Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 20 страниц)
Что у меня было на свете? Теперь, после смерти мессира Эда – надежда на многое: вырасти рыцарем, иметь свои земли, семью и прочное место в мире. А главное – у меня был брат. С другой же стороны оставался райский человек с широкими черными бровями – граф Раймон, о котором я не знал совершенно ничего и который не знал ничего обо мне. И вряд ли когда-нибудь ему судьба узнать, решил я, натягивая штаны; тут серьезные дела происходят, война большая, а я – весьма мал и никому, если по-честному, не надобен. На целом свете надобен я только своему брату, любимому и единственному, с которым я и останусь до скончания века, потому что люблю его и буду ему верен, аминь. И пускай никто никогда не узнает, что за предательские чудеса мне снились этой ночью. Что мой отец чудесным образом и на самом деле оказался рыцарем-птицей… Королем волшебной страны…
Нужно строить тезисы, подумал я, вспомнив Адемара и Париж. Это Адемар меня научил – даже если дело пустяковое, расписать в два столбца все «sic» et «non», хотя бы мысленно, если с бумагой тяжко, а потом подсчитать, чего больше. Примерно такая у меня получалась схема тезисов:
1. Если оставить все как есть:
– здесь брат.
– здесь вся моя надежда кем-нибудь когда-нибудь стать.
– здесь, в конце концов, все понятно.
– потом домой вернемся, наверное… Человек всегда должен у себя дома жить, а то страшно как-то.
В общем, сплошные «sic».
И безумный столбец № 2: Если все-таки вдруг… каким-то хитрым образом… Все бросить, на всех наплевать, и отправиться к своему отцу, к графу Раймону…
– неизвестно, примет он меня или нет. Скорее нет. Зачем я ему нужен-то.
– да и не поверит.
– а брата что, предать? Я же без него не хочу… Он же вообще ничего не знает…
– а вдруг я уйду туда и не буду принят, а вернуться сюда уже никак не смогу?
В общем, сплошные «non». И только одно «да», зато заслонявшее почти что все на свете – там мой отец, там граф Раймон, он моя родная кровь, я хочу быть с ним. Хочу даже больше всего на свете.
– Иди немедленно жрать, – сказал мой брат снаружи. – Если не хочешь воевать на голодный желудок – иди и запихни в себя хоть что-нибудь, что я тебя, зря до рассвета поднял? Но и не обжирайся, бегать сегодня много придется, как бы набитые кишки из брюха не повываливались.
Он заботился обо мне, вот как. И я даже предположить не мог, что же такое будет со мною, несчастным, если моего брата Эда не дай Бог сегодня убьют.
* * *
Крепись, милая моя, я расскажу тебе, как взят был замок Лавор, если говорить по-провансальски – Лаваур.
Нет, сперва вот что случилось: в канун Пасхи, а то и пасхальным утром, к нам в лагерь прибыла процессия. Их издалека заприметили и послали людей проведать, что такое. Потом уж и гонцы вернулись, и все мы приготовились к встрече – а они всё тянулись медленно, по большей части пешие, ведя коней в поводу, и пели пасхальные гимны. В почти безветренном небе вяло полоскались их знамена с белыми крестами. Впереди – епископ Тулузский со Святыми Дарами. Над ним еще четверо диаконов несли такой специальный золотой зонт. Пели очень красиво, на много голосов; петь они начали не так уж давно – ввиду нашего лагеря, но по дороге, я думаю, они тоже не молчали, Пасха ведь, всякая тварь – особенно клирики – Regina Cоeli распевает, или Resurrexi, или еще что-нибудь. За епископом – священников и диаконов человек двадцать; а за клириками – красивыми, в белых одеждах – целая толпа вооруженных людей с конями в поводу, в блестящих доспехах. Полтысячи человек, не меньