Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)
– Нечего ему делать в открытом бою, пусть пока камни таскает, – высказал свое мнение – весьма обидное! – Аймериков отвратительный крестный. – Не хотелось бы мне брать на себя мальчишку, который может в час самой рубки мне в спину копье всадить. А вот твоего парня я бы, пожалуй, взял. Пускай привыкает. Вреда от него точно не будет.
Аймерик даже открыл было рот, чтобы за меня вступиться. И… не вступился. А рыцарь Арнаут подошел совсем близко, нависая над столом, осмотрел меня щелями сощуренных глаз и спросил – мол, много ли наших ты успел поубивать, когда еще был с Монфором, франк? Я честно ответил – изо всех сил стараясь не сощуриваться схожим образом в ответ – что еще никого не успел убить в своей жизни. Добавил, что до отряда, в котором я состоял оруженосцем, вообще рубка ни разу не докатилась (покривил душой, конечно. Но у рыцаря Арнаута были такие неприятные узкие глаза, что правда о Лаворе, об отрезанных ушах под ногами танцующего Эда, и о том, как мессир Ален де Руси предлагал нам пополнить гарнизон замка Терм, как-то не пошла наружу из горла. Не пошла, и все.)
– Врешь ты небось, перебежчик… Лангедойль, одним словом, – процедил рыцарь Арнаут. И неожиданно весьма больно схватил меня за ухо, желая поднять из-за стола. Я весь скривился, но умудрился поступить единственно правильным образом – остался сидеть, не борясь, но и не поддаваясь, и выговорил так спокойно, как только мог, что как бы оно ни было – теперь я служу графу Раймону, владыке Тулузскому, значит, графу самому и решать – надежный я человек или нет.
– Франк сегодня камни таскал не хуже прочих, – вступился наконец Аймерик. – И пусти ты его, дядя, пустите, эн Арнаут! Не до драк нам. И так-то с камнеметом проклятым намучились.
Рыцарь Арнаут отпустил меня и оставил в покое. Без особой любви, конечно – но оставил. Однако на оборону предместья ни под его началом, ни под чьим-либо еще я не попал, обреченный трудиться на стенах вместе с другими непригодными для воинского времяпровождения – горожанами, в жизни не державшими в руках оружия, и бойкими сильными женщинами вроде Аймы. С нами, правда, оставался эн Гайярд – и еще некоторые рыцари и хорошие воины из горожан, призванные в случае чего командовать. Нельзя сказать, чтобы меня огорчало вынужденное неучастие в схватке: даже предположение, что под стенами может находиться (может, может! Наверняка так и есть!) мой брат Эд, пусть уже не единственный мой живой родич – но Эд, которого мне более никогда не видать – даже смутная мысль об этом немедля смазывала мои плечи и живот липким потом ужаса.
А граф Раймон, мой новый сеньор, мой фуа и оммаж, которого я так ни разу и не видел со времени переправы – обо мне за все время осады так и не вспомнил, в чем я нимало его не виню – до меня ли графу осажденного города! Не прислал за мною, не потребовал от меня никакой службы, согласно тому горячечному договору, в который я никак не мог до конца поверить. Впрочем, иначе и быть не могло.
Так что время первого штурма, со стороны предместья Сен-Сернен, после полутора суток пальбы каменьями, я провел на тулузской стене. Толку от меня было немного, на удивление немного: рыцари графа Раймона и сеньоров Фуа устроили хорошую рубку крестоносцам у ворот предместья, так что время нашего камнемета прошло. Стрелять теперь стало опасно, иначе можно попасть по своим. К тому же в темноте… Мы со стен, честно скажу, ничего не понимали – видели, конечно, как факельный свет вырывает из темноты островки красного (флажки наших), слышали кличи – то тяжелые два слога, каменное слово «Мон-фор», то «Толоза» – нестройные, скорее яростные возгласы, чем голосовой барабан, отбивавший ритм боя. Я пялился в темноту, держа плохонький арбалет наизготовку (на случай, если те все-таки пройдут), и руки мои тряслись, потому что в факельной мешанине у ворот то и дело виделись мне две фигурки, убивающие друг друга разными страшными способами. Аймерик и Эд, мой брат. Господи Иисусе, шептал я, сглатывая и сглатывая мокрые сгустки, не делавшие раздираемое страхом горло нимало влажнее. Господи, пожалуйста… Пожалуйста… Воображение мое разыгралось до того, что я весь трясся, едва ли не роняя арбалет, и не знал даже точно, за кого молюсь, и не желал так бояться, и боялся чувствовать себя… таким предателем.
Нет, милая, дело не в том, что мне представлялось – мол, мое место там. Боюсь, окажись я там, по ту сторону ворот – сосущая боль в сердце никуда не делась бы, никуда. Предательство мое не заключалось не в каком-то определенном поступке – оно просто было частью меня, как следы от оспы на лице, которое могло бы иначе быть красивым. Что-то текло в моей крови… два потока, сражающихся друг с другом, как два змея под будущим замком короля Вортигерна – знаешь такую сказку? Получается, что боль предательства я унаследовал от матушки, как наследуют цвет волос. Если придет день, мой истинный день, когда родительская болезнь в моем теле излечится… Когда я наконец стану собой, нагим и настоящим – тогда я смогу, должно быть, по-настоящему кого-нибудь отмолить.
«Не пройдут, не пройдут! Смотрите, братья, что это? Не могло же так быть, чтобы они в самом деле не прошли? Богомерзкие франки, а, Дева Мария, да они отступают, это темное шевеление – битва – она движется, и теперь уже вдаль, наружу за ворота, они не прошли!!» В бледном рассветном зареве, встававшем за спинами сражавшихся, было видно, как оно движется – франки отступали, сквозь вяло горящее предместье сквозили тени коней, колебание огней, то прочерчивающих яростные дуги, то падающих в землю. Монфор отступал. Где-то среди этих невнятных людей, частью картины, даже красивой издалека, и такой простой – будто ярмарочная толчея в воротах богатого города – был мой Аймерик, да что там Аймерик – был мессен Раймон. Я орал, свешиваясь со стены, подпрыгивал, ударяя кулаками по зубцу так, что содрал с костяшек кожу, и то же самое слово рядом визжала Айма – «Толоза, Толоза» – какое красивое слово, Боже мой, и ничего больше не надо, век бы так орать, век бы так орать на франков, которые – Сен-Сернен и Сен-Экзюпер! – отступают, Монфор бежит, Толоза, Толоза гонит его прочь!
Эн Гайярд – тяжелая, пахнущая потом гора радости – облапил меня, даже не глядя, кто я таков, расцеловал в обе щеки, лицо у него было мокрое. Он тоже орал «Толоза», забыв даже о собственном кличе «Фуа» – какое там Фуа, Фуа тоже Толоза, все сейчас сделалось Толоза, сердце Юга, сердце мира, живое и яростное, гнавшее по жилам кровь – своих людей, свои отряды. Штурм был отбит, Монфор не ждал такого, он отвел свои силы еще дальше, чем прежде, и весь следующий день со стен было видно, над чем трудятся франки – они окружают свой лагерь частоколом.
Аймерик по возвращении домой пел от радости; пел про какую-то девицу Аэлис, чья красная юбка и золотые волосы якобы затмили ему белый свет, а потом про то, что злую страсть, что в сердце входит, не вырвет прочь ни коготь и ни бритва… И нежные грустные слова песни вовсе не вязались с залихватским мотивом, под который Аймерик ударял себя по колену кулаком, а вторая рука его, висевшая вдоль туловища, сильно дрожала. Он как будто исхудал за несколько часов, с огромными синяками под глазами, а потом вдруг, прервав песню на полуслове, уронил голову на стол и заплакал. Проплакав сколько-то – совершенно сухими слезами, часто втягивая воздух и постанывая – он так и заснул головой на столе, даже не успев притронуться к заботливо подставленной к локтю миске с мясной похлебкой. Мэтра Бернара дома не было – капитул, как и положено отцам города в час опасности, заседал с самой середины ночи. Так что мы с Аймой вдвоем подхватили своего друга под руки и проводили в постель, а тот беспомощно всхрапывал у нас в руках, как пьяный. На щеке у него осталась чья-то засохшая кровь, кровь пятнала и одежду – но на самом Аймерике, когда мы раздевали его, чтобы положить на простыни, не обнаружилось ни царапинки. И меч его, по-прежнему лежавший в кухне, поперек стола, остался чист – будто Аймерик, как лучший воин, первым делом позаботился вытереть лезвие, раньше даже, чем стереть пот со лба.
Как я узнал на следующий день, ему не то что бы удалось самому поучаствовать в схватке – он бежал с мечом в руках, потом упал, потом его оттеснили, потом он опять побежал, а эн Арнаут, его крестный, будучи конным, вырвался вперед и куда-то делся, потом Аймерик кого-то несколько раз ударил в щит – а потом тот некто упал, убитый в спину эн Арнаутом, и кровь неизвестного врага забрызгала Аймерику всю грудь, так неожиданно она ударила откуда-то сбоку из шеи… А потом оказалось, что уже все кончилось, они уже у ворот, а потом – за ворота, на их лагерь, не теряя времени, и все снова побежали – на этот раз уже за отступавшими, и Аймерик тоже побежал, крича и крича «Толоза», и ему казалось, что он не добежит – так устали все мышцы до одной, так кричало все тело, но он добежал, конечно. Все добежали. Аймерик был среди всех, но так никого и не убил. Он рассказывал – из предместья ломанулись главные силы, ударные отряды, и сам граф Раймон был там, и граф Фуаский, и с ними не меньше пятисот рыцарей – хороший шухер навели в стане крестоносцев, так, знаешь ли, егеря пугают уток, засевших в камышах, так огонь попаляет сухую траву, разбегаясь волнами, так прибой разрушает песчаные укрепления – накатило, убило, унеслось обратно… Короткая вылазка, долгого боя с франками граф пока не хотел. Не погиб никто из знакомых Аймерику, а раненые были, особенно среди пехотинцев, и слава Тебе Боже, что никто не ранил нашего Аймерика. А вот Бермон, вилланин из предместья, тоже участвовавший в вылазке, по его собственным словам отправил к дьяволу двоих франков, правда, и сам был крепко ранен в голову и лежал в чулане, заботливо перевязанный, и на время выбывал из военной страшной игры.
Забыл помянуть, что на мой вопрос, – первый, который я задал своему товарищу по пробуждении: как оно было? – Аймерик подумал молча и ответил по размышлении: знаешь… страшно. Но так оно должно, наверное, быть, пока не привыкнешь. А вообще – здорово, когда они побежали, когда оказалось, что мы тоже бежим – уже не к ним, а за ними, знаешь, и так орут все… страшно орут, хорошо орут. Я удержался, чтобы не спросить, следуя своему навязчивому страху – не имел ли тот некто, который упал, забрызгав кровью грудь Аймерику, герба в виде черного льва на желтой котте поверх кольчуги.
Еще один раз тулузцы скрещивали оружие с франками – дня через четыре после первого штурма. У нас-то в городе полным-полно воды, и то все время глотка пересыхала, особенно если долго таскать тяжести, карабкаясь по лестницам туда и обратно. А у франков и вовсе не было воды – кроме Эрса на расстоянии целого сухопутного лье, а с телегами и бочками на них это не так уж близко, за водой не наездишься, больше одного раза в день никак не получалось. И то – горожане прознали про нужду своих «гостей» и посадили гарнизон в тысячу человек в местечке Монтрабей, что у самого Эрса, и те, спрятавшись за стенами деревянного городка, осыпали их стрелами, стоило обозам показаться на расстоянии полета таковых стрел. А так как обозы-водовозы состояли в основном из простых пилигримов, под охраной всего-то нескольких рыцарей (остальные нужны были Монфору в лагере), то провансальцам не стоило ни малейшего труда опрокинуть их и даже однажды разбить их телеги и бочки. В Тулузе шутили – говорили, Монфор в бешенстве, просит водички. Говорили, грозит заживо содрать кожу с любого монтрабейского стрелка, когда удосужится поймать такового. Так и надо, пели девицы на мотив какой-то популярной песенки, разнося воду защитникам восточной стены; так им и надо, голодранцам, пусть варвары свой пот и слезы пьют, довольно пили франки нашей крови! Жара стояла невыносимая, такая, что пополудни, и до самых нон, даже сами южане шевелились за работой втрое медленнее, чем могли бы. Айма сказала – обычно в мае еще не бывает такой жары; видно, Господь послал солнце палить наших врагов без пощады, и оно может и не зайти, пока последнему франку не прожжет черепушку! Ага, кивнул я, как с Иисусом Навином было, да? Когда солнце трое суток не уходило с неба, чтобы избранный народ победил? Катарская моя подружка, поливая мои обожженные солнцем руки из кувшина тепловатой струей, малость замялась – не уверенная, что ветхозаветный Иисус Навин хоть малость применим к нашему случаю. Однако же не спорила – не так она была сильна в доктринах, это вам не священников издалека дразнить.
Итак, в стане Монфора страдали от жажды, а если помянуть, что лагерь свой они разбили на равнине, которую сами же вырубили, лишив тенистого укрытия садов и деревьев – можно себе представить, как нелегко им приходилось. Пускай Монтрабей берут, зычно смеялся эн Гайярд – этот город им как раз по силам, не то что Тулуза! Все равно из Монтрабея, как только завидят рыцарские полки, немедленно убегут все защитники, а простых жителей там давно уже не осталось, все как есть в Тулузе. А граф Раймон и с ним де Фуа – я жадно слушал все, что касалось графа Раймона, лишенный возможности видеть его и говорить с ним, довольствуясь звуками его имени из чужих уст – граф Раймон приготовил ближе к вечеру большую вылазку, распределив рыцарей и конных оруженосцев на три отряда – по центру Анри д-Альфаро, сенешаль Аженуа, арагонец; а на барцев и людей Куси – люди графа де Фуа. На этот раз мэтр Бернар не пустил Аймерика в бой, хотя тот бесился от желания участвовать в происходящем – особенно упирал он на то, что в Монфоровом войске находился епископ Фулькон, существо, семье консула особо ненавистное. Мэтр Бернар категорически запретил сыну – сказав, что будь он среди конных, еще куда ни шло, но пехотинцем Аймерик уже достаточно побегал. А коня хорошего у Аймерика сейчас нет, тот гнедок, которого юноша брал с собою на берег Эрса, доказал, что не обучен и атаки не выдержит, сбросит еще седока, перепугавшись криков и кусачих стрел. Таким образом, мы оба остались в городе; только со стен могли наблюдать, как катятся благословенной волной отряды рыцарей, поднимая тучу пепельной пыли из-под копыт, и как бегут за ними, раздирая рты в общем крике «Толоза!», горожане с копьями, мечами, с чем попало – и хотя там внутри, должно быть, было ужасно жарко, и тесно, и страшно, снаружи это выглядело так красиво!
В этот же день умер старший из приживал мэтра Бернара, Бермон. Вилланин, несмотря на свою рану, собрался на вылазку вместе со всеми, он поднялся, напялил на голову погнутый шлем без личины (подобрал где-то на поле боя) и отправился на Сен-Серненскую площадь, где собирались Фуаские войска, и расхаживающие в толпе рыцари надрывали глотки, пытаясь объяснить своему яростному, но неученому ополчению, что и когда надлежит делать. Прошел Бермон недалеко – соседка нашла его лежащим на улице и узнала в лицо, после чего забежала к на Америге и поделилась новостью. На лежащего в углу улицы здорового мужчину мало кто обратил внимание в предбитвенной суматохе – мало ли, упал от излишней усталости, полежит в тенечке и домой пойдет. Однако Бермон не пошел домой – он помер, в самом деле помер, так и лежал, раскидав мускулистые ноги, как подгулявший виллан по пути с ярмарки. На Америга, понимавшая толк в болезнях и смертях, посмотрела, оттянув Бермону воспаленное веко, на кроваво-красное глазное яблоко и сказала, что нашего вояку убило солнце в сочетании с глубокой раной под шлемом. Прилила кровь в голове, лопнула «жизненная жила», и отправился старина Бермон вслед за своей многочисленной семьей, заживо сгоревшей в доме предместья, да будет земля ему пухом. Будем надеяться, что добрый Бог даст ему на небе новое крепкое хозяйство, лучше потерянного на земле, и хороший дом, и новые глаза взамен лопнувших от излишнего воинского рвения. А ежели предстоит ему переродиться, сказала сердобольная госпожа Америга, будем надеяться, что родится наш Бермон достойным рыцарем, сильным и красивым, потому что храбрости в нем достало бы на десяток-другой рыцарей вроде барона Сикара Пюилоранского. Помогите-ка мне, парни, отнести Бермона в дом – отдадим его товарищам, я сама подарю сестре Жака ткани на саван, надо быть щедрой из любви к Богу, пускай похоронят собрата по-человечески.
Мы с Аймериком дотащили до дома каменно-тяжелого Бермона, отдуваясь и отчасти злясь на него – угораздило же виллана умереть так не вовремя, как раз когда мы собирались бежать на стены, смотреть вылазку! Священника-то небось не позовете, спросил я как можно равнодушнее, боясь показаться слишком настойчивым. Вот еще, да чтобы на порог нашего дома – служителя сатаны приглашать, фыркнул Аймерик. Даже если и не был этот виллан истинной веры, католическое бормотание над ухом ему не поможет: мертвяк и есть мертвяк, душа-то уже из него улетела, бормочи, не бормочи – не вернется.
Сестра Жака, как и требовалось от нее, завыла при виде мертвеца – не очень-то горестно, но вполне отвечая требованиям к деревенской плакальщице по едва знакомому мужику… Мы оставили труп на ее попечение, и уж не знаю, где похоронили Бермона – однако к рассвету, когда мы с Аймериком вернулись домой, трупа в доме уже не было. Я жалел его, в самом деле жалел – однако к жалости примешивалось и облегчение: за столом теперь никто не ныл, рассказывая о своем сгоревшем чудесном хозяйстве и остальных несчастьях. Парень Жак с его сестрой оба – люди тихие.
* * *
Тот человек, о котором я хотел тебе рассказать, зашел к нам – к мэтру Бернару – в гости как раз в тот самый день, когда была снята осада. Был праздник – почитай что вся Тулуза не спала, до поздней ночи смотрели, как войско графа накатывает волною гнева, как отшатывается обратно прибоем, уходящим в море, втягивается в ворота, унося с собою – своих раненых, франкских пленных… Как отступает, оттягиваясь назад, Монфоров лагерь, вот тебе и непобедимый Монфор – падают их шатры под ногами наших коней, уже не видно столь горделиво торчавшего над всей ставкой красного львиного знамени – они отступают, братья! Монфор отступает! Иисус-Мария, глазам поверить невозможно, но они бегут, мы победили, Тулуза победила, им здорово досталось от Тулузы этой ночью! Я кричал – Иисус-Мария, и то же самое кричал эн Гайярд, и Айма, и еще кто-то, кого я вовсе не знал: не было уже «ни эллина, ни иудея» на этих стенах, ни катара, ни католика: все христиане, все обнимались, крича одни и те же святые имена, и мало кому было дело до тайн доктрины, прикровенной этими именами – все сгорало в изумленной радости. Для меня в радости нашелся дополнительный вкус – я помнил, как брат мрачно говорил у костра под Монтобаном, разматывая вонючую обмотку с ноги, что если с Тулузой не повезет, ну его ко всем чертям, этот поход, вернется он, пожалуй, вместе с войском графа Бара на родину, нет сил сказать, как осточертело драться без гроша в кармане и видеть вокруг все эти провансальские рожи… «Уезжай, Эд. Уезжай домой, владей землей своего отца. Останься жив, навеки уезжай отсюда, забудь обо мне, вырежи мое имя из своего сердца, из своей жизни, Иисус-Мария, сохраните моего брата живым и уведите его прочь».
Я был среди тех, кто встречал с огнем в руках возвращение рыцарей – мы держали факелы, размахивая ими так, что странно, почему не поджигали друг друга от излишней радости; войска вливались в ворота Матабье, и в ворота Сердань – сперва пехота, забрызганные кровью, мокрые от пота люди, обнимавшие кричавших по сторонам их дороги женщин, и женщины ничуть не сопротивлялись, но целовали их, как вернувшихся братьев, и еще ни о чем не спрашивали – просто кричали. Откуда-то взялись фляги – принесенные встречающими, должно быть – и вино ходило из рук в руки, его пили прямо на ходу, а потом шли пыльные и потные кони с хохочущими хриплыми всадниками. Радуйтесь, братья, радуйтесь, сегодня победа – наша, радуйтесь, но не позволяйте себе расслабиться и опьянеть, они еще здесь! Я увидел и его, графа Раймона – только тогда поняв наверняка, что именно за этим я и притащился к воротам Матабье, и более того – стоило явиться ради такой радости. Он ехал в самой середине, меж другими конными, сняв шлем вместе с подшлемником, чтобы ветер охлаждал его мокрое смеющееся лицо. Едущий рядом с ним рыцарь выхватил у кого-то из толпы факел и размахивал им над головой, восклицая странно тонким, сорванным голосом – Толоза! Раймон! Толоза! Наш добрый граф! Граф повернул ко мне невидящее лицо, обнажив в застывшей, не сходящей улыбке яркие зубы, и улыбка его уже была почти гримасой боли, по вискам стекали серые струйки пота, и он был счастлив, и махал рукою в кольчужной перчатке, тоже крича – только слов не разобрать…
Добрый граф наш! И храбрый граф Фуа! Толоза! – надрывался Аймерик, и так я узнал, что старик по левую руку нашего графа – это и есть Раймон-Роже де Фуа, его сильнейший вассал и вернейшее подспорье, а продольные яркие полосы на его наплечниках, будто прочерченные кровью – герб Фуа, конечно, как же я мог ошибиться. Эти самые люди, смеющиеся герои, должно быть, убивали под Монжеем. Но смотрел я только на одного, и когда те проехали, понял, что невольно плачу – впрочем, никого это не удивляло такой ночью. Как будто все грехи отпущены за одну такую ночь, ох, какая ночь, Господи, сказал в стороне от меня голос старика, и взглянув на говорившего, я увидел черную длинную сутану и широкую, с тарелку, тонзуру в жидких волосах, и с удивлением понял, что говоривший – священник, наш священник, католический. Сохрани Боже нашего графа, за эту ночь он заслужил полное отпущение, Монфор уходит.
Какой-то сумасшедший клирик с факелом, обросший и худой, вещал, взобравшись на ступени малого Сен-Сернена, и его слушали. «Ибо вот, сошлись цари – и прошли все мимо, увидели – и изумились, смутились и обратились в бегство![9]9
Пс. 47, 13–14.
[Закрыть] Страх объял их там и мука, как у женщины в родах!» Так сказано в книге Псалмопевца Господня, сказано о Новом Иерусалиме, который возрождается снова и снова, на этот раз в благословенной Тулузе! Посему, братия, встретив франка – убей его, встретив чужого – предай его пламени, потому что нам Господь предназначил стать Народом Его, ибо сказано: «не Мой народ назову Моим народом», – и когда каждый камешек Тулузы будет омыт кровью чужаков, не будем иметь нужды ни в светильнике, ни в свете солнечном, ибо Сам Господь осветит нас…» И так далее, и в том же духе. Слушатели безумной проповеди – несколько женщин и простых людей – орали от экстаза, не особо вслушиваясь, что он говорит. Из дверей церкви вышел местный служка и закричал, что нечего слушать еретика, расходитесь, расходитесь, Бог знает, что этот несчастный несет, не дает отпевать покойных, а их так много, что днем не успеваем! После чего мнимый клирик бурно заплакал, брызгая слюной, и поведал всем, что во время вылазки у него убили брата, и не может указывать ему человек, всю осаду просидевший за церковными крепкими стенами. Служка попытался вытолкать его взашей со ступеней, они подрались, негустая толпа слушавших разделилась – одни стояли за проповедника, другие – ортодоксальное меньшинство – приняли сторону дьякона. «Пойдем, – сказал Аймерик, – пусть их дерутся, пойдем на стены, скорее смотреть, как Монфор уходит».
Монфор действительно уходил. До рассвета и даже дольше, когда солнце, восходившее в этих краях удивительно быстро, уже превратилось из благодатного тепла из-за горизонта в шар огня, до рассвета мы стояли на стене, толкая и давя друг друга в желании все рассмотреть – встречая солнце и провожая своих «гостей». Франки сворачивали лагерь, да так спешно, будто все демоны ада подгоняли их кнутами! Палатки стремительно складывали крылья, как закрывающиеся цветы; черные пятна телег, похожие с высоты на больших жуков, спешно ползли, выстраиваясь по дороге на Кастр. Скатертью дорожка! С непрошеными гостями не прощаются! Проваливай, Монфор! Темное пятно, оставшееся на облысевшей равнине на месте лагеря, напоминало кострище, посыпанное угольями и всякой дрянью, которую не успели сжечь перед уходом. Мужчины и женщины поднимали на плечи маленьких детей, чтобы те смотрели, и видели, и запоминали навсегда – гляди, гляди, крошка Пейре, гляди, малышка Сюзанна, так уходят франки и барцы, обломав зубы о Тулузские стены, Тулузу взять нельзя.
Усталые от радости, но совершенно бессонные, огромными компаниями расходились люди по домам, на все лады повторяя потрясающую новость – они отступили, непобедимый Монфор посрамлен, слава доброму нашему графу Раймону, и доблестному графу Фуа, и сенешалю Ажене тоже слава, всем нашим защитникам, и нам, кто таскал камни и собирал раненых, потому что отстояли Тулузу – значит, спасли край. Камнеметы, еще недавно такие важные персоны, стояли на широких местах стен в презрении, никому не нужные, похожие на скелеты геральдических чудо-зверей.
Наверное, не было во всей Тулузе в это утро человека – кроме только тяжело раненых – который бы не напился. Напились и в доме мэтра Бернара.
Почти двухнедельная осада оказалась долгой для наших умов – я стремительно привык к дому, в котором жил, а люди этого дома привыкли ко мне. Наверное, трудно не доверять тому, с кем вместе таскал камни и орал на стенах – то от общего страха, то от общей бешеной радости. Как бы то ни было, я уже не чувствовал себя чужим. И не боялся заговорить за столом, попросить соли или хлеба. Голода мы не успели узнать – слишком недолго длилась осада, к тому же край вокруг Тулузы был попорчен франками только с восточного края, а через Гароннские мосты каждый день переправлялись обозы с белым зерном, крестьяне возили на продажу всякую снедь: яйца, копченое мясо, репу и капусту, и оливки бочками. Именно тогда, в дому мэтра Бернара, я впервые попробовал оливки, которые на Америга добавляла почти в любую еду, а к вину подавала просто так, в большой бронзовой чаше посередь стола. Я из любопытства взял одну черную ягоду, размером побольше вишни, и положил в рот… Эх! Выплюнуть тут же – неучтиво, а проглотить такую гадость я не мог, хоть убей. Сделав вид, что проглотил, и запив поганую ягоду вином, я потихоньку выбрался из-за стола, вроде как в нужник, и за порогом радостно освободился от оливки. А вот впредь тебе наука, дружище – не бери в рот ничего, в чем ты не уверен.
Утром победы нам тоже подали оливки. За столом, кроме всей семьи с мэтром Бернаром во главе (тот весь светился, несмотря на то, что за все время осады не спал больше нескольких часов в сутки), сидели гости – рыцарь Арнаут, крестный и учитель Аймерика, неизменный дядя Мартен, «черная овца» семейства, и одинокий бессемейный вигуэр капитула эн Матфре, которому не с кем было отпраздновать славный день; еще – Жак и его сестра Жакотта, приживалы из деревни; потом – служанка, ходившая за курами, и пара соседок из домов победнее. И я, конечно. С легкой руки рыцаря де Вильмура меня прозвали Франком – но это слово уже как бы потеряло свою этническую окраску, став просто именем собственным, тем более что такое имя в самом деле существовало на свете и ничего обидного в себе не несло. Даже сам рыцарь Арнаут, не доверявший мне в первые дни осады, как будто забыл все подозрения и обращался ко мне просто, как, к примеру, к дяде Мартену или деревенскому Жаку. Жак, кстати, много выпив, обрел ранее невиданную болтливость, все обнимал свою сестру за плечи и толковал желающим и не желающим, какое хорошее хозяйство они заведут теперь, когда прогнали Монфора – отстроят дом лучше прежнего, главное – овцы остались целы, а дом – это пустяки, потому что Жак хитрый, он успел прихватить с собою в Тулузу все накопленные еще отцом деньжата, и припрятал их чрезвычайно хитро – никому не скажет Жак, где лежит железная коробка с монетами, не такой уж он простак! Сестра шикала на него, не желая, чтобы он выдавал семейные тайны; а мэтр Бернар, как ни был благодушен, все же на пятый раз такого сообщения попросил Жака заткнуться.
Кроме оливок, подали нам капустный суп с солониной, который так вкусно готовила служанка на Америги; ели мы ветчины – мэтр Бернар не пожалел никаких запасов для радостного дня, и огромную яичницу, и вареный сыр, и только что испеченный хлеб, сказочно вкусный, лучше любого пирога. Меня очень удивляло, что такие богатые люди, как семья консула, пекут хлеб сами, в своем доме, в печи, и этим занятием не брезгует даже хозяйка, более того – не доверяет его никому из слуг. Однако я уже привыкал, что тут на юге все иначе, чем у нас в Шампани, где хлеб покупают в городских или деревенских пекарнях, или же вилланы привозят его сеньорам в замок из деревни. Я вспомнил, как удивлялся мэтр Бернар, узнав, что у нас пашут на конях (я как-то высказался про неказистого конька – «На такого верхом садиться зазорно, на нем разве что пахать, и то не выдюжит»). Оказывается, здесь пахали только на быках, а лошадей на эту работу и помыслить не могли отдавать; вот и еще разница между Лангедоком и землей короля Франции! Опять же, здесь все едят оливки и нахваливают, а в Шампани, я был уверен, никто бы их и в рот не взял. Я зато налегал на сыр и жареные яйца, которые были сказочно хороши. И на вино, конечно.
Мы выкушали первый большой кувшин, и мэтр Бернар, по просьбе рыцаря Арнаута, рассказал новости из капитула – говорят, что граф Раймон сразу после начала этой осады снова отлучен, и отгадайте, люди добрые, за что именно? Никогда не догадаетесь! За сопротивление крестоносцам! Пожалуй, он должен был раскрыть перед ними ворота, поднести ему Тулузу на золотом блюде, пустить варваров в дома своих людей, отдать им все наше достояние на грабеж, наших жен и дочерей в наложницы, и сами наши жизни – как в Лаворе… Мало им того, что до конца света не забудет мир казни Лаворские!
– Лучше бы я умерла, – вставила возмущенная Айма. – Лучше умереть, чем лечь с франком! Мало того, что душу погубишь, так еще и ужас как противно!
Вся женская часть присутствовавших горячо согласилась. Последовало краткое бурное обсуждение темы, сколь скверный франки народ – почти как язычники, грубые галлы, лучше уж женщине соединяться с быком, чем с такой противной тварью, а собственные их женщины похожи на толстых белесых коров, и ровно таких мужчин они и достойны (я мог бы многое возразить на такое утверждение, но эн Бернар опередил меня, напомнив почтенной публике, что матушка нашего доброго графа была принцесса французская, дама изысканная и куртуазная, так что лучше бы глупцам придержать свои языки.) Что же, снова заговорили о новостях. Граф Раймон опять отлучен – несмотря на все страдания, которые вынес, чтобы добиться снятия предыдущего отлучения! Безо всякой чести, безо всякого права так поступили с ним – и ясное дело, что виновником всему епископ Фулькон. Бароны Франции, люди не дураки, советовали Монфору оставить бесчестную войну, благо ясно видно – неугодна она Господу; а лучше бы примириться ему, раз уж он заделался новым виконтом Каркассонским, с графом Тулузы, и жить бы с ним как с добрым соседом… Но нет, эта змея Фулькон – так они называли ненавидимого епископа – эта змея, епископ дьявольский, отравил всех своей ядовитой речью, грозя проклятьями и адской мукой тому, кто пошлет посольство о мире. Ну как, достойный слуга Христов, не так ли? Достойный апостол мира и добра?