355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Южане куртуазнее северян (СИ) » Текст книги (страница 6)
Южане куртуазнее северян (СИ)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 06:32

Текст книги "Южане куртуазнее северян (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

Бормочущее сокровище рыцарь Камелота оттащил подальше от опасных мест, в темноту, и там, основательно тряхнув, вопросил, где он все-таки живет. Парень по прозвищу Дворянин, размазывая кровь из разбитого носа, взамен ответа прижался к нему, как к родной матушке, и горестно заплакал. Лишенный всяческого сочувствия Кретьен повторил вопрос, при каждом слове сильно подопечного встряхивая. Неудачник был изрядно тяжел и измочил ему слезами все плечо.

– Где! Ты! Живешь!?

Вопрос просто из добродетельного Аймерика прежних дней; разница только в том, что Кретьен тогда вовсе не был пьян.

Наконец до дворянственного разума что-то такое дошло о сути вопроса, и он, подняв просветленный взгляд, радостно засмеялся. Кретьен только плюнул с досады и потащил новую, десять денье стоившую покупку к себе домой.

По дороге Дворянин, помогая ему по мере сил заплетающимися ногами, что-то напевал из «Кверелы на клобучную породу» и вообще, кажется, не особенно понимал, что с ним происходит. По случаю позднего часа Кретьену пришлось долго молотить в запертую дверь, проклиная свое человеколюбие; наконец ему, совершенно озверевшему, мокрому от пота и от слез чувствительного знакомца, отворила сама хозяйка, из-за спины которой выглядывал заспанный Кристоф с кочергою в руке. Гневная мадам Сесиль в белой рубашке, с волосами, собранными на ночь под платок, держала свечу – и едва ее не выронила при виде своего подозрительного жильца. Кретьен, злющий и усталый, знать не знал, что в этот день и в этот час навеки разрешилось глодавшее его квартирную хозяйку подозрение – уж не еретик ли он; а уж после того, как он, шатаясь во все стороны и разя перегаром (не своим, Дворяниновым, но мадам Сесиль про то не ведала) принялся подниматься со своим дружком по лестнице, но оступился, и послышались ни с чем иным не могущие спутаться звуки – взбунтовавшийся желудок вовсю извергал свое содержимое прямо на скрипучие ступеньки… Кто бы мог подумать, что столь отвратительное деяние может вызвать столь горячее одобренье хоть у кого-нибудь на целом свете! Однако вот вызвало же, «школяр, школяр, он настоящий школяр, а не поганый публиканин»[23]23
  Одно из народных названий еретиков-катаров – «публикане» (павликане).


[Закрыть]
, – пело сердце госпожи Цецилии, покуда она выговаривала жильцу в спину и посылала слугу за тряпкой.

…Кретьен втащил покладистого, как мешок тряпья, гостя в комнату и пихнул на свою кровать. Накрыть его одеялом? А, обойдется… Только башмаки с него снять. После того, как Кретьен послужил ему оруженосцем, благодарный юноша повалился лицом вниз и тут же захрапел; школяр посмотрел на него с тоскливой ненавистью и протянул руку за огнивом… Ладно, это пустяки, что негде спать. Главное – работа. А то эти несчастные «Анналы» вместе с Юстиниановым кодексом съели все время… Юстиниан, сын скотопаса, муж блудницы, много чего понаписал, будь он неладен, а еще Великий! Но Клижес ждет.

…Запалив свечку, юноша согнулся над столом. Жар и глад, жар и глад, вернитесь… Какая беда – тот, кто пишет, и неуязвим, и в то же время ранимее всех на свете… Слабые глаза, тусклая свеча, а потом, конечно же – знаменитый «железный венец», опоясывающая голову боль. Чернила на этот раз попались очень хорошие, надо будет запомнить лавку – чисто черный цвет, безо всякой гаденькой желтизны. И перо было отличное, твердое, отточенное, не из тех, что уже через час письма начинают мерзко лохматиться…

…И дрался Клижес на турнире, и раздувал ноздри его угольно-черный конь, а через три дня конь будет белым, и мы опять всех победим… Сегодня надо обязательно дописать до поединка с Гавейном. Давай, Аймерик, руби меня, все равно ни одному из нас другого не одолеть, все равно… Запыхавшись, срывает Клижес шлем со светловолосой головы, раскрасневшийся, совсем юный… Совсем не похож. Но толку-то скрываться под маскою, все равно это ты, Кретьен. Наверное, поэтому и не можешь носить одного имени, подобно Аймерику – тебя слишком много, и каждый новый ты может все то, чего тебе никогда не достичь здесь, рыцарь пера и бумаги, где твои шпоры?.. Но ничего, я все равно буду в Камелоте. А потом махнем в Германию, к возлюбленной, и что-нибудь придумаем, чтобы все у нас сложилось хорошо… Тем более что она так прекрасна – лучше Ростановых девиц, лучше всех девиц на свете – известно всем, что Феникс-птица прекрасней всех на свете птиц, так затмевает всех девиц Фенисса красотой своею…

Одна беда – когда эта история закончится, Кретьен перестанет быть Клижесом. По опыту Эрека поэт хорошо знал, что будет так. Теперь даже смешно, что случались дни, когда на имя «Эрек» он готов был откликнуться, как на собственное – пока не увидел, что влияние их взаимно, пока не заметил тень «раздвоившегося» Жерара де Мо, всплывшего откуда-то из обители теней, которая есть в голове у каждого из нас… А ведь как хитро пробрался Жерар! Даже разделился надвое, чтобы обмануть Кретьенову бдительность! На двоих – карлика, бьющего по лицу, и рыцаря, взирающего на унижение с высокомерной насмешкою… Как жаль, хмуро думал Кретьен, глядя в мелко исписанный лист, неужели я в самом деле хотел ответить ударом на удар. Неужели столько лет я держал в себе эту дурацкую обиду, чтобы потом отдать меч мщения в руки невиновному ни в чем Камелотскому юноше, франку, сыну короля Лака – после того, как я столько раз умер и воскрес, после того, как едва-едва начал снова считать себя хорошим парнем?.. Зачем было поднимать мертвого из его могилы, неглубокой ямы среди песков Святой Земли – только для того, чтобы заставить отвечать за давнюю пощечину, ошеломляющий обидою удар, обжегший лицо мальчишки-слуги, еще ничего не знающего о настоящем горе?..

Да это гордыня, милый мой. Еще какая. И в преувеличенной жестокости – (уже не ладонь, а плеть, и ответит враг уже не словами, а кровью) – не ее ли следы?.. Берегись, рыцарь, чтобы с Клижесом не стало того же самого. Они свободные люди, они не обязаны отвечать за тебя.

А глазами Клижеса осталось тоже недолго глядеть на мир. Еще не более двух тысяч строк, и как ни жаль, как ни жаль, они навеки распадутся из единого – на двоих, и школяр останется в своей комнатенке, с головной болью кольцом вокруг лба, а рыцарь – в своей Бретани, рука об руку с прекрасной возлюбленной… Но я знаю, я же видел их всех. И я, наверное, виноват перед ними всеми, что сражаюсь со своими врагами их оружием. Они все – отдельные люди. Интересно, а я сам-то вообще есть?

…Голова болела невыносимо. Строчки сливались в пламя – «Мане, текел, фарес». Кретьен положил голову на исписанные страницы и прикрыл глаза, дожидаясь, когда утихнет огонь от железного венца. Какая радость… даже сквозь эту боль – торжество, торжество, дрожь любви, ясное ощущение себя в потоке ветра, и ты недаром живешь на свете, и с тобою, наверное, Господь… За эту ночь он сделал около четырехсот строк, свой рекорд. Влюбленные уже встретились и придумали, как им быть, а Кретьен чувствовал, что у него через трубу позвоночника будто бы дует сильный ветер. Интересно, на что это похоже? Может, на плотскую любовь?.. Или на мне играют, как на флейте… Если бы только не болела голова! Счастье – это когда ты можешь писать, а потом заканчиваешь и видишь, что ты сделал хорошо. Правда, оно еще не хорошо и не плохо, просто никак. Надо править, править и править… Может, не пойти на лекцию завтра, а заняться правкой? Тогда уже на следующий день я покажу то, что сделал, тем, кому это важно. Вот будет здорово. Впрочем, какое там завтра – уже сегодня, за окном-то светло, правда, свет серенький, и осень выдалась серенькая, холодная, а еще на спасение этого… как его там – пошло десять денье, теперь придется подтянуть поясок… Но это все неважно.

