355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Южане куртуазнее северян (СИ) » Текст книги (страница 7)
Южане куртуазнее северян (СИ)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:32

Текст книги "Южане куртуазнее северян (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)

– Настоящая любовь, она всегда безответна, – авторитетно заявил голиард, заваливаясь на чужую кровать. Но на вопрос, не оставит ли он теперь своих бесчисленных любовных похождений, Годфруа только изумленно замахал густыми ресницами: это же совсем другое, неужели ты не понимаешь? То – высокая любовь, от нее и не надо ничего, она как звезда в окошке, а это – просто жизнь, ну не монах же я, в конце-то концов… Пожалуй, подумалось Кретьену, этот пылкий влюбленный даже испугался бы, возьми да и ответь ему виконтесса взаимностью! Нет, для взаимности у Годфруа были равные ему, а донна – она не для того, донна – это недостижимое…

Плаща Кретьен у земляка отнимать не стал: тот, по всему видно, прикипел к нему душою – а сам поэт зеленого цвета в одежде не любил. Если бы плащ синим или голубым оказался – он бы еще подумал; а так сразу сказал Годфруа, что на самом деле это его победа, стало быть, и приз пусть забирает себе без зазрения совести. Тот не стал долго отпираться, быстренько поблагодарил и вновь накинул добычу на плечи, чтобы бежать за вином – встречу надлежало отметить…

А вот деньги поделили пополам. Это оказались тулузские солиды, но знакомый Кретьенов меняла сделал все честно и без обмана, и поэт в кои-то веки оказался при деньгах – деньгах, заработанных, как это ни смешно прозвучит, поэзией! При такой жизни можно было даже на время забросить скрипторство (натянув нос настырному чертенку Титивиллусу, в обязанности коего входило, по свидетельству монахов Шарлеманевских времен, дразнить переписчиков) – и заняться, наконец, тем, что по душе. А по душе Кретьену было сейчас только одно – его уже давно мучила, скребясь изнутри, новая история, сложившаяся из Гвидновых рассказов и собственных придумок перед сном, когда, толкая тяжелое мельничное колесо засыпания, школяр уплывал вовнутрь себя самого, в свои истории, в Камелот… Хорошее средство, чтобы заснуть, но и что-то неизмеримо большее.

Правда, в Кретьеновом франкском Камелоте, сильно отличавшемся от Гвиднова, валлийского, кое-что совсем изменилось. Начиная, как всегда, от имени рыцаря – ну не выносил тонкий Кретьенов слух этих кельтских наворотов, ну не могут нормального, хорошего человека звать так, что язык сломаешь произнести, что-то вроде «Овуайен», или еще похуже… Нет, в Кретьеновой Бретани его звали Ивэйн, и это опять был он сам – ну что ж поделаешь, наверно, так оно и будет всегда со всеми романами… И медведь из истории тоже куда-то девался – он превратился во льва, прекрасного золотогривого зверя, к которому поэт давным-давно питал какую-то слабость; а великаны, с которыми сражался герой, в новой истории стали чертями. Пожалуй, изо всех героев этот оказался все-таки более всех Кретьеном – то ли из-за дружбы с Гавейном, в котором ясно просвечивали серые волосы и здоровенные кулаки Аймерика, то ли из-за совсем Кретьеновских метаний и рассуждений о чести, любви и самоубийстве, то ли из-за того, что получался он менее всех прежних alter ego демонстративным и героичным – если б не лев, парень на протяжении имел истории столько превосходных шансов помереть!.. Как бы то ни было, история про рыцаря со львом, которой предстояло стать самой знаменитой и читаемой из рыцарских романов, продвигалась быстро, и почти сразу – начисто: никогда еще парижскому школяру не писалось так легко!

Годфруа, неизменно заботившийся о своих друзьях, умудрился устроить Кретьену большую неприятность. Неизменно скорбя о монашеской, нездоровой жизни приятеля («Ну и зачем себя истязать? Ты же школяр, а не святой какой-нибудь… Может, ты просто девушек стесняешься? Так сказал бы мне, я тебя мигом познакомлю с кем-нибудь…») однажды голиард привел Кретьену в дом самую настоящую девку.

Особа эта оказалась небольшой, беловолосой и слегка пьяной. Она попросту обнаружилась у поэта в комнате, когда он ввечеру вернулся домой; а сопровождал ее не кто иной, как Годфруа собственной персоной. Кретьен, усталый как собака, желая двух вещей на свете – спать и писать «Йвэйна», как раз колебался, какой из двух страстей отдать предпочтение. Дома же его ожидала оргия, вернее, готовый материал для нее. Едва он ступил на свой собственный порог, как услышал хрипловатый комментарий незнакомым женским голосом:

– А что, Дворянин, он и в самом деле ничего! На вид, по крайней мере…

Понадобилось немало времени, чтобы убедить девицу, что она очень сильно ошиблась домом. Ей пришлось дать немного денег за напрасное беспокойство, ибо она обиделась и принялась весьма громко кричать, причем не на Кретьена, а на растерянного Годфруа, который, как всегда, не преуспел в своих благих намерениях. Потом она ушла наконец, Годфруа, что-то лопоча, убежал вслед за нею, а потом вернулся, крайне раздасадованный, швырнул шляпу на пол и грозно заявил, что больше никогда для Кретьена, свиньи неблагодарной, и пальцем не пошевелит. Люсиль – такая хорошая девушка, чистоплотная и надежная, а теперь она обиделась и больше дела с ним иметь не захочет, а все из-за одного надутого, исполненного гордыни ученого осла… Все, хватит. Больше я твоей никчемной жизнью не занимаюсь.

За что Кретьен был голиарду очень и очень благодарен – он сам как раз собирался его о чем-то подобном попросить.

Для пущей экономии денег вскоре в его комнату подселился Ростан. Бывшее же Ростаново обиталище недовольно ворчащая мадам Сесиль сдала в тот же вечер заявившейся к ней парочке валлийцев – два близнеца, рыцарь Камелота и рыцарь помойки, притащили все свои небогатые пожитки: пару узелков, одеяло, котелок и желтого драного кота. Кот был на удивление похож на Дави; Дави его и расхваливал хозяйке как отменного крысолова. Впрочем, через несколько дней этот предмет раздоров школяра и хозяйки дома бесследно исчез – то ли со свойственным котам эгоизмом нашел себе новое пристанище, то ли мадам Сесиль его просто отравила. Дави сказал, что дела так не оставит, и притащил другого кота – еще более потрепанного жизнью, даже одноухого. Этот в первый же день оправдал свое призвание – задушил здоровенную крысу и положил ее, как боевой трофей в дар сюзерену, Дави на подушку. Сюзерен, однако, не был доволен подношением, и после третьего окровавленного подарка на постели самолично выставил непонятливого охотника за порог…

Аймерик тоже не терял времени даром. Он посещал лекции не абы кого – новой теологической знаменитости, основателя схоластической методы, того самого, кто учил не слушать авторитетов, а слушать только доводы разума. Конечно же, это был тезка Кретьена, Ален де ль`Иль, то бишь Островной, – непримиримый враг еретиков и большая умница; брал он за обучение дорого, зато был, по слухам, почти что святой. Недаром его прозвали «Универсальным доктором» – его свод лекций «Искусство веры католической» был вполне достоин взимаемой платы, и стихи он писал тоже хорошие – Аймерик цитировал из Аленова «Антиклавдиана», и даже придире Ростану нравилось, хоть он аллегорий и не любил, особенно религиозных. «Есть поэты, которые любят стихи, и поэты, которые любят свои стихи», – дразнил его Кретьен, уже почти подготовивший друзьям сладкий гостинец – новый роман, и Ватес Ватум сдвигал брови и грозил грубому франку скорой расправой…

Они с Ростаном, кстати, отлично уживались вместе – Пиита был настоящая свинья в быту, точно такая же, как Кретьен, и они вдвоем, захламив комнату с двойной скоростью, потом вели тихие бои с хозяйкой, порывавшейся в комнате прибраться. Одна неприятность – Ростан написал несколько новых стихотворений, одно из которых, особенно ужасная альба, начиналось словами «Я стенаю, вгрызаясь в стену, Потому что за ней рассвет». «Бедная девушка», – лаконично заметил Гвидно, прослушав эту трогательную песнь ровно до половины…

В окно, когда Кретьен писал по ночам, смотрела большая-большая звезда. Неискушенный в астрономии поэт думал, что это – звезда из Арфы Артура, лиры, горящей над Логрией, по крайней мере, над ее «мирскими братьями» – Пиита тихо посапывал, накрывшись с головой одеялом, и Кретьен, не зная еще, что эта покалывающая холодом тоска по Раю, который вроде бы утрачен, хотя непонятно, когда и как успел стать твоим, называется Совершенным Счастьем, задувал свечу и тихо сидел в темноте…

2

…А ведь какой это был удачный день – Рождество Христово одна тысяча сто шестидесятое!.. Четвертый месяц изучения Старых Дигест, когда под руководством мудрого, хотя и юного на первый взгляд магистра Одоферда Кретьен дошел уже до одиннадцатой книги Кодекса… Одоферд нимало не разочаровал своих слушателей: воистину, даже такой раздолбай, как Ростан, хочешь – не хочешь, чему-то у него мало-помалу учился, а о Кретьене с усидчивым Николасом и говорить нечего. Одоферд вследствие своей молодости, сближавшей его с учениками, был, что называется, «своим парнем» – не надменным, готовым объяснять и поправлять, даже не жадным – давал собственные книги на руки школярам… Строил он свои лекции так, что и последний тупица бы извлек из них хоть какие-то крупицы знания: сначала вкратце излагал план главы, потом пояснял кратко и отчетливо каждый закон, потом зачитывал и комментировал текст и снова излагал его смысл, и, наконец, принимался копаться в противоречиях и дополнительных особенностях законов, всегда приветливый, невысокий и негромкий, смуглый, как южанин… Правда, к сожалению, его отличный дом неподалеку от моста соседствовал с жилищем Ожье-Имажье, и Кретьен всякий раз испытывал легкое содрогание, проходя мимо знакомого окошка – хотя Пьер-Бенуа давно съехал с этой квартиры, так и казалось, что вот он высунется и крикнет какую-нибудь гадость. Например, «Ты у меня за это отве-етишь…» Но все это были пустяки, ложные тревоги, и рыцарь Камелота, сжимая свои окрепшие в схватках кулаки, думал, что теперь и без помощи друзей навалял бы незабвенному магистру по первое число. Зато мэтр Одоферд всегда был готов задержаться после обеда, чтобы потолковать об обожаемом Риме и его праве лишний часок; и молодость ничуть не вредила ему – сей достойный нимало не походил на тех юнцов в магистерских туниках, описанных в голиардской злой песенке:

 
   «В былые годы оные
   Достойные ученые,
   Давно седоголовые,
   Впивали знанья новые;
   А нынче все мальчишками
   Спешат расстаться с книжками,
   Учить спешат, горячие,
   Слепцов ведут, незрячие,
   Птенцы – взлетают юными,
   Ослы – бряцают струнами…»
  …– Где новые Григории?
   В кабацкой консистории!
   Где Августин? За кружкою!
   Где Бенедикт? С подружкою…
 

– На себя бы посмотрел, – весело отозвался Ростан, хлопая друга по плечу. – Вы, достойный сир, сами-то куда направляетесь? Небось не на диспут! И не филологией заниматься! А пить, милый друг, именно пить!..

– Ну, так Рождество же, – хмыкнул Аймерик, запахивая свой толстый, подбитый мехом синий плащ. – У кого хватит совести учиться на праздник?..

– Нас ждет Кана Галилейская, и все тут! А, черт… – это сир Ален наступил ногой во что-то мерзкое, наверно, в нечистоты; вот чем-чем, а чистотой знаменитый Град Словесности никогда не отличался.

– А, прости Господи. Сир Бедивер, вы же идете впереди! Не свинство ли с вашей стороны не предупреждать, что тут… извините… дерьмо, господа!..

Николас, обернувшись, молча улыбнулся, развел руками. Узкая улочка, освещенная только сиянием редких окошек кабаков, осветилась его улыбкою – тихой, ослепительной, такой дикой применительно к пустяшной теме разговора, к этому грязному великому городу, но столь подходящей к священной ночи…

– А, ладно… Споем? Споем, сиры! Восславим Господа нашего!

Пятеро рыцарей Камелота – Ростан и Гюи слегка уже хмельные, а остальные просто очень радостные – остановились под медленным, таявшим, не долетая до земли, обжигающе-благим снегом и затянули песню, рождественский гимн, немудреные слова которого – «Радуйтесь, люди, вот Христос родился…» – не значили почти ничего, потому что главный смысл их был в Радости.

Пятеро парней – один уже почти магистр, и четыре школяра – стояли посреди темной зимней, узенькой улицы, под рождественским теплым снегом, в священном граде словесности – и пели разноголосым хором, обняв друг друга поверх драных зимних плащей, не стесняясь того, что петь как следует из них умели только двое:

 
   Снова близится полночный
   Час, как девой непорочной
   Был Господень Сын рожден,
   Смерть и муку победивший,
   В злобном мире утвердивший
   Милосердия закон!
   Так пускай горит над всеми
   Свет, зажженный в Вифлееме…
 

Потом от рождественского гимна перешли к «Venire adoramus», а потом подвернулась совсем уже неподходящая песня – что-то против беспутных клириков. Кретьен, казалось бы, и вовсе не хотел ее петь, однако получилось – и он драл во всю свою немузыкальную глотку насчет того, что Рим и всех и каждого грабит безобразно, пресвятая курия – просто рынок грязный, чувствуя под своей ладонью теплое, мускулистое, живое плечо Аймерика, растворяясь в счастливом ощущении, что вот они все вместе…

…Компания выросла в переулке внезапно: только что их всех не было – и вдруг появились, темная стена, два факела по краям, и выговор – северный, парижский.

– Что это за свиньи развизжались на нашей улице? Прочь с дороги!..

Их было человек десять. И по случаю Рождества ребята уже достаточно приняли, по этому самому поводу чувствуя себя хозяевами вселенной. То ли Кретьену показалось, то ли и впрямь различил он среди радостных голосов тембр дружища Примаса? В любом случае, сначала мы хотели по-хорошему.

– С Рождеством вас, добрые люди, – очень учтиво сказал Аймерик, даже слегка посторонившись; но тем, видно, было мало – а марсельский Гавейнов акцент и вовсе возбудил лучшие струнки их патриотических душ. Честное слово, мы просто шли в кабак!.. Но когда здоровущий парень в высоких сапожках, с поблескивающим ножом в кулаке, нахально толкнул Ростана, принявшего независимую поэтическую позу посреди дороги – тут уж все рыцарское терпение кончилось…

– За Камелот, братья! – радостно возгласил – кто это сделал первым? Кажется, рыжий валлиец – и пятеро великовозрастных мальчишек радостно накинулись на противника, и Кретьен, ничего особо не понимая в темноте, саданул в глаз факельщику, и огонь зашипел, покатившись по камням, и рядом, почему-то весело смеясь, тряс кого-то за шиворот сэр Бедивер…

– Pro Сamelot!

…– Dulce et decorum est pro Patria mori[27]27
  Сладка и прекрасна смерть за Родину (лат.)


[Закрыть]
, – отдуваясь, Гвидно приложил быстро тающий снег к припухшей кровоточащей скуле. – А что, ребята, мы их сделали! Сделали, видит Господь!..

– Еще бы нет, – Кретьен вертелся вокруг собственной оси, силясь разглядеть, где ему попортил плащ неприятельский нож. – Вот же неприятность какая! Плащик порезали… Почти новенький совсем…

– Что же, грубый франк, – это, конечно, был запыхавшийся, изрядно потрепанный, но донельзя торжествующий Пиита. – Ты оказался не таким уж бесполезным товарищем! По крайней мере, не совался под руку взамен неприятеля… Ничего, сир Кэй бывал и похуже тебя.

– Корнуэльские рыцари – все трепачи и малявки, – не остался в долгу сир Ален. – Утрите же кровь из носу, сир, иначе Изольда Прекрасная вас не допустит в свои покои!..

– А что, ребята, в Кану не пора ли? – Аймерик, самый целый и непобитый изо всех и при этом самый смертоносный для противников, поднял с мостовой оставленный одним из беглецов сувенир – красивую небольшую шапку с белым меховым околышем. – О, господа! Добыча! Вражеский шлем! Кто хочет поживиться вражеским шлемом?.. Кстати, то ли мне показалось – или там правда среди ребятушек был этот, как его… Гуго. Ну, Примас.

– У кого еще хватит совести в сочельник драться! – возмутился пылкий Пиита. – Если он там и правда был, жалко, что мне не попался…

– Был, – отозвался молчавший доселе, так же спокойно улыбающийся Николас, стирая мокрым снегом чью-то чужую кровь с костяшек увесистого кулака. – Я ему, кажется… нос разбил. Извините.

И только и оставалось ему, что поднять в недоумении белесые брови, когда заявление сие было встречено едва ли не поросячьим визгом восторга. Не привыкший, никак не могущий привыкнуть к быстрой, искаженной акцентом франкской речи, сир Бедивер недоуменно огляделся, вопрошая с невинностью новорожденного:

– А что ж вы смеетесь? Друзья… Я сделал что-то не так?..

Вражеским шлемом в итоге поживился Гвидно, нахлобучивший его себе поверх капюшона. «Брату на Рождество подарю», – сообщил он, задирая веснушчатый нос – рыжий Дави отмечал праздник в какой-то своей, совсем непотребной компании, и даже мессу он не удосужился отстоять – убежал с девицами…

Мессу в Сен-Женевьев прослушали с похвальной истовостью Кретьен с Ростаном, Гвидно и непроницаемый Николас – бок о бок, склонив лица, в битком набитом храме, где даже трудно было в надобный момент опуститься на колени, зато отстояли до самого конца… Аймерик, как всегда, в церковь не пошел, и они встретились только у церковных врат, чтобы вместе идти в кабак – как раз когда в храме начинались миракли, и переодетые школяры вовсю изображали Святое Семейство, а жонглеры – и где-то среди них самостоятельный Годфруа – налаживали дудки, готовясь к праздничным хороводам на круглой, ярко освещенной площади. Но пятеро рыцарей спешили в свой давешний домен, в Христов город Кану, опьяненные победой, и мягким снегом, и собственной молодостью, и дружбой, нерушимым своим союзом – о, мы можем не только побить десятерых… Мы всех на свете можем победить, покуда мы вместе!..

– …А ведь, кажись, там их было человек пятнадцать.

– Ну, десять.

– Ну, десять… Все равно – по два на каждого!..

– Пожалуй… – неопределенно отозвался Аймерик, положивший не менее четверых. Кабачок, как они и рассчитывали, был совершенно пуст, даже хозяин куда-то девался – наверное, наверх, к своей женушке – предварительно предоставив пятерым старым знакомцам все, чего они просили: вина в неограниченных количествах, копченых говяжьих ребрышек, здоровущее блюдо моченых яблок, и наконец толстого жареного гуся, лицо которого и в посмертии сохранило скорбно-поучительное выражение. Но солома из Христовых яслей под скатертью лежала, как и подобает; пылал камин, плащи, дымясь испарениями, висели вкруг на его решетке; свечи – много, штук десять, за все платил Аймерик – горели ярко. Как в раю.

Зал мягко кружился. Кружились толстенные, с торчащими из щелей мхом и паклей стены; головы оленей над столами; грубо намалеванные картинки – Кана Галилейская, алая струя вина из кувшина… Господь Христос в белой длинной рубашке – вроде той, в которой Кретьен ходил дома – щедро разливал вино, глядя прямо перед собою, и лицо Его, сказочно-красивое, обрамленное прямыми, длинными волосами, улыбалось всем и каждому… Христос родился. Наш сеньор.

Похоже, Кретьен был несколько пьян; по крайней мере, когда он потянулся к своей сумке, валявшейся под скамьей, слишком резкое движение едва не повалило его вниз.

– Эй, Fratri! Сейчас буду… Это… подарки дарить. Готовьтесь.

Николас заботливо, как мама родная, помог ему вернуться в вертикальное положение. Мир сиял яркими красками; Николас с одной стороны, Аймерик с другой. Напротив – Ростан, обнимающий за плечо размякшего, золотистого в свечном свете сира валлийца. Что еще надобно на целом свете?.. Это же почти Круглый Стол. Только короля не хватает…

– Э-э, а я о подарках-то и не подумал, – огорченно протянул Пиита, сползая с дружеского плеча головой на стол. – Кретьен, дружище… Грубый франк… Прости, Христа ради!.. Я потом отдарюсь. Когда деньги будут…

– In illo tempore eran Vates Vatum studens Parisius sine pecunia…[28]28
  Во время оно парижский студент Поэт Поэтов опять сидел без денег (лат).


[Закрыть]
Ладно тебе, плевать, ты сам мне подарочек. Вот тебе, кстати, чернильница. Какую ты хотел… кажется…

Ростан и правда хотел такую – граненую, на длинной серебряной цепочке, чтобы подвешивать к поясу – и в порыве чувств полез через стол Кретьена целовать. По пути он едва не опрокинул бутылку и был могучим, трезвым, как всегда, Николасом возвращен в status-quo без особых жертв.

Аймерику достались новенькие перчатки, Гвидно – рог для питья, тот самый, привезенный Аленом из Шампани, на который валлиец давно уже положил глаз. Кретьену-то все равно было, из чего пить, он и из глиняной чашки мог, материальные ценности почему-то его совсем не влекли. Но самый роскошный подарок достался Николасу – это была свернутая в трубку рукопись, сероватые волокнистые листы, стоившие переписчику не одной бессонной ночи. Николас развернул – и вспыхнул от радости: «Ивэйн», весь целиком, от первой и до последней строчки!.. Теперь Николас фон Ауэ стал первым – и единственным на всю Германию – обладателем полного Кретьенова собрания сочинений, сокровища, пока имеющего ценность только дружеского внимания, но это – пока… Правда, кое-где – доделывался в спешке – на последних страницах чернели расплывшиеся кляксы, Кретьен не успел переписать, да и бумагу жалел – но к такой роскоши еще не хватало придираться!.. Побагровев, как от бочки выпитого, немец потянулся обниматься с дорогим другом – шутка ли, теперь у него было полное собрание сочинений! – но по пути задел-таки спасенную от Пииты бутылку, которая взорвалась на полу с грохотом преужасным… Все-таки он умудрился не разрушить до основания весь кабак, извлекая из висячего рукава подарочек для Кретьена – флакончик чернил для золотописьма, хрисографии, жутко дорогая штука.

– Ого! Вот это да! Спасибо, Бедивер!.. даже бутылку не жалко… которую ты расколотил…

– Наверно, таково было ее предначертание, – предположил Гвидно, невозмутимо запинывая коричневые глиняные осколки подальше под стол. – И вина-то там уже оставалось мало… А тебя, Кретьен, раз уж так, дай-ка я тоже обниму!..

– А у меня для тебя тоже кое-что есть, – Аймерик копался где-то под столом, голос его звучал приглушенно. Наконец появился на свет, в руке – что-то металлическое, непонятной формы. Как маленький… да, как маленький гробик.

– Вот. Его мне один дурак подарил, – странная холодная штука легла Кретьену в ладонь, тот нагнулся, чтобы лучше рассмотреть. – Это реликварий, там внутри деревяшечка, называется – щепка от Истинного Креста. Парень сунул после того диспута, он еще у меня обучаться хотел… Я и подумал – ты такие штуки, наверно, любишь, а мне эта ерундовина ни к чему. Я в разные щепки и тому подобное все равно не верю. Не выкидывать же…

И в самом деле – вроде как гробик. Металлический, с замочком, а по крышке – надпись на греческом, вроде – «Евлогия»… И что-то там еще. Кретьен потряс подарочек – что-то внутри стучит, перекатывается, деревянное… С повлажневшими глазами он потянулся друга поцеловать, крепко-накрепко сжав в кулаке священную железяку.

– …Братья…

Все взоры обратились на Аймерика – так неожиданно сир Гавейн встал, возвышаясь над столом; руки его, жилистые рыцарственные кисти, вцепились в застеленную белым столешницу. Кретьен несколько мгновений старался понять, что же его так бешено удивляет в Аймерике, что же в друге не так – и вдруг понял. Это было так дико, так неожиданно, что он даже помотал головой, почему-то на миг превращаясь в сира Ивэйна в замке Фонтана, и друг его, почти что брат, отважный и хмельной племянник Артура, воздев серебряный рог, собирался сказать обличительную речь… Хмельной.

Вот в том-то и дело: впервые за почти что пять лет их бурного знакомства Аймерик был хмелен. И не просто хмелен: судя по розоватым, вкривь и вкось смотрящим глазам, по всклокоченной челке, стоящей едва ли не дыбом, по треугольным пятнам румянца на припорошенных щетиною щеках сир Гавейн был не просто хмелен – нет, зверски, бешено пьян.

– Братья!.. Надо… выпить… за нас. Встаньте… все.

Поднялись – мгновенно, как один человек. У Гвидно в руке – подаренный Кретьеном рог, у остальных – у кого что, трактирные щербатые чашки.

– За наше братство, друзья. За наш Камелот.

Чаши взлетели; за окном – медленный снег, белый, полупрозрачный, падает, падает, это какое-то волшебство, не может быть все настолько хорошо…

– За… Короля, друзья. Чтобы он вернулся.

Чаши снова взлетают, встречаются с мягким глиняным стуком. Лица бледны и торжественны, такие разные – сероволосый Аймерик с квадратным подбородком, конопатый худой Гвидно, красавец Ростан с пятном сажи на щеке, с подбитым в драке глазом… Николас – красный, молчаливый, с блаженной, не то идиотской улыбкой, совершенно трезвый – все-таки у этих тевтонов луженые желудки. Но одно одинаковое у всех – это глаза. Прозрачные, не то светлые, не то – просто – светящиеся, у всех у нас. У Кретьена плывет и кружится в глазах – и не от хмеля, нет, есть вещи пьянее хмеля, и это любовь, любовь и вера, господа, и сказочные братства и ордена, которым не жить дольше, чем нам… Евлогия. Благая Весть. Круглый Стол. Сир Ален.

– За рыцарство… За Круглый Стол.

…И это был вовсе не страх, нет, не страх потерять. Вообще непонятно, что это такое. Канделябры со свечами горели повсюду, но один маленький подсвечник – просто металлическая чашечка на ножке – стоял посреди стола, между всеми нами, и свечка – даже восковая, это Николас принес – горела ясно, ярко, без треска… Как все-таки красив огонь, в нем можно увидеть все что угодно. Даже главную залу Камелота, ту, что расписана гербами по высоким белым стенам, где арки – как деревья, сплетшиеся ветвями… Вместо этого маленького кабацкого зальчика с земляным полом, где со стены смотрит грубо намалеванный, но все равно – вечный Христос. А камин, почти догоревший, изливает мягкое умирающее тепло, алые волны тепла. Огонь живой, потому что он горячий. Все живое – горячее. Например, люди. Любовь. Дружба.

– Ваш тост, сир Ален.

А сир Ален пьян, он очень пьян и слишком полон, чтобы говорить, и он себе никогда не признается, что для своего маленького круга все же является центром – и единственный раз, когда их общая тайна все же выйдет наружу, единственный этот раз будет сейчас…

– Братья… давайте поклянемся.

– Покля… Что?..

– Над огнем. Все вместе. Поклянемся, что всегда будем верны Камелоту… Всегда останемся рыцарями Артура. Что бы ни случилось.

…Он первый протянул руку, простирая ладонь над огнем, и дымный огонек припекал беззащитную руку снизу, когда на нее легла Ростанова длань. Глаза Пииты блестели, он был такой, каким, должно быть, он станет в раю – совсем открытым, горящим, как эта свеча, юным и больным резкой нежностью, доступной только поэтам – горячей, неутоленной, воинской любовью к братьям, к миру, к Господу… Сир Тристан.

Следующим пришел Николас – его рука упала с размаху, слегка приблизив Кретьенову ладонь к жаркому пламени; глаза невозмутимого сира Бедивера были совсем бешеными, яркими, неукротимыми. А ведь он правда готов умереть за то, что мы называем своим – понял Кретьен в остром, как боль, экстазе радости – и улыбнулся своему брату, улыбнулся, как самому себе.

Третьей пала рука Гвидно – длиннопалая, с пальцами, покрытыми коричневыми веснушками. Рука валлийского рыцаря слегка дрожала, и губы тоже тряслись – словно он сдерживался, чтобы не заплакать. Лицо его, и так очень худое, совсем заострилось, как у смертника.

Аймерик не двигался. Губы его, бледные и твердые, слегка дрогнули – то ли он хотел усмехнуться, то ли что-то сказать. Он не двигался дольше всех – и только когда Кретьен встретился с ним глазами – (серые, стальные, честные – давай, miles, что же ты, брат), протянул и возложил поверх ледяную, тяжелую, как железо, большую руку. Обгрызенные ногти, проявившиеся ветки жил. Пятый. Он все-таки пришел.

– Клянемся…

Говорил за всех Кретьен – то ли потому, что огонь свечи уже жег середину его ладони, то ли потому, что он начал это все. И ему все и кончать. И дрогнули за окном звезды, и заплакали за пеленой медленного рождественского снега, потому что теперь уже ничего нельзя было изменить.

– Клянемся всегда быть верными Камелоту и его Королю Артуру… Что бы с нами ни случилось.

– Клянусь.

– Клянусь.

– Клянусь, – беззвучно выговорил сир Гавейн, почему-то закрывая глаза, и Кретьен, медленно улетая в белые небеса, с уже плывущей от экстаза и боли головой, выдохнул – Амен, да будет – и вытянул руку рывком, разбивая священное пожатие, прыжком спускаясь с неимоверной высоты, и, шипя, прижал обожженную середину ладони к высунутому, алому от полугодовалого вина влажному языку.

– Ален! Что у тебя там? Обжегся?

– Ого-го… Да у тебя волдырь! И какой! Перышко-то держать не сможешь! Балда, мог бы и сказать, что горячо…

– Бу-бу…

– Что ты там бубнишь, Муций Сцевола несчастный?..

– Бе бог. Не мог, я говорю… Нельзя было… прерывать.

– Давай-ка, я золой помажу! Если со слюною смешать, здорово помогает…

Но он только улыбался, как идиот, желая и не умея сказать, что это совсем неважно, да и ничего теперь неважно, важно совсем другое, то, что мы есть, и мы есть теперь уже навсегда… А Ростан, побледнев, как от великого потрясения, неожиданно склонился под стол, ухватившись за скатерть обеими руками, и сира Тристана начало тошнить. У него всегда был слабый желудок.

…Они возвращались по домам, по утреннему холодку, по мягкому полупрозрачному снегу – Николас вел под мышки Ростана, который, как всегда, отравился, мешая вина, и теперь сильно страдал; Аймерик, впервые в жизни набравшийся допьяну, шел сам – до странности прямой, с молчаливой отстраненной улыбкой, то и дело оскользаясь, однако не упав ни разу; кажется, с ним случилось нечто большее, чем со всеми остальными, но что – никто никогда не узнал. Кретьен шел с головою пустой и легкой, как всегда после бессонной ночи, и саднящую от ожога его руку холодил маленький железный гробик – посеребренный реликварий, евлогия, подарок сира Гавейна. Ощущение того, что произошло нечто безумно важное, отошло, дав место блаженному отупению и предвкушенью сна; их дом стоял ближе всех к кабачку, и с ними Бедивер и Гавейн прощались у дверей – обнимаясь замерзшими руками, и Аймерик, как ни странно, совершил нечто очень нетипичное для себя – чмокнул друга сухим ртом, куда-то в шею, прикрытую спутанными черными прядями, кажется, сам смутившись такой нежности, отстранился, зашагал прочь без лишних слов. Николас, с рук на руки передавая стенающего Пииту, поспешил за Гавейном – две широченные, воинские спины, одна в старом сером плаще, другая в новеньком, темно-зеленом, они удалялись по обновившейся до сияния белоснежной прекрасной улице, и их засыпал, стирал, размывал снег… Кретьен, у которого в глазах почему-то стояли непрошеные слезы, обернулся наконец на бульканье страждущего Ростана, поудобнее подхватывая его под мышки, пока Гвидно, в отвоеванной шляпе поверх капюшона, устало и размеренно барабанил в дверь.

3

…Все кончилось ночью, как только миновала рождественская неделя, в ночь с понедельника на вторник. Назавтра надо бы сходить поучиться, праздники хороши, но пора и честь знать…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю