Текст книги "Южане куртуазнее северян (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)
4
Эн Элиас, сенешал пуатьерского замка, проводил присмиревшую парочку обманщиков в прекрасную спальню на втором этаже донжона; вскоре им подали туда недурной, хотя и несколько наспех сотворенный ужин – жаворонков (Мари им ужасно обрадовалась), богато перченую холодную зайчатину, фрукты и вино. Когда безмолвный мальчик-слуга наконец утащил тяжеленный поднос с объедками, а другой слуга, поздоровее, разобрал на козлы и столешницу и тоже унес прочь небольшой стол, Кретьен и Мари наконец остались вдвоем.
– Уфф, – некуртуазно сказала юная графиня Шампанская, срывая с головы очень красивую, но жаркую шапочку. Правда, тут же ей пришлось натягивать ее обратно – в дверь снова стукнули, и вошла служанка с тазом воды для умывания и чистыми полотенцами. Трувор и жонглер омыли разгоряченные лица, шумно плещась; Мари умывалась прямо в шапочке, а вытираясь, сбила все павлиньи перья на сторону. Кретьен с трудом сдерживал смех. Наконец служанка ушла, и он, поднявшись, решив наконец положить предел всем тревогам, проводил девушку до двери – и задвинул за ней засов.
– Ухх, – повторила юная графиня свой оборвавшийся номер, стягивая бархатную штуку с головы и бросая ее прямо на пол. На лбу отпечаталась розовая полоса – ровно на том месте, которое то и дело болело у Кретьена после ночи письма (он про себя называл этот тип головной боли «железным венцом»). Потом подняла руки распутать завязки – и утомленные волосы, раскручиваясь по пути, как живые, толстой вертящейся змеей затанцевали у нее на плечах. – Наив… До чего же тяжело мужчиной быть! И как это у вас, мужчин, так легко получается?
– Должно быть, дело привычки, госпожа моя, – Кретьен улыбнулся, присаживаясь на скамью у стены. – Ну как, еще не раздумали завтра выступать?
– Раздумала? Я? – хоть и усталая, Мари даже нашла в себе силы запальчиво вскочить на ноги. – Ни за что! Теперь, когда я видела, как овернец петушится… Если я его не одолею, потом буду всю жизнь жалеть. Принеси-ка мне лучше арфу, Наив: будем повторять песни.
…Свечи в канделябре тихо горели, и вся большая спальня была залита светом нереальности, сказки. Свечи – настоящие восковые, как в церкви: не чадят. И пламя у них яркое, ровное… Мари, усевшись с ногами на широкой кровати, перебирала пальцами струны, а Кретьен, замерев на полу, на толстой серой шкуре, слушал, сдерживая даже шум собственного дыхания, как его стихи обретают новую жизнь и свет в устах поющей. Длинные, слабо поблескивающие волосы Мари струились по плечам, лицо ее, когда она пела, делалось трагическим и совсем юным. Как у древнегреческой актрисы. Ей бы Еленой родиться, такой, как она описана у Бенуа де Сент-Мора – кто бы тогда посмел троянца осудить… Тем более что мэтр Бенуа посвятил свой «Роман о Трое» некоей «Богатой Донне Богатого короля», в которой сквозь античные декорации легко читался облик Алиеноры.
Они были здесь совсем одни, за закрытой дверью, и голос Мари звучал для одного человека из этого мира, и стихи цвели его только для ее уст.
«Когда земной утихнет шум,
Когда взойдет звезда,
Любовь моя, тебя прошу —
Уйдем со мной туда,
Где чтоб сказать, не нужно слов,
И все открою я,
Где только свет моих стихов
Да музыка твоя.
Исчез покой, огонь остыл,
Спасает только сон,
И я скажу – «Наказан был»,
А ты – «благословлен».
Уходит ночь. Душа, забудь,
Как ты бежала дня.
И я скажу – «Скорее в путь»,
А ты – «Оставь меня.»
Но день настанет наконец,
Когда, сорвав покров
Со слов, со взглядов и сердец,
Мы выйдем из Кругов,
Узнав – земной тоске теперь
Недолговечен кров…
И я спрошу: «Наверно, смерть» —
А ты кивнешь: «Любовь».
– Ну… И как же тебе не стыдно?
– Стыдно? – вздрогнул от неожиданности Кретьен, будто бы просыпаясь. – О чем… ты?
– Кто-то, насколько я помню, говорил, что он – плохой лирический поэт. Показное смирение – это тоже гордыня, тебе в детстве священник такого не говорил?
– Мари…
– Что… Кретьен? А кстати, неужели же это имя тебе при крещении дали?.. Или у тебя… Было другое, раньше?
– Было.
– Какое?.. Впрочем, если не хочешь… не говори.
Она смотрела ему глаза в глаза, отложив уже сонную арфу, и видела человека у своих ног – необычайно красивого в золотистом свете огня, с волосами, черными, как вороньи перья, с лицом мудрым и мужественным. Сильного. Но совсем иной силою, чем та, что влекла ее к Анри. И в глазах его, умопомрачительно-светлых, сияло то, чего в Анри никогда не было. Это называется нежность. Та же самая, что заставляет писать стихи, что заставляет петь, а тех, кто не умеет ни того, ни другого – плакать…
«Бог-Господь с небес глядит,
Светит в спаленку луна,
Детка в колыбели спит,
Мне же – петь всю ночь без сна…»
Это песенка, которую давным-давно пела кормилица, лет сто назад… И она тут совсем не при чем. Просто в этой песенке есть то же до слез болезненное тепло, то же… Укрой меня одеялом и посиди рядом чуть-чуть. Мир полон нежности, и всем нам, слабым, в нем найдется свой свет. Потуши свечи, посиди со мной. Я хочу плакать, но не потому, что мне плохо. Потому что хорошо.
– Наив… Потуши свечи. Я больше не хочу сегодня петь. Я хочу спать.
– Хорошо, госпожа. И… меня крестили Аленом.
– Ален… Ален.
– Но это неважно. Важно другое… Ложитесь, госпожа моя, я задерну занавеси, чтобы вас не смущать.
– Посиди со мной… Ален. Немножко. Просто на краю.
И он посидел – на краю широченной кровати, слегка подвернув углы одеяла, как когда-то делал у больного братика, в городишке Витри, в чужом доме… Она не говорила ничего, только смотрела с белизны простыней темными в темноте глазами, и он понял, что она плачет. И понял, что утешать не нужно, не нужно вообще ничего говорить.
Так впервые он узнал, что Мари в него влюблена.
Странно – каждому из этих двоих казалось, что первым влюбился другой из них, а он сам лишь ответил на зов. И это была вещь такая тонкая, прозрачная, что нельзя о ней говорить. Более того, и не хотелось. Не хотелось и ничего предпринимать – тончайшая нить, связавшая двоих, нимало не отдаляла от них третьего, Оргелуза, того, кого они оба равно любили: Анри находился с ними третьим в ночной комнате, и не надо было ничего делать, ничего никому – даже себе – говорить, просто радоваться. (Бернар де Вентадорн любил жену своего сеньора и называл ее Жаворонок. Как же я не понимал, что он не мог делать иначе. И ведь это так радостно. Так радостно, Боже мой, что хочется плакать, от сильной радости плачут, как от боли, а от самой сильной, наверное, умирают…)
Кретьен поцеловал ее, свою сестру, в прохладный лоб перед сном – как целуют покойника или ребенка, и задернул занавеси снаружи. Какое-то время он возился – сначала молился, коленопреклонившись пред распятием, потом устраивал себе ложе из плаща и подушек на одной из скамей. Еще несколько минут бессонницы, мысль – «да я ни за что не засну», взгляд на прозрачно-черно-синий небесный свод в лунном серебре, – и он уже спал, исполненный изнутри теплой, трепещущей, ничего от мира не требующей радостью, которую знал, кажется, только когда-то во младенчестве, когда мама брала его из колыбели на руки. А может, и не знал никогда.
А наутро был трубадурский турнир. Наутро – это, конечно, сильно сказано: начали изрядно после полудня, а закончили в час, когда майская короткая ночь уже полностью вступила в свои права. Пиршественный стол, к которому то и дело подходили угощаться утомленные певцы и слушатели, был перенесен к стене квадратной, ярко освещенной залы; пажи сновали с кубками, чтобы трубадуры имели возможность смочить горло, когда им вздумается. Прибывший-таки наконец великий Гиро де Борнель не возжелал участвовать в забаве – он просто разделил с госпожой Алиенорой место «высокого судьи». Однако же друг его, эн Бернар де Вентадорн, кажется, нуждался в богатом призе, долженствующем достаться победителю, более, нежели в славе, которой и так обладал с избытком; потому он все же вышел, испытанный боец, на поэтическое ристалище – и соперником ему оказался не кто иной, как Пейре Злоязычный.
Все ждали, не споет ли Овернец знаменитой своей сирвенты, поносящей по меньшей мере троих из присутствующих здесь знаменитостей; «ква-ква», – с трудом сдерживая нервный смех, прошептала Мари своему трувору, когда Пейре вышел на середину зала со своим спутником и церемонно раскланялся. Но тот всех удивил – так как темою состязанья невольно оказалась любовь, он ни разу не сбился с темы и порадовал собрание воистину прекрасным голосом и дивными стихами. Даже когда он уже отпел свое, Кретьен некоторое время еще слышал в ушах его голос:
Короток день и ночь длинна,
Воздух час от часу темней…
Но надежда мне все ж видна
В дальней и злой любви моей,
Радость должна быть в любви разлита,
Друг она тем, кто тоску поборол
И бежит тех, в чьих сердцах темнота…
…В чьих сердцах темнота. Но тут кругом был золотой свет, и Кретьен опять поймал золотой, взволнованный, ищущий не то защиты, не то просто ответа взгляд – и пропустил момент, когда королева вызвала его на ристалище.
…Мари воистину превзошла самое себя. И дело было вовсе не в ней – просто в самом деле Кретьен никогда не считал себя лирическим поэтом, его ироничный, повествовательский стиль сильно проигрывал в коротких чувствительных песнях, где негде развернуться – а тот же де Вентадорн только этим талантом и жил, и куда там Кретьеновым совсем недавним, едва ли не первым строчкам, его несчастным «дорогам» – то, что Мари, вчера репетируя, называла «Песней про дорожки»:
«Вели бы все дороги к ней!
Тогда бы уповать я мог.
Искал я много-много дней,
Но не нашел таких дорог…»
Вот именно, не нашел. А де Вентадорн – искавший столько лет – нашел, и шествовал по ним как хозяин и король. Голосом он обладал не столь роскошным, как у Пейре Овернского, и не таким чистым и звонким, как у Мари, но была в нем, глуховатом, выпевающем речитативным шепотком, некая загадочная прелесть, обаяние, заставляющее слушать. Или, может быть, дело в легкости и изяществе плетения слов?
Не нужен мне солнечный свет,
Зачем его луч золотой —
Я радости полон иной,
Ярче небесного света
В сердце заря золотая —
Вот моя радость иная,
Всех звонче я ныне запел —
Сердце любовью запело…
Сколь пришедший мудрее идущего, столь нашедший превосходит ищущего… В общем, Кретьен вовсе не удивился, когда королева провозгласила наконец победителя – эн Бернара, подарив ему долгий золотой взгляд, воспетый им в «Золотой заре». Как вы говорили, эн Бернар, «Единственная обязанность мужчины – иметь свободное и доброе сердце, чтобы обожать всех дам». И немудрено, что дамы будут платить за это взаимностью – даже если ваше лицо светится только внутренним светом, зато как сильно светится, Боже ты мой!.. Потому вскоре «на ристалище» остались только двое – вторым стал великолепный овернец, но даже он недолго продержался. Скверный характер, при всей одаренности, победам нимало не способствует.
Королева сама поднесла седому поэту приз – очень красивый золотой кубок с эмалью, доверху наполненный серебряными тулузскими солидами. Сумма немалая, кроме того, старый Бернар оставался теперь в Пуату – Алиенора пожелала дать ему некую необременительную и доходную должность при своем дворе. Конечно же, он желал остаться:
«Пускай меня скоро не ждут —
Магниту ль сказать: отпусти!
Анжу, Пуату перечти…»
Мой магнит, Mos Aziman. Вот какое имя придумал Бернар для королевы двух королей. А как мне прикажете называть ее дочь, подскажите, мэтр! Ведь южане куртуазнее северян, все это знают. Только северяне, кажется, об этом не особенно жалеют.
Раскланявшись с щедрою королевой и поцеловав, в знак благодарной преданности, край ее длинной верхней одежды – пурпурно-розовой, как небо на закате – старый поэт поднял руку, показывая, что хочет говорить. Не дожидаясь, когда шум более-менее уляжется, он сказал несколько слов, утонувших в гуле, и, поняв тщетность своих намерений, пересек квадратный высокий зал, направляясь к удивленному донельзя Кретьену, и при всех, не дав ему подготовиться, заключил северянина в объятья.
Тот даже спросить не успел – Бернар заговорил сам, обращаясь к Алиеноре, и на этот раз голос его услышали все. Затесавшуюся в зал длинноносую собаку, тыкавшуюся под столом в колени кому попало, пнул под ребра сапог Сайля д`Эскола, дабы не мешала слушать. Годфруа, похмельный дворянин из Ланьи, сделал попытку дунуть во флейту, но был соседом пресечен и подавлен.
– Госпожа и благородные друзья мои, видит Бог, я не вправе принимать эту награду, покуда не будет она разделена по справедливости.
– Но, э… – Кретьен попытался что-то вставить, но учтивый старик, бывший, кстати, его слегка пониже ростом, но схожего телосложения, не дал ему говорить:
– Друг мой, о знакомстве с вами я думал многие годы. И надеюсь, вы из ложной скромности не будете отрицать, что сегодня сражались не своим оружием. Любовные песни – это не то, чем вы сильны, ваш домен – поле романов и жест, но как всякий честный рыцарь, вы бились по правилам, назначенным распорядителем турнира. Потому не обижайте меня отказом – прошу вас разделить награду и почести со мною пополам.
– Эн Бернар, – улыбнулся раскрасневшийся Кретьен, невольно поддаваясь обаянию трубадура – обаянию его бледно-голубых, совсем светлых, будто бы выцветших, как небо в жару, глаз. – Эн Бернар, послушайте, как вы намерены делить на двоих один-единственный кубок? Неужели работу столь искусного эмальера мы с вами посмеем разбить? Нет, лучше пусть будет так, как решил суд госпожи нашей…
– Тогда мы поступим иначе, – не отступил южанин, не обращая внимания на улыбки и смех. – Отдадим этот подарок одной из дам, освещающих этот замок своей красотою, и предмет спора найдет себе достойного обладателя!..
– Помедлите, господа мои, – голос Алиеноры вмешался неожиданно и очень громко. Она уже стояла совсем рядом, возле стола, но взгляд ее был направлен ни на одного из спорящих победителей. На кого-то совсем постороннего и очень маленького. – Прежде чем вы изберете себе достойную даму, я хотела бы, чтобы все присутствующие в замке донны собрались в этом зале. Мессир Гийом, если вы позволите…
И, протянув узкую руку, она одним движением сдернула шапочку с головы Кретьенова жонглера. Мари, пылая от смущения или же от моментально обратившегося к ней всеобщего вниманья, шагнула через скамью и обняла свою смеющуюся мать, пряча лицо у нее на плече и в собственных рассыпавшихся волосах.
– Что же, матушка… А разве я была столь дурным юношей, что тебе понадобилось сделать из меня еще одну даму?..
Но, когда юная графиня Шампанская, облаченная в Кретьеново сюрко, наконец обернулась к гостям, чтобы поприветствовать их, уже как дочь владелицы замка, ей пришлось еще раз отвлечь свое внимание. На двух коленопреклоненных мужчин, которые протягивали ей снизу вверх драгоценный приз за состязание, соединив руки на его высокой золотой ножке.
…Чрезвычайно славным человеком оказался Бернар де Вентадорн!.. Алиенора наконец завладела своей дочерью безраздельно – дочерью, узнанной еще вчера, узнанной с первого взгляда; и теперь обе дамы – Мари, правда, ненадолго удалялась, чтобы переоблачиться в женскую одежду – восседали во главе стола, толкуя о новостях. Третьей в их компании стала кузина Изабель, очень красивая черненькая девица со смуглым румянцем на щеках. А Кретьен с Бернаром тем временем замечательно напивались вдвоем, утоляя духовную жажду наряду с физической. Правда, слегка опьянев, вентадорнский поэт позабыл весь свой небогатый запас французских слов, но Кретьену не составило труда перейти на окситанский; после многоязычного Парижа он мог общаться на этом языке, как на своем родном. Раскрасневшись, обладатель «свободного и доброго сердца» заявил Кретьену, что он, Кретьен – «лучшее в смысле поэзии, что есть на севере». И пока трувор размышлял, восхваление это ему либо же хула северу, Бернар успел признаться, что устал от южного соперничества, как от горба за плечами, и по такому поводу безмерно рад видеть поэта, который пришел не столько состязаться, сколько стихи послушать. «Поэты, они ревнивый народ – они редко стихи любят… Кроме разве что своих собственных, мессен», – горестно сообщил певец любви, и Кретьен, опираясь, и сам во хмелю, на крепкое Бернарово плечо, радостно размышлял, что – вот надо же! – этому милейшему человеку он в детстве едва ли не поклонялся, как недоступному величию. Надо же, как все меняется… И ведь всегда – к лучшему…
Собственно говоря, именно Бернар из Вентадорна, благородный человек неблагородного происхождения, и сказал ему новость – что вскорости на юге ожидается еще одно интереснейшее действо из тех, что случаются раз в сто лет; в замке Ломбер не далее чем на Пятидесятницу объявлен диспут – католическое священство юга поведет публичный богословский диспут с так называемыми еретиками, с Чистыми, чья церковь на Юге пользуется большим почетом, и недаром. Диспут открыт для всех желающих, и только последний глупец такое зрелище пропустит, тем более что добрый граф наш Раймон непременно обещался быть – если сможет, а тако же и многие другие знатные и просвещенные люди со всей округи съедутся, чего и вам, друг мой, от чистого сердца желаю.
Как-как город называется? Ах, Ломбер. Ломбер, чтобы мне провалиться!.. Но ведь я здесь не ради себя, и я здесь не один. Я сопровождаю даму, супругу своего сеньора. И только если она согласится предпринять такую поездку в целях развлечения и обретения новой мудрости…
Но даже говоря эти окольные речи, Кретьен уже знал прекрасно – если он хоть немного знал натуру Мари – что она ему ответит на предложение. И не ошибся, конечно же.
5
Городишко Ломбер, что под Альби, доселе ничем особенным прославлен не был. Разве что тем, что это – осиное гнездо, одна из главных резиденций «еретиков провансальских», при упоминании которых у Кретьена начинало нехорошо сосать под ложечкой. Всего-то около пяти лет прошло с тех пор, как это слово впервые прозвучало в его ушах – но в таких обстоятельствах, что забыть нелегко. А, «еретики провансальские»! Как он кашлял, тот старик-ткач, стоя на четвереньках, сплевывая кровь на земляной тюремный пол… Но Аймерик – этого Кретьен не забыл и забыть не мог – носил полное имя Аймерик де Буасезон, совладетель замка Ломбер. И надежда увидеть сира Гавейна живым была сильнее, чем застарелое отвращение к ереси и липучий страх, навсегда в голове поэта связавшийся со словом «Лангедок». Мари ехала в Ломбер развлекаться – Кретьен ехал искать своего друга. Хотя если в жизни и существует что-нибудь, чего нельзя забыть, чего, испытав однажды, будешь бояться всегда – то это тюрьма.
С дочерью Алиеноры, которая сама теперь редко выезжала из имения, в качестве сопровождения поехало с десяток пуатуских рыцарей. Им, южанам, из которых не все толком знали французский язык, ереси были не в новинку; а предстоящий диспут имел для них значение двойной важности – великой развлекаловки, равной которой не случалось со времен Генриховых проповедей, и решения судьбы. В маленьком Ломбере владетель замка поспешно готовил комнаты для знатнейших гостей, а владетели кабаков предвкушали небывалые доходы – со всего Лангедока стекались гости всех сословий и возрастов, чтобы своими глазами увидеть, как их любимые проповедники публично посрамят врагов-католиков и откроют для Церкви Истинной врата к будущим победам.
Впрочем, в церковь перед поездкой Кретьен успел забежать, отстоял мессу. Все-таки в еретический город ехать, там, наверное, и не сходишь… Заодно посмотрел Пуатьерский собор – Нотр-Дам ля Гранд, громадную, очень древнюю церковь, еще по-старинному тяжеловесную, но уже на новый лад украшенную длинными разрисованными статуями вроде тех, что красил Ожье-Имажье, и смешные зверьки из бестиария – тоже недавнего происхожденья – ползли изнутри по периметру старых стен. Кретьен приобщился и вышел из полупустого храма под яркое солнце, подавил зевок. Ему стало легко и немножко тревожно.
…При спешке из Пуатье до Ломбера – с десять дней пути. К Троицыну дню они поспели – хотя Мари и не была приспособлена к быстрой езде, все же она оказалась истинной дочерью Алиеноры, той, что перенесла ливни и безводье сирийских песков. И чем дальше путники продвигались к югу, тем непривычней делалась растительность – появились какие-то странные дубы с широкими жесткими листьями, сосны с непомерно длинными иглами, платаны со стволами в три обхвата… Лето уже вовсю вступило в свои права, и путники частенько страдали от жары – включая и Мари, ехавшей в самые знойные дни в крытой повозке. Иногда по дороге они купались – дамы предпочитали делать это отдельно от рыцарей; по вечерам, когда уже бывали поставлены шатры, воздух оглашался песнями трубадуров. В Ломбер, кроме великого де Борнеля, отправлялся теперь несносный, но чертовски талантливый овернец, и пьянчужка Сайль д`Эскола. Странно только, что Годфруа – каждой бочке затычка – не решил воспоследовать примеру приятеля, а по неизвестной причине остался пожить при Пуатьерском дворе. Кретьен полагал про себя, что здесь не без прекрасных глаз какой-нибудь девицы.
Но музыки им и без Годфруа хватало. Кретьен вообще иногда поражался южанам: на вид – сущий оборванец, всего и достоянья-то, что обшарпанная рота да пара сапог – а поет, веселится, слагает воззвания к прекрасным дамам, да еще и держится как родной брат короля… Вот она, «материя левис элементи»! То, что так дивило его порою на севере – а именно, личности типа Годфруа – здесь, на юге, похоже, являлось нормой жизни. И сам стиль их выживания, блужданья от одного двора к другому в поисках богатых и щедрых покровителей – был веселым, смеющимся, легким. Вот мессен Сайль по дороге пил без остановки с Пейре-Овернцевым жонглером, – непонятно, откуда они только брали выпивку и деньги на нее! И ни малейших признаков похмелья, ни облачка на радостных лицах – будто все в жизни замечательно, и праздник идет по плану… А чуть что не так – сразу поются горестные «кверелы», а заодно как же не осудить Рим и духовенство – легко ли сказать, есть хочется, а денег-то и нет! Наверняка Папа виноват.
Мари эти ребятки, как ни странно, нравились – видно, любовь к «свободным художникам» такого пошиба передалась ей в наследство от матери. Более того, еще в Пуатьерском замке она познакомилась ближе с желчного вида человечком, шампанским трувором Гасом Брюле, и немедленно пригласила его к труаскому двору – не позже, чем к Преображению. Видно, радость и блеск Алиенориного замка прельстили ее живое сердечко, и она потихоньку присматривала себе кандидатуры для украшения грядущего куртуазного двора. Похоже, как ни странно, но именно там, в чужой земле, юная дама впервые осознала себя графинею и хозяйкой.
Городок, арена состязания, оказался маленький – не Пуатье, конечно, и не Труа. Однако было то, чем он превосходил даже своего богатейшего и славного соседа Альби: это количеством высокопоставленных еретиков. Ломберские бароны славились тем, что открыто исповедовали ересь – как-то раз альбийский епископ едва не отлучил весь их дом от церкви за некие «злодейские набеги, совершенные в землях католических, дабы помочь еретикам-публиканам, епископской и королевской волею осужденным, бежать от справедливого суда». Но до сих пор им как-то удавалось выкрутиться – с помощью родни, денег или же просто – наплевательства: на юге на подобные дела смотрели просто. Скорее всего, и будучи отлучены, бароны Ломбера пожали бы плечами и продолжили бы жить как живется. Тем более что и вассалами Луи Седьмого они, кажется, не являлись – Ломбер через графа Тулузского, того самого Раймона Очередного, ровесника Кретьена, формально принадлежал арагонскому королю. А арагонскому королю, признаться, в данный момент было несколько плевать, какого там вероисповедания придерживаются его лангедокские вассалы. У него свои дела были, их вкупе с кастильянцами более мавры интересовали.
По дороге до Ломбера Кретьен и Мари испытали нечто вроде безоблачного счастья. Ничего особенного меж ними не происходило – просто ехали иногда рядом, просто ужинали вместе в ее большом голубом шатре, просто церемонно прощались на ночь – «Доброго сна вам, госпожа моя…» «И вам того же, мессир Наив…» Но вся их простенькая жизнь обрела некий иной, подспудный, скрытый от посторонних глаз смысл – словно бы пронизанная теплыми, бесплотными лучами. Странно, что Кретьена теперь не тянуло писать стихов о любви – все строки, которые он мог сказать, словно бы излились из него во дни предвкушения радости, а сама радость занимала внутри так много места, что там не осталось слов. Кретьен в те дни мог ни с того, ни с сего засмеяться от счастья, откинувшиись в седле; однажды он так и сделал в разговоре с одним аквитанским рыцарем по имени эн Ук, и тот немало удивился, что на его вроде бы невинную реплику о том, что духовенство возмущается новыми модами в одежде, последовал столь восторженный взрыв. «Простите, мессир… Это я о своем подумал», – смутился Кретьен, снова сосредотачивая на собеседнике светлый бестолковый взгляд, и приготовился слушать и умно кивать на реплики о том, что по какому поводу думает приор Везонский, тезка старины Годфруа.
А думал оный приор, что молодежь совсем развратилась. Не иначе как грядут великие бедствия, мор и глад. А все потому, что молодые одеваются, как разрисованные дьяволы: на голове колпак, потом полотняная шляпа, а поверх – еще одна… Рукава понаделали, как у церковных риз, а у женщин – платья с хвостами, которыми они улицы так и метут. (На этих словах эн Ук бросил длинный взгляд на беспечную Мари, которая везла с собою именно такое платье – новомодный подарок матушки, аквитанская мода, настоящая парча, розовая, отделанная зеленью…) А еще, говорил он, эн Годфруа не одобряет, что у башмаков острые и длинные носы, а всякие простолюдины нагло расхаживают в сапогах, кои им по статусу не положены…
– Вот в этом я, пожалуй, с ним согласен, – заметил бедняга Ук, вытирая со лба выступивший пот. – Вилланам, я считаю, должно обматывать ноги тряпками. Да, именно тряпками! Вот так бы пусть и ходили, а то туда же – сапоги!
Кретьен задумчиво и согласно покивал. Дело не в том, что он внезапно забыл о своем простонародном происхождении (а сапоги воистину красовались у него на ногах, светло-коричневые, остроносые – одно из ценных приобретений на поделенные с Бернаром призовые деньги.) Просто он на какой-то момент выключился из разговора. Он смотрел на Мари, ехавшую чуть впереди – как она обернулась, ослепительно улыбаясь, и слегка махнула ему рукой…
В эти дни они оба явственно и много любовались друг другом. Еще не называя происходящее никакими словами, ничего не требуя и не желая – просто смотрели, впервые открывая для себя, как же прекрасен может быть другой человек. Открытие, которое приходит только с первой любовью.
Город Ломбер был и маловат, и грязноват. Но они этого не заметили – так ярко сияли узенькие – вдвоем трудно проехать – улочки, так ослепительно улыбались слепенькие окна домов, стоящих впритирку друг к другу. Милые, милые, прекрасные гуси, окруженные сиянием, с гоготом бежали из-под копыт всадников. Очаровательные дети, дравшиеся перед распахнутыми дверьми портняжной мастерской, прелестно хлюпая носами, удирали, сверкая пятками. Замечательный, блещущий добродетелью виллан с телегой поспешно дал задний ход и свернул в переулок, пропуская кавалькаду благородных гостей. Кроме того, что мир исключительно красив, он еще был на редкость весел. Кретьен и Мари переглянулись – и засмеялись.
– Наив… А это замок? Какой у него смешной донжон! Совсем не как у нас…
– Вообще необычайно смешной замок, госпожа моя Оргелуза.
– Вот будет здорово, если мы все в нем не поместимся!
– Будет очень смешно, госпожа моя…
Но на самом деле происходящее оказывалось не так уж смешно. Диспут обещал затянуться на несколько дней, столь много на него съехалось именитых оппонентов. Все белое духовенство Юга, не считая феодалов – виконты Лотрека и Каркассоны, мелкие бароны, почтенные горожане, и великое множество просто зрителей, как местных, так и приезжих, и по меньшей мере у половины в глазах – недобрый огонек: сейчас наши им покажут! Сейчас вам, мерзкие католики, быстро объяснят, что к чему! Да, беседа могла перерасти во что угодно.
Из приглашенных не явился только сам граф Тулузский – вместо него приехала его жена, на Констанция, молодая еще, но не слишком-то красивая, воплощавшая своим видом все те пороки, которые приписал молодежи аквитанский приор Годфруа. Еще бы – сестра французского короля, дама великой знатности! Была у нее и высокая шляпа наподобие колпака, и остроносые, расшитые жемчугом башмаки, и хвост алого, ярких тулузских цветов платья волочился за нею по каменным плитам. На Констанция одарила собравшихся презрительным взглядом и воссела на почетное место, в резное кресло на возвышении, рядышком с виконтом Каркассоны. Они выступали в роли третейских судей с католической стороны.
– вспомнил бывший Парижский студент. И ему стало слегка неприятно.
Кретьену и Мари достались места похуже – но все же достались. Они восседали на скамье у задней стены, на бархатных подушках, среди прочих более-менее высокородных гостей. Они слегка опоздали к началу – диспут длился уже второй, не то третий день, и теперь Кретьен пытался навскидку сообразить, о чем же до этого шла речь. Признаться, еще с Парижских «соломенных» времен он особой приязни к спорам не питал – вспоминая достопамятных ангелов, он думал, что диалектика – искусство подлое, победит не правый, а лучше им владеющий… Это своего рода словесное фехтование, а не Божий Суд. Однако большинство присутствующих в громадном, человек на пятьсот, рыцарском зале замка, кажется, придерживалось другого мнения. Иначе откуда бы такие бледные, фанатичные лица, такие исполненные сурового торжества или завистливой тоски взоры, которыми обменивались две явственно обозначившиеся противоположные партии? Граница их проходила примерно посередине, как раз напротив мест знатных гостей, и там пролегало что-то вроде «мертвой зоны». Еретическая партия – (Церковь давала нынче бой не на своей территории) – собралась много бОльшая; за скамьями, вынесенными вперед для благородных людей, громоздилась, отделенная от дворян металлически блестящей линией доверенных рыцарей, самая настоящая толпа. Вот ведь, решился сеньор Ломбера пустить весь этот народишко под свой кров!.. Кретьен увидел и самого сеньора, изо всех сил напрягая и щуря слабые глаза – то был высокий, жилистый старик с бледно-серыми волосами, с ровно подстриженной широкой бородой, обрамлявшей суровый рот. Одетый во что-то неразличимо-красное, он сидел на высоком кресле, опираясь локтями о колена, и задумчиво покусывал конец уса. Отец Аймерика, это он. В общем-то, даже похож. По всем законам вежества, эти мужчины и юноши по бокам должны бы быть его семьей. Но почему тогда среди них нету Сира Гавейна?.. Где же он, в конце-то концов?..