Долгий горестный стон из-за спины оборвал блаженное течение теплохладного ветра. Кретьен, почти забывший, что на его кровати кто-то есть, обернулся, как ужаленный. Парень по прозвищу Дворянин приподнялся на локте, всклокоченный, с до крайности помятой физиономией, и озирал обиталище поэта с крайним изумлением.

Кретьен не без интереса наблюдал, как ярко-синие, припухшие глаза медленно обретают осмысленное выражение. Парень при дневном свете оказался довольно хорош собой, если не принимать во внимание разбитую губу да слегка раздувшийся от вчерашних приключений нос; вид у гостя был недоуменный и кристально-честный, и Кретьен на первый взгляд не дал бы ему более двадцати лет от роду.

Что-то осознав, Дворянин издал невнятный долгий звук, среднее между стоном и вздохом, и повалился обратно на подушку, зажмурившись – должно быть, от света раскалывалась голова. Похоже, ему приходилось нелегко. Вспомнив опыт Ростана, поэт милосердно плеснул водички из глиняного кувшина в деревянную чашку с щербатым краем и поднес страдальцу напиться.

– Ну не медик я… Не медик! – внезапно громко и очень отчетливо высказался страдалец, не разлепляя глаз. Кретьен от удивления чуть не пролил воду на своего подопечного.

– Верю, – осторожно сказал он, не решаясь его приподнять: было такое ощущение, что потяни Дворянина за какую-нибудь часть тела – она и оторвется.

Осознав присутствие кого-то незнакомого, юноша содрогнулся – как-то сразу весь, от головы до кончиков пальцев. Кретьен вчера догадался его разуть – и правильно: тот, видно, вертелся во сне, и одеяло его благодетеля теперь безобразным комком покоилось под грязноватыми стопами. Отличное беличье одеяло, Кретьенова собственность…

…Гость разлепил глаза. Надо же, какой яркий синий цвет! Такие глаза, наверно, нравятся девушкам – особенно окаймленные длинными, как у дамы, очень густыми и черными ресницами. Впрочем, сейчас эти ресницы слиплись и выглядели неубедительно.

– Ты кто таков?..

Кретьен чуть помедлил с ответом. Варианты «хозяин этой комнаты», «школяр», «рыцарь», «шампанец» и просто «друг» пронеслись у него в голове, не выдав ничего лучшего. Почему-то на вопрос «ты кто таков» у него никогда быстро не получалось ответить… А зря. Бедняга гость, видно, пришел за время его молчания к каким-то собственным выводам; игра мысли изобразилась на его открытом лице, и он, приподнявшись в постели, с выражением ожесточенного страдания занес слабую длань, очевидно, намереваясь своего спасителя двинуть в зубы.

Однако Кретьен успел первым. Кулак его без малейшей жалости врезался бедолаге в ухо, и тот, будто бы даже и не удивившись, беззвучно упал обратно на подушку. Глядя на него со смешанными чувствами и в очередной раз поражаясь людской неблагодарности, хозяин сунул ему к губам наполовину расплесканную чашку и выговорил:

– Пей. И не дури.

– Я – дворянин, – не в первый раз поражая логичностью мысли, высказался поверженный гигант.

– И что теперь?..

– А ты мне в ухо дал, – продолжал с натугой размышлять тот, не раскрывая глаз. – Это… недопустимо.

– А я – рыцарь, – мрачно, неожиданно для себя самого брякнул Кретьен, со стуком ставя чашку на пол и возвращаясь к столу. – А вы, господин дворянин, валяетесь на моей кровати, после того, как я вчера вырвал вас из когтей некоей дамы, которая от вас чего-то хотела. Думайте сами, имею ли я право дать вам в ухо. Надумаете – скажете.

– Тогда все нормально, если ты рыцарь, – четко осознающий наличие социальной лестницы юноша рывком приподнялся с кровати и вылил в рот содержимое чашки. – А скажи, пожалуйста… – вода, видно, несколько прояснила его мысли, – это мы не с тобою вчера…

– Нет, не со мной, – даже не дослушав до конца, быстро ответил Кретьен. Новый знакомец одновременно злил и забавлял его, однако хотелось поскорей покончить с этой историей и остаться одному. Наедине со своей кроватью.

– А ты не помнишь, эта женщина… – Дворянин спустил босые ноги с кровати, пошевелил грязноватыми пальцами. Выглядел он уже вполне человекообразно. – Ну, та… Черная. Ты не помнишь, я с ней не того… Спал я с нею или нет?..

– Вот уж не знаю, – Кретьен подавил желание расхохотаться. – Тебе лучше знать… мессир дворянин.

– Лучше бы нет, – несостоявшийся медик потер ладонями виски, поражая поэта своей откровенностью. – А то, если да, придется ее найти и заплатить. Я же дворянин все-таки… надо заплатить, а нечем. Совершенно не гроша!..

– Не волнуйся, с этим все в порядке, – с неожиданной симпатией утешил его Кретьен, приваливаясь спиной к столу – ноги что-то не держали. – Я дал ей сколько-то… Сколько она просила.

И тут похмельный голиард удивил его так сильно, что он едва не запутался в собственных ногах. Поднявшись, еще слегка пошатываясь, в обвисающих на коленках грязно-зеленых шоссах, Дворянин из трактира учтиво, необычйно изящно поклонился ему и сказал с интонацией, сделавшей бы честь Труаскому двору, с шампанским – разрази меня гром, шампанским акцентом, который шампанец никогда не перепутает ни с чем другим:

– Благослови вас Бог, мессир… Вы спасли от посрамления мою честь. Отныне я ваш должник.

– Ради Господа, послужить вам мне было лишь в радость, мессир, – машинально ответил Кретьен, и только после этого, осознав всю комичность ситуации, задал наконец вопрос, которому надлежало бы идти прежде всего:

– Как вас зовут, в конце концов?

– Годфруа де Ланьи, дворянин из Шампани. А не найдется ли у вас в доме, достойный сир, гребня да хоть немного воды для умывания?..

…Умывшись и расчесавшись, нежданный земляк похорошел несказанно. Его неприглядные космы оказались волнистыми, коричнево-русыми волосами, длиною чуть пониже плеч; лицо у него было широкое, но очень хорошее, с густыми, как у мессира Анри, сросшимися на переносице бровями. Особенно приятной была его мимика, и выговор – родной, родной! – когда он, держа загорелыми пальцами половинку последнего Кретьенова каравая, рассказывал о себе, то и дело прихлебывая из чашки кислое молоко. Исполнился Годфруа двадцать один год, и медика из него не получилось.

По-хорошему, из него вообще ничего не получилось: младший сын малоземельного дворянина из Ланьи, он был воистину из тех, кто, проходя по миру, «ищет семи искусств в Париже, филологии в Орлеане, медицины в Салерно и права в Болонье, но добрых нравов – нигде». Все до единой песни о голиардах идеально подходили к нему; выйдя в дорогу лет в пятнадцать, он еще так и не останавливался толком, «как ладья, что кормчего потеряла в море, словно птица в воздухе на небес просторе…» То и дело без еды и крова, зарабатывая на жизнь игрой на дудке в кабаках или пением чужих стихов на пирах в гостеприимных замках, часто без гроша в кармане, при всем при том Годфруа чувствовал себя на белом свете как у Христа за пазухой – похоже, весь мир принадлежал ему!.. Любил он выпить – хотя не умел, и часто бывал бит и обчищен как липка своими очередными «друзьями», любил странствовать – особенно по землям Юга, где его принимали как своего местные нахлебники – жонглеры; любил девушек – совершенно бескорыстно, восхищаясь ими, как прекрасными цветами, как красотою Божьей – и почти всегда удостаивался их взаимности. Нрава он был доброго и веселого, а так же крайне легкого – и с девушками ему везло, они по большей части попадались такие же, «из материи слабой, легковесной», так что никто ни на кого не держал обиды, напротив, все были бы не прочь еще где-нибудь встретиться вновь… Он им дарил цветы и песни, а также – если случались деньги – украшения и сладкое вино; они дарили ему радость, к которой одной на целом свете он и стремился. Пожалуй, в таком типе личности Кретьена не могло бы привлечь ничего на свете, будь он хоть трижды шампанец – если бы не одна-единственная особенность: Годфруа любил стихи.

До стихов он был жаден, как младенец до сладкого. Сам он тоже слагал рифмованные строки, но на серьезные, отточенные формой и содержанием песни его не хватало. Тем более уж никогда не взялся бы Годфруа за роман… Однако любил он стихи яростно, бескорыстно, куда сильнее даже, чем дев и выпивку, и такая чистая страсть не могла не вызвать у Кретьена горячего одобрения.

Память у Годфруа была дырявая, что твое решето; вот почему последующие два дня он провел на квартире у Кретьена, где к вящему неодобрению Ростана подъел подчистую все до крошки и переписал для себя начисто «Эрека» и тот кусок «Клижеса», который Кретьен согласился ему дать, не говоря уж о множестве мелочей, лирических стихов и отрывочков, валяющихся на отдельных листочках и до сих пор никому не надобных… Бумага, на которой он делал свои копии, была, разумеется, Кретьенова.

…А на третий день Годфруа из Ланьи по прозвищу Дворянин, подружившийся с Гвидно, вызвавший смутное неодобрение Ростана и глубокое недоуменье Аймерика, ушел куда-то по своей дорожке, будто бы в который раз cum in orbe universo decantatur: ite![24]24
  По всему миру зазвучал призыв: идите! (лат).


[Закрыть]
И засыпая на своей просторной кровати – впервые без лицезрения зеленой заплатанной спины, согнувшейся за столом при огоньке, Кретьен с облегчением, но и с неожиданной для себя радостной приязнью вспоминал прощальные слова Годфруа:

«Я ваш друг навеки, мессир… Я принесу вам славу! Ждите, я вернусь… Как-нибудь.»

– Да уж, вернется, – мрачно предсказал Ростан, пересчитывая блестящие на столе кружочки серебра – оставшиеся у них с Кретьеном деньги. – Терпеть не могу vagabundi[25]25
  Бродяг. (Лат).


[Закрыть]
… Нахлебники несчастные!.. Одной бумаги сколько потратил… Ты, кстати, всю одежду проверь – если он не украл чего, так вшей еще занесет. Или чесотку какую-нибудь… Ха, ты знаешь, сколько у нас осталось денег?.. Скажи, ты любишь стоять на паперти с протянутой рукой?..

– Mendicare pudor est, mendicare nolo![26]26
  Попрошайничать позорно, не хочу попрошайничать! (лат., из голиардики)


[Закрыть]
– хохотнул Кретьен, развалясь на кровати. – А нам с тобой, amice, кажется, скоро придется этим заняться… Если я не возьму переписывать еще что-нибудь. А Годфруа славный парень. Он мне нравится… Он радость приносит.

– Вот еще, радость, – фыркнул сир Тристан, сгребая небогатую казну в кожаный мешочек. Годфруа он не полюбил и еще за одну особенность – тот относился к рыцарству в высшей степени прохладно, и от идеи «Камелота» в восторг не пришел. – И в стихах он ничего не понимает… Я предложил ему там, на юге, пропеть и парочку моих – «Канцону о розе» и ту, которая начинается словами «Донна, белость ваших рук замыкает разум в круг». Так что ты думаешь? Отказался, мужлан несчастный! Тоже мне, дворянин!

Глава 3. Рыцари Камелота

 
Кто был избранником, кто – собой,
И шли, без огней и вех,
Боясь иль желая – дорогой одной,
А я так любил их всех,
Огонь же приходит – и выбирай,
Где тщетно растратишь мощь.
Но лебедь заката летит за край,
И здесь наступает ночь.
 
 
Держись же до дня, ибо он придет,
Или – сложи стихи,
Как светлое имя того, кто дойдет,
Упало камнем на мхи.
Теряют все – не под звуки труб,
Под колокол веры своей.
Кто брата имел – обнимает труп,
Кто радость – простится с ней.
 
 
Кто доброе слово первым речет
В доме, где все молчат,
Ответит за тех, кого позовет,
Ответит – и будет свят.
И он, он тоже будет убит
В земле далеко впереди,
Где будет проиграна Битва Битв,
Но все же – мы победим,
Не так, как прежде, – не знаю, как,
Но это горит во мне
На всем пути, как яркий маяк,
Как солнце начала дней.
 
 
Без отдыха полдень и ночь без сна,
Изранено сердце твое.
Так праведника любовь холодна,
Но ты не страшись ее —
Ускачет избранник рассвет догонять,
От слов людских и побед,
А ты останешься, чтобы понять
Сей опаляющий свет.
…Увы, это счастье – печальней бед,
Но там, просветлен и сед,
Увидишь ты, как придет рассвет,
Что Логриса боле нет.
 



1

У каждого в жизни случаются великие дни. А уж если ты с кем-нибудь накрепко связался, так что получилось что-то вроде братства, то и великие дни у вас должны быть общие.

Поэтому когда Аймерик решил покончить наконец с диалектикой и по этому поводу провести собственный публичный диспут, четверо товарищей по оружию не могли ему не восспособствовать в этом намерении. Они помогали во всем, оставив свои дела – впятером сооружали и кафедру возле самой церкви Сен-Женевьев. Материалом стали отличная бочка да несколько досок, выпрошенные в дружественном трактире; из досок получился крепкий барьер, предназначенный, чтобы охранять священную особу лектора от посягательств любознательной толпы. Предполагалось, что начнет Аймерик свое выступленье перед Серлоновой группой и кругом знакомых, но в процессе слушателей может и прибавиться, вот тогда-то и понадобится барьер… Это должен был быть не совсем «Сик-эт-ноновский» диспут – нет, будущий лиценциат собирался сказать короткую лекцию в защиту какой-нибудь, пусть даже совсем бредовой, теории, а затем последовательно отбиться от всех нападок со стороны зрителей. Тема выбиралась свободно – проверялась не лояльность школяра, но его умение спорить, как раз то, за что недолюбливал диалектику честный Кретьен: подловатая это наука, побеждает не тот, кто прав, а тот, у кого язык лучше подвешен.

– Хороший диалектик тебе что хочешь докажет, – фыркнул наглый Гюи, спрыгивая с бочки, которую он только что испытывал на устойчивость, отплясав на ней некий валлийский народный танец. – Вот хочешь, дружочек Бедивер, я тебе докажу, что у тебя вместо носа – пятачок? Или что у немцев на бумаге – недаром филигрань в форме свиньи, потому что они…

– Вот хочешь в ухо? – лаконично отозвался Николас, заливаясь краской. Широкий, вздернутый нос и впрямь служил причиною его тайных душевных страданий; Гвидно умудрился, не глядя, всадить стрелу в самое уязвимое место, в пятнышко на славном гербе фон Ауэ.

– Так я же с чисто диалектической точки зрения, – быстренько прячась за барьер, сообщил рыжий гад. – Я ж по Абеляровскому методу тебе могу и обратное легко доказать – что нос у тебя вовсе не похож на…

Пригоршня липкого осеннего снега хлопнула лектора прямо в лицо, и он завертелся, отплевываясь и одновременно стаскивая с распяленной пятерни перчатку, дабы вызвать оскорбителя на поединок. Николас, уже готовый, стоял, широко расставив ноги, и дружелюбно улыбался. Утренняя морось – не то капельки, не то снег – блестела на его всклокоченных волосах, капюшона он не надел.

– Ребята, пожалуйста, – недовольно одернул их Аймерик, который на самом деле здорово волновался. У него это, правда, выражалось в повышенной резкости голоса да в мрачности – вид такой, будто у него умерло полсемьи. По-Ростановски орать или по-Кретьеновски терять ориентацию в пространстве и времени он не начинал. – Вы не могли бы… как бы это сказать повежливей… замолчать. Голова кругом идет.

– Сир, я весь раскаяние! – спаясничал Гвидно, но не к добру: у Аймерика стало такое лицо, будто он сейчас и впрямь засветит в глаз. Но вместо того он развернулся спиною к компании и зашагал по площади.

Кретьен удержал Пииту, сунувшегося было в сторону ушедшего.

– Не трожь ты его… Пусть пройдется. Ему подумать надо.

– Поду-маешь, будущий лиценциат! – надулся было Ростан. – Загордится еще, после таких дел… Лучше пусть бы он провалился! На диспуте, я имею в виду, а не сквозь землю…

– А он не будущий лиценциат. Ты разве не знаешь?

– Что?

– Ну, он тебе разве не говорил, что не будет просить у епископа licentio docendi? Он не хочет преподавать.

– Как – не хочет? – вытаращился Ростан, только и мечтавший сменить наконец лохмотья школяра на тунику магистра. – А чего ж он тогда хочет, в конце концов? Зачем притащился из своего прекрасного Ломбера в эту… Rosa Mundi, будь она неладна?

– Ну, наверное, чтобы учиться… всему, – Кретьен пожал плечами. Его самого не очень-то интересовала общественная сторона жизни его друзей – может, потому с ним и откровенничал на эту тему скрытный Рыцарь. – Он вот когда удостоверится, что диалектикой вполне себе овладел, теологией хочет заняться. Даже ходил уже к магистру Алену Островному, узнавал, что у него как и почем… Сир Гавейн у нас любит Софию-мудрость ради нее самой.

– Сир Гавейн у нас – безбожная скотина, – встрял в беседу перегнувшийся через барьер Гвидно. – Вы думали, он молиться ходил? Ну да, прямо сейчас! Вон он идет, и посмотрите-ка, что у нашего праведника в руках!

Аймерик, черный, широкоплечий, как всегда, очень прямой, шагал через площадь, помахивая здоровенной глиняной бутылкой. Но разочарованию соратников не было предела: в бутылке оказалась вода, налитая в трактире, вода, чтобы в случае чего промочить горло, вдоволь наоравшись на диспуте… Аймерик поставил бутылку на вершину неприглядной своей кафедры и измотанно улыбнулся.

– Сиры, только вы будьте рядом, ладно? Чтобы мне не казалось, что я все чужим говорю…

– Конечно, будем. Даже внутри барьера можем стоять.

– Ага… Вон уже Серлон идет. Сейчас оно начнется. Сейчас они все повалят.

– Ну, перекрестясь – полезли! – Ростан протянул другу руку, чтобы помочь ему влезть на возвышение. Тот дернул бровью, ничего не ответил и легко вспрыгнул сам.

…А ведь диспут удался! На редкость удался! Несмотря на дикую тему, которой никто от Аймерика не ожидал – вместо чего-нибудь невинного, вроде тех самых ангелов в одной комнате, или вроде силлогизма о том, что человек – животное, а Сократ – человек, следовательно, Сократ – животное, ломберский дворянин произнес краткую, но бешено убедительную лекцию о том, что жениться и выходить замуж грешно и напрасно. Пока он говорил, даже его собственные друзья таращили глаза от изумленья; а уж стоило ему замолчать – вопросы и опроверженья посыпались таким градом, что переутомившийся Ростан заткнул уши, мотая головой.

Аймерик был великолепен. Избрал ли он свою тему просто как яркий объект для дискуссии или же и впрямь отстаивал свое мнение – но держался он с блеском. Не только апостолом Павлом – он и Ветхим Заветом разил оппонентов, тем, как через своих жен претерпевали сомнения Соломон и Иов, и про Экклезиаста он не забыл, сказавшего, что женщина горше смерти, и угождающий Богу спасется от нее, а грешник будет уловлен ею. В ход пошли и Притчи, где сказано, что дом женщины – пути адовы; Кретьен и не знал раньше, что в Писании столько всего понаписано против брака! И голос помогал – что-что, а переорать восходящую звезду диалектики было почти невозможно, серлоновы ученики это давно знали, но ко второй половине дня – диспут продлился часов десять без перерыва – аудитория разрослась, прибавилось немало совсем незнакомого народа. Похоже, избранная тема оказалась животрепещущей!

– Они меня Павлом – и я их Павлом, а Ветхий тоже на что-то годится, – прохрипел Аймерик, склоняясь, чтобы хлебнуть водички. Любвеобильный Ростан улучил минутку, чтобы спросить: «Ты это правда так думаешь – или как?», но ответа не получил: зазевавшегося Аймерика кто-то здорово двинул из-за барьера палкой под коленку. Сир Гавейн не удержался и грохнулся на руки друзей, расплескивая воду; кажется, публика утомилась, и спор собирался перейти на новый уровень.

Незнакомый клирик с выбритой макушкой, перекинувший ногу через барьер, был ловко ухвачен Кретьеном за эту самую ногу и опрокинут обратно. Аймерик занял привеллегировнную лекторскую позицию на бочке и оттуда гвоздил кулаком – подобным стилем диспутирования он тоже владел недурно, кроме того, тело давно требовало разминки. Николас, оторвав одну из барьерных досок, сосредоточенно приглаживал ей по макушке тот одного, то другого диспутанта – драться ему было всегда сподручнее, чем говорить. Кретьену здорово засветили в ухо, и голова слегка звенела, однако сражаться спина к спине с собратьями по Камелоту оказалось не в пример приятнее, чем выслушивать всю эту сомнительную мудрость насчет женщин.

– «Lucifer occubuit», – отдуваясь, возгласил непобедимый Аймерик, опрокидывая очередного врага, вооруженного камнем. – Закатился светоносец, а нам, братья, неплохо бы… уф… отступить!..

– Мы не отступаем, а наступаем назад, – поправил Гвидно, слизывая кровь с разбитой губы. – Кроме того, и справа враги… И слева… Ура! Теперь-то они от нас не уйдут!

Кретьен радостно приложил очередного врага по голове бутылью из-под водички, получил от него изрядный пинок в бок и изготовился – по команде, пришедшей с бочки – к отступлению, по дороге примериваясь и пиная под коленку любителя мудрости, желавшего сзади долбануть Ростана по голове.

Они все-таки отбились, тем более что среди дискутировавших на площади у Аймерика нашлось немало союзников. Особенно удивил один невысокий коренастый юноша с сильным каталонским акцентом, который полдороги до кабака бежал с Аймериком рядом, потирая подбитый глаз, и высказывал ему свое восхищение в небывало цветистых выражениях. Кажется, он хотел у Аймерика учиться; объяснение, что тот вовсе не собирается преподавать, его почему-то не остановило. «Вы настоящий праведник, сир, просто цвет католической церкви, – не унимался тот, пожимая и пожимая руку своему кумиру. – Если бы все наши магистеры, да и прелаты, да и монахи придерживались подобных мнений, царство Божие на земле уже давно наступило бы!»

Аймерик, похоже, не радовался столь пылкому поклоннику; по крайней мере, морщился от комплиментов он так, будто у него зубы болели. Но сам тот факт, что диспут окончился дракой, обозначал некую славу и успех, и хотя главный виновник успеха был так вымотан, что не хотел идти никуда – только домой, спать – четверо его друзей, гордясь не менее, чем гордились бы за себя самих, отправились на ночь праздновать Гавейновы успехи в кабак. Аймерика провожали до дома всей компанией; он только неосмысленно улыбался и обнимал всех за плечи – голос герой дня себе посадил надолго. Настырный Ростан, у которого только-только начали складываться отношения с его скорнячной девицею, все не отставал с вопросом – в самом ли деле друг так думает или просто проверял свои диалектические таланты? Аймерик несколько раз – «Правда, правда» – серьезно кивнул и скрылся наконец в доме, оставив друзей обсуждать его пристрастия и аскетические воззрения между собою самими.

К Кретьену в эти осенние мокрые дни тоже явилась настоящая слава. Слава пришла в его дом в образе Годфруа, объявившегося, как всегда, откуда ни возьмись; на этот раз нищий школяр выглядел весьма неплохо, с округлившимися щеками, довольный, чуть хмельной, а на плечах его красовался очень хороший плащ – зеленый, шерстяной, подбитый нежным белым мехом.

– Это на самом деле твое, – признался он стыдливо, стряхивая мокроватый плащ с плеч – на Кретьенову постель. – И вот это – тоже твое. Я сколько-то позаимствовал за труды праведные… Но для дворянина долг чести – превыше всего.

«Это» оказалось кожаным кошельком, в котором плотненько позвякивало серебро. Годфруа пришел с юга – через Бурбон и Орлеан аж из самого Вентадорна! И вернулся он со славою – положенные на музыку кусочки из Кретьенова «Клижеса» изрядно пополнили его кошелек, а кроме того, он продал сеньорской чете оба отличных списка с Кретьеновых романов, поимевших неожиданно громадный успех; плащ же был призом за победу в поэтическом прении – темою оного оказался вопрос супружеской верности и измены, и девица Фенисса спасла положение, принесла Годфруа победу и все всем подробно объяснила. Помимо того, Годфруа получил новый источник вдохновения: им стал не кто нибудь, а сама несравненная виконтесса Вентадорна. То, что эта дама старше его лет на двадцать, что она замужем за виконтом Эблесом, а кроме того, уже воспета и прославлена по всему Югу такой знаменитостью, как Бернар де Вентадорн, его не остановило. Шампанский дворянин уже успел сложить в честь своей высокой любви несколько песен и раз сорок за день успел упрекнуть Кретьена в том, что ему неведома истинная страсть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю