тогда за пишущей машинкой и вспоминал знания по астрофизике, полученные в университете и потом, за пять лет работы в той самой обсерватории, куда я вчера ездил брать интервью у того самого Сабира, который был много лет назад моим научным руководителем, но, конечно, понятия здесь и сейчас об этом не имел. Мы были с ним в хороших отношениях, он с удовольствием объяснял мне разницу между белыми карликами и нейтронными звездами, и теперь я не только всё понял, но многое мог и сам себе рассказать – правда, давно уже, семнадцать лет, я астрономией не занимался, знания мои относились к началу семидесятых, и тут уж я–нынешний мог кое–чем поделиться со мной–тогдашним, погибшим на Джебраиловском спуске. Кстати, Сёма Резник всё еще работал в обсерватории, и мы с ним – не каждый раз, но часто – выпивали, когда я приезжал писать очередной репортаж о буднях «покорителей неба». На мотоцикле, впрочем, Сёма давно не ездил, лет десять назад он все–таки разбился, но не на спуске, а неподалеку от обсерватории, на серпантине, отделался переломом ноги, мотоцикл, правда, упал с обрыва и восстановлению не подлежал. Года через два Сёма приобрел по случаю подержанный «жигуль» и ездил осторожно, тем более что возил не приятелей, а собственную жену Киру с собственным сыном Юрой. Женился он на девушке из соседнего с обсерваторией молоканского села Ильинское, с Кирой у меня сложились натянутые отношения, женщина она была… ну да не мое это дело, верно?
В тот день я вернулся домой позже, чем собирался, позже, чем обещал Марине, жена меня ни о чем не спросила, но я знал, о чем она думала, – в последнее время между нами пробежала черная кошка, было дело… В этом я каюсь, отец Александр, хотя, честно говоря, не знаю, могу ли я, нынешний, отвечать за поступки и мысли того себя, который давно умер? Вот закавыка: я это я, и тот я – тоже я, но я бы так не поступил. Впрочем, не знаю… Фарида, с которой я какое–то время был близок… Что говорить? Мне, тому мне, каким я был в том возрасте… Отец Александр, вы, наверно, совсем запутались в моей жизненной паутине… В общем, была Фарида, приятная женщина, вдова, работала одно время в редакции машинисткой, а когда между нами это случилось, то уволилась, потому что пошли разговоры, до Марины дошли слухи, отношения наши разладились… Помню, Марина как–то не поверила, что я действительно уехал в командировку в Мингечаур писать о строителях гидростанции, звонила в гостинцу… Но я тогда действительно был в Мингечауре, так что…
А в тот день я долго не мог в себя прийти, сидел, перебирал в памяти прошлое, свое, другое свое и третье… накатывал необъяснимый ужас, непонятный, тряслись руки, какое–то время я даже на телефон отвечать не мог, боялся: подниму трубку, а из нее выскочит… Нет, правда! Оказывается, это жена звонила, а я трубку не брал, и она решила – поехал к Фариде, я, мол, беспокоюсь, а он там с ней в постели…
Глупо. С Фаридой я месяца два как порвал… точнее, она со мной, ей первой надоела эта бодяга, она вообще–то хотела замуж, а я от Марины уходить не собирался, в мыслях не держал.
С Мариной мы вечером помирились, правда, ненадолго. В том смысле, что мне недолго оставалось…
Чтобы вы, отец Александр, поняли, что произошло седьмого июля восемьдесят девятого – меньше чем через год после предыдущей моей смерти, – нужно, чтобы вы ощутили тот мой мир, ту реальность… Советский Союз, перестройка, Горбачев – это для вас пустые слова, а объяснять долго. Если коротко: мы прочно застряли в Иране. В семьдесят девятом там скинули шаха, тамошний религиозный лидер Хомейни выгнал американцев и обратился к нам за помощью – у меня возникло, честно говоря, впечатление (не только я – многие так считали), что Хомейни был ставленником нашей разведки, уж очень он легко победил, пользуясь не столько религиозными, сколько коммунистическими лозунгами. Меня политика не очень–то волновала, я писал свои репортажи, а в Иран тем временем вошли наши – ограниченный контингент, обычная риторика, и с начала восьмидесятых СССР с Ираном диктовали высокие мировые цены на нефть.
Умер Брежнев, и Горбачев начал перестраивать систему – очень уж она была в то время неповоротлива и коррумпирована: почти все нефтяные деньги попадали не в государственную казну, а в карманы партийных чиновников. Парадокс середины восьмидесятых – нефть дорожала, а жизнь в стране лучше не становилась.
Иран – это рядом, от Баку до границы километров двести. Многие бакинцы ездили в Тегеран или Тебриз, граница была по сути открытой, из Ирана везли товары, каких не было у нас. В восемьдесят восьмом американский президент Рейган послал Шестой флот в Персидский залив, чтобы контролировать транспортировку нефти. По сути, так нам, по крайней мере, говорили, американцы хотели захватить сначала иракские, а потом иранские месторождения.
Нашему флоту пришлось вмешаться, и началась война. Кошмар, к которому никто не был готов, никто не мог представить, что такое может случиться с нами, с каждым. Так всё было хорошо, и вдруг… Конечно, не вдруг на самом деле, но кто о плохом думает?
Наши с Мариной размолвки сразу отошли не на второй даже, а на десятый план. На огромной площади около Дома правительства, где обычно проходили парады и демонстрации, собрался миллион народа, люди стояли сутками, а с трибуны кто–нибудь что–то провозглашал. Поможем нашим братьям в Иране! Запишемся добровольцами! В городе появились беженцы из Иранского Азербайджана, никому оказались не нужны научные репортажи, и редактор поставил меня на политические новости, потому что двое из трех журналистов отдела были призваны в армию.
Бывало, лежал я ночью и думал: почему судьба так странно распоряжается? Почему взорвалась ракета? Сейчас я бы… Да, жизнь в гарнизоне была не сахар, в Баку – в последнее время особенно – жилось куда лучше, но там была определенность, которой совсем не стало здесь. А если бы Сёма уверенно держал руль мотоцикла, то мы бы не сверзились на спуске… И если бы не случился тот ужас… Я понимал уже, что животный ужас, не дававший мне спать всё чаще и чаще, тоже как–то связан с моей расслоившейся памятью.
Призвать в армию меня не могли, потому что в детстве я перенес болезнь сердца из–за многочисленных простуд. Но человек предполагает… Никогда не знаешь, что и как повернется в жизни. Рейган предложил Горбачеву компромисс: Союз отказывается от поддержки Ирана, а Штаты гарантируют нормальную работу всех советских нефтепроводов. Назначили конференцию, местом выбрали Дубай – нейтральную арабскую столицу, нефтяной рай. Меня командировали от газеты освещать работу конференции. В нефтяных делах я разбирался слабо, но больше послать было некого, и главный преподнес мне командировку, как благую весть: поедешь, мол, за границу, увидишь, как люди живут, Дубай, конечно, не Париж, но надо сделать первый шаг, а дальше…
И Марина радовалась, не знаю чему больше: шмоткам, которые я привезу из командировки, или моему будущему новому назначению – она почему–то решила, что после возвращения меня назначат завотделом политики, а это двойная зарплата и возможность ездить не в занюханную Шемаху, а в европейские столицы.
Провожать меня в аэропорт она с девочками не поехала, попрощались мы дома, ночью, я уезжал в четыре утра, за мной пришла редакционная машина.
Всё это неважно, отец Александр, я вспоминаю детали, я в них живу, а на самом деле существенного значения они не имеют. Кроме журналистов, в Дубай летели работники из московского МИДа, мое место оказалось в проходе, и я не видел за окном ничего, кроме синего неба, в котором на третьем часу полета появилась белая – почему–то белая – точка. Сосед, сидевший у окна, сказал, помню: «Любопытный феномен… неопознанный летающий объект, смотрите». В следующую секунду самолет нырнул, будто подводная лодка, уклоняясь от вражеской торпеды, я обо что–то сильно ударился макушкой, а потом повалился в проход, кто–то наподдал мне ногой в грудь… Успел подумать: «Опять!» И еще: «Только бы не так больно…»
Больно не было. Наверно, всё случилось мгновенно, и я ничего не успел почувствовать. Чья это была ракета? Американская? Иракская? Может, действительно НЛО? Я почувствовал, что тела у меня больше нет… опять нет… видел я только белый свет и ничего больше, боль стала светом, и светом стали звуки, и всё, что я любил и помнил, обратилось в свет и застыло…
Вот так, отец Александр.
8
Я сидел за своим рабочим столом в Институте физики и смотрел в окно: на подоконнике подрались воробьи, во дворе замдиректора по общим вопросам Фатуллаев делал внушение Асадуллину, лаборанту из отдела физики твердого тела – тот уронил баллон с кислородом, подвергнув опасности не только свою никчемную жизнь, но и никчемные жизни других научных сотрудников.
Почему–то я сначала вспомнил, что забыл по дороге на работу купить в магазине у метро «Академия Наук» полкило голландского сыра – Марина поручила, ей звонила вечером подруга, мол, сыр подвезли, с утра будут давать. В перерыв сыр, конечно, кончится, даже сейчас поздно выскакивать, ничего, скорее всего, уже не осталось.
И тут вспомнилось остальное: свет–боль, ракета, самолет, и вся моя предыдущая жизнь, только что закончившаяся нелепым и ужасным образом, и все остальные мои прожитые жизни улеглись в памяти мгновенно и определенно – как всякий раз и было со мной. С той разницей, что сейчас не возникло даже секунды удивления и страха: то ли уже привык, и перемещение не вызывало особых эмоций, как не вызывает, в принципе, эмоций любое неожиданное воспоминание – скажем, о том, как я в детстве болел скарлатиной. Болел, да, вспомнилось ни к селу ни к городу, отчего вздрагивать–то?
Ладно, подумал я, сейчас не до воспоминаний, надо закончить расчет, Сабир скоро явится, захочет обсудить, а я считаю воробьев за окном и количество собственных жизней, разложенных по линиям судеб. Я оглянулся, чтобы зафиксировать в сознании не только прошлые жизни, но и настоящую, сегодняшнюю. Сева сидел за столом, опустив голову, и дочитывал «Юность» с повестью Арканова «Рукописи не горят». У двери стоял и о чем–то мучительно размышлял Исмаил – он предпочитал думать стоя и изображать работу мысли на лице, как художник изображает на картине мучительные напряжения тяжелоатлета, поднимающего штангу.
Всё, как обычно. Институт физики, лаборатория релятивизма, двадцать первый год моей трудовой деятельности на благо отечественной астрофизики. Сорок три статьи в советских и международных журналах, несколько сотен ссылок на наши с Сабиром работы, поездки на конференции – не за рубеж, конечно, кто я такой, чтобы меня за рубеж пускали. Шеф ездил в Париж и Берлин, а я как–то хотел выступить на симпозиуме в Варшаве, но денег у Института не оказалось. «Поезжай, – предложили, – за свой счет научным туристом». Откуда у старшего научного сотрудника деньги, чтобы за свой счет ездить за границу, пусть даже в Варшаву?
К тому же Марина тогда была беременна Симочкой. Короче, не поехал. А в восемьдесят третьем умер Брежнев, и через год громада Советского Союза неожиданно распалась на пятнадцать частей, будто высох клей, скреплявший «дружбу народов». Все друг на друга окрысились, всем захотелось независимости, хотя никто не понимал (и главное – не хотел понимать), что с этой независимостью делать.
Работы не стало. При советской власти мы получали зарубежные журналы, наблюдательного материала по рентгену хватало, чтобы делать интересные исследования, – несколько наших с Сабиром статей опубликовал The Astrophysical Journal, и нам даже не пришлось платить за публикацию, мы бы и не смогли, откуда в институте валюта? Заплатил Колумбийский университет – спасибо Кларку, руководителю американской программы рентгеновских космических исследований. Мы познакомились с ним в Москве во время единственной Советско–американской конференции по релятивистской астрофизике. Возможно, была бы и следующая, но Союз развалился, а в независимом Азербайджане деньги были разве что на войну с Арменией из–за Карабаха. Этого я не понимал – замечательная апшеронская нефть с уникальным содержанием углеводородов никуда не делась, скважины работали так же бесперебойно, как при советской власти, и нефтепровод в Россию никто не перекрывал, почему же в стране кончились деньги?
Я отвернулся к окну и сжал виски ладонями. Воспоминания улеглись на свои места. «Спокойно», – сказал я себе, и мне действительно стало спокойно. Не в первый раз. Так надо. Я к этому привык. Всё. Давай работать.
Когда через час – ближе к обеду – явился шеф, первые абзацы будущей статьи были у меня готовы, и мы начали обсуждать каждую формулировку, каждое предложение.
По дороге домой я все–таки заглянул в магазин у метро, но прилавок в молочном отделе был, естественно, пуст – плавленые сырки возвышались друг на друге, построенные в форме египетской пирамиды, а больше ничего не было, даже кефир к вечеру кончился.
Когда Марина устроила мне головомойку («Простого поручения выполнить не можешь!»), я неожиданно для себя тоже поднял крик – не так плохо мы живем, как ей кажется, могло быть хуже, мне вот после универа предлагали пойти в ракетные войска, я отказался, а мог согласиться, и жили бы мы сейчас не в столице независимого Азербайджана, а в среднеазиатской пустыне, до ближайшего города триста километров, а до ближайшего театра – две тысячи. Марина удивленно закусила губы, а когда я накричался, спросила только, откуда у меня буйная идиотская фантазия. «Оттуда», – буркнул я, не став рассказывать, что фантазия закончилась, когда в шахте взорвалась ракета, и в той истории, о которой ей, слава богу, ничего не известно, осталась она вдовой, и как она там продолжала жить, и как детей воспитывала… Там у нас было двое, и дочку Леной звали, а не Симой, хотя какая разница?
Институт физики располагался в нагорной части города, и я довольно часто после работы спускался к центру и, прежде чем ехать домой, совершал прогулку по книжным магазинам, лучший из которых располагался в том же пятиэтажном здании с квадратными колоннами, где была редакция «Бакинского рабочего». Хотелось войти в подъезд, показать вахтеру красную журналистскую книжечку, которой в этой жизни у меня в помине не было, подняться на третий этаж, открыть дверь в свой кабинет… Как–то я был в редакции, приходил к Натану Баринову, репортеру, писавшему о науке (вместо меня?). Натан показывал гранки статьи о достижениях азербайджанских астрофизиков, а я смотрел по сторонам и узнавал, не узнавая, знакомый шкаф со старыми газетами, машинку, к которой привык, но видел в первый раз… Дежа вю. Я подумал тогда: возможно, дежа вю возникает, когда у человека пробуждаются воспоминания о покинутых жизнях, только у большинства эти воспоминания отрывочны, ни с чем не связаны, и лишь у меня уложены в памяти так основательно, что мне ничего не стоит вспомнить свою жизнь номер один до самой смерти при операции гланд, и жизнь номер три до ужасного момента, когда мотоцикл, подпрыгивая, покатился в пропасть…
Я думал, что подобные переживания есть у всех, просто у остальных память дырявая, а у меня – так получилось – нормальная. Теперь, однако, я мог поступить, как ни в одной из своих жизней – обратиться за советом к психоаналитику. К Аслану Курбанову, например, с которым знаком был еще с университета – я учился на физическом, он на биологии, мы играли в университетской команде КВН, я был в сценарной группе, Аслан – в актерской. Получив диплом, он увлекся психологией, тогда как раз начались послабления, появились частные кабинеты психоаналитиков, самородков–самозванцев, лечивших доверчивых людей от чего угодно – могли и рак вылечить, как они сами утверждали, только сделать это им не позволили; власти довольно быстро разобрались в ситуации, кабинеты прикрыли, кое–кого из самородков посадили, а Курбанов на этой сначала поднявшейся, а потом опавшей волне сумел сделать реальную карьеру – окончил в Москве аспирантуру по клинической психологии, вернулся в Баку и поступил работать в Республиканскую больницу, организовав группу психологической поддержки тяжелых больных. Полезное дело, никто не спорил, но под этой вывеской Аслан пользовал пациентов, применяя методы психоанализа, которым обучился в Москве, когда она еще была столицей нашей великой Родины.
1
Я Аслану всё рассказал, как сейчас вам, отец Александр. Выложил, будто на исповеди. Аслан ни словом не выразил своего отношения и принялся задавать странные вопросы, на которые я отвечал будто в полусне. Так, наверно, и было на самом деле – я то ли спал, то ли бодрствовал, но понимал, что не способен контролировать свои ответы, говорил всё, что выползало из подсознания, и опять ощутил ужас, преследовавший меня время от времени, беспредметный и беспричинный ужас из детства. Что–то выползало из глубины, хватало меня за руки и ноги, затягивало, я отбивался, я, кажется, кричал, и неожиданно, будто включили объемный телевизор, увидел комнату, где мы жили с мамой (а папа? Был там папа?), послевоенное убожество, я стоял в кроватке и чувствовал, что не могу дышать, ком торчал в горле, взрывал меня изнутри. Господи, как я кричал! Мама схватила меня на руки и побежала куда–то, и мир казался таким огромным, тяжелым, страшным, страшным, ужасным…
Когда я увидел над собой озабоченное, но и удовлетворенное, лицо Аслана, ужас успел съежиться, развалиться на части, схлынуть, скукожиться… В общем, перестал быть. Я почему–то знал точно, что кошмар никогда больше не вернется, вместо него останется надорванная память о том, как я проглотил… да, всего лишь косточку от персика, большую, шероховатую, острую.
Задохнулся и умер, мама, похоже, не успела донести меня до поликлиники.
8
«Ты подавился косточкой, – сказал Аслан с удовлетворением профессионала, докопавшегося до истины. – Тебе было года полтора, как я понял. Тебя, конечно, спасли, поскольку ты лежишь здесь живой и здоровый. Но душевная травма стала причиной твоих ложных воспоминаний. Точнее – очень хорошо сконструированных фантазий. Психика, друг мой, штука сложная, детские страхи – а в твоем случае имел место действительно первозданный ужас – отзываются во взрослом человеке самым причудливым образом. А у тебя всегда была склонность к выдумкам, вспомни КВН. Раз уж мы добрались до самого донышка, не думаю, что в дальнейшем этот кошмар будет тебя беспокоить. А фантазии… Это, дорогой, не память, а напротив, игра воображения, почему бы тебе не сублимировать ее? Напиши роман. У тебя получится, я уверен».
Он еще много чего мне насоветовал. И лекарства прописал – не от фантазии, которую, как он полагал, я теперь использую по назначению, а от расшатанных нервов.
Конечно, я не стал писать роман. Я даже дневник не вел ни в какой своей жизни. Может, напрасно. Даже наверняка. Ну и ладно – не исправишь. Я понял, наконец, после сеанса психоанализа, что была у меня еще одна смерть, первая. И первая жизнь – та, в которой я ездил с мамой к дяде Сене под Тулу. С помощью Аслана я добавил к шести моим жизням седьмую, на самом деле – первую. Самую короткую.
И еще я утвердился в том, что знал и раньше: нельзя говорить об иных своих жизнях – смертях. Обратись я не к Аслану, а к другому врачу, меня немедленно послали бы на обследование к психиатру, и вердикт оказался бы однозначным: шизофрения. Ярко выраженная. В дурдом!
Может быть, первый ужас отложился в моем характере, как откладывается накипь на стенках чайника? Может, не будь первой смерти, не случилось бы и остальных?
Было, однако, то, что было, и с этим мне предстояло жить. Долго. Я не собирался умирать – в свои–то сорок четыре.
Зимой мне удалось съездить в командировку в Москву – впервые после того, как распался Союз. Интересная была поездка, полезная, а директор Астрономического института Толя Корепанов, с которым мы были хорошо знакомы по публикациям, предложил мне перебраться в Москву. «Хоть завтра, – сказал он, – возьму тебя на работу, только устрой себе московскую прописку».
Сам он помочь не мог, лимитов по прописке у института не было. Значит – или дать нужным людям на лапу, или жениться на москвичке. На лапу я дать не мог – требовались суммы, каких я в глаза не видел ни в какой своей жизни. А жениться… Ну, знаете! Это означало – развестись с Мариной, пусть и фиктивно. Я мог себе представить, какой разразится скандал, если я хотя бы заикнусь… В общем, проехали.
Той весной – был май девяностого – началась очередная, которая уже по счету, заварушка в Карабахе, армяне нарушили Минское соглашение и ввели войска в Шеки, вырезав по дороге в селении Ходжалы всё взрослое мужское население. В Баку проходили митинги с требованием возмездия. Больше всего я боялся за Симочку – ей исполнилось семнадцать, последний школьный год, подготовка к выпускному, экзамены, прогулки с мальчиками. Марина сказала: «Сима темненькая, могут принять за армянку, не нужно ей по улицам ходить». Меня, кстати, никогда за армянина не принимали, типично русское лицо. Но было боязно, конечно. Разве удержишь дома семнадцатилетнюю девицу, у которой всё в голове перемешалось, а в теле гормоны играют так, что за версту видно? Будь моя воля, я бы и в школу ее в те дни не пускал – бог с ним, с аттестатом, на будущий год получит, – но в этом даже Марина меня не поддержала.
Обычно я ездил на работу и обратно на метро, где на каждого пассажира приходилось по два милиционера или дружинника от Народного фронта. Документы проверяли чуть ли не каждый день, но чаще ограничивались наружным осмотром – похож на армянина или не похож. Неприятное ощущение, когда тебя разглядывают изучающим взглядом. Пока продолжались волнения, я не ходил в город, разве что за Симой присматривал, было дело. Но она в центр не ездила, гуляла с ребятами в нашем микрорайоне, месте тихом и, я бы сказал, почти сонном.
В тот день было спокойно – митинг у Дома правительства продолжался, конечно, народ требовал возмездия, но на фронт идти никто не хотел. Митингующие кричали «За Родину!», но в добровольцы не записывались. По телевидению сказали: жизнь в городе налаживается, всё под контролем. И я решил после работы спуститься с академической горки в центр, где в книжном, пока народу не до чтения, можно было, наверно, разжиться дефицитными изданиями.
По дороге не встретил ни одной живой души, улицы будто вымерли, мне это показалось хорошим признаком, хотя на самом деле должно было насторожить. Я шел и думал о том, надо ли учитывать асимметрию взрыва сверхновой, если удар, придающий звезде ускорение, все равно не способен выбить ее из системы, а орбита, став сначала очень эксцентричной, быстро, за какую–то тысячу лет, опять станет круговой. Что такое тысяча лет в астрономическом масштабе времени? Ничто, можно не принимать во внимание. С другой стороны, физический удар перемешает вещество звезды, динамика внешних слоев изменится, время синхронизации тоже…
Шел я, думал и видел уже поворот к Пассажу. Ускорил шаг, книги привлекали меня, как свеча бабочку, и я не обратил внимания на крики. Просто не услышал. Только подойдя к перекрестку, вынужден был остановиться – на площадь выкатилась бесновавшаяся колонна. Лица… не могу описать. Никогда прежде не видел таких лиц, даже на китайском фронте. Читал, что толпа в определенные моменты становится неразумным существом, не способным рассчитывать свои поступки, и лучше держаться от толпы подальше. Я это понял нутром, а не сознанием. Попросту – испугался до смерти, хотя причин вроде и не было. Ярость толпы направлена была не на русских, и мне, по идее, ничто не грозило, тем более что паспорт у меня, как всегда, был с собой, и я готов был предъявить документ по первому требованию.
Так никто ведь и не потребовал! Может, не нужно было поворачиваться к толпе спиной? Но разве в тот момент я способен был рассуждать здраво? Повернулся и побежал. Догнали меня очень быстро, подсекли, и я полетел на асфальт, выставив вперед руки и потеряв портфель. Что кричали, я так и не понял. Почему? За что? Им было всё равно. Если бы я успел заскочить в магазин, может, всё обошлось бы. Если бы…
Стало так больно, что я перестал видеть. Я плавал в красной жидкости, и красные вопли расходились по жидкости кругами.
Потом – всё. То есть ничего. Ни белого света в конце туннеля, ни голосов умерших родственников…
Я умер в восьмой раз в своей жизни.
9
Зная, что умираю, я хотел этого. Я понимал, что, скорее всего, умерев в восьмой раз, окажусь в иной своей ипостаси – привычной, с сорокапятилетним (но другим!) жизненным опытом. Опыт будет другой, и память другая, и всё остальное тоже. А если не умру, то останется боль, и, может, месяцы в больнице, переломанные руки–ноги, и кому я буду нужен, а для Марины с Симочкой только обуза…
Прежде у меня в переходном состоянии не было никаких мыслей. А в тот раз получилось странно: я знал, что умер, что меня забили до смерти, но еще не открыл глаза и пребывал в дремотном состоянии, когда мир сна воспринимаешь, будто реальность, а от реальности бежишь, не зная, что она тебе готовит.
Я действительно спал. Сомнения исчезли, когда я открыл глаза и понял, что лежу на диване, прилег отдохнуть после ужина, Марина с Симочкой о чем–то шептались на кухне, чтобы мне не мешать. С Симочкой? У нас сын, Валера, я слышал его басок, Марина отвечала раздраженно: мол, вот папа получит гонорар за книгу, тогда и поговорим о приобретениях.
Наверно, Валерка в очередной раз требовал видеоплеер, у друзей есть, а ему еще не купили, чем он хуже Самира или Матвея? Ничем, конечно. Я бы сказал: лучше. В шестнадцать сын прекрасно решал задачи для абитуриентов, отлично играл на гитаре и по карате победил зимой чемпиона школы. Конечно, ему нужен был видак, и компьютер тоже хорошо бы, и не только ему, в первую очередь – мне. Замечательная штука, видел я такой у Айдына Агаева, мягкие клавиши, и слова сразу появляются на экране, можно тут же исправить, не тратя бумаги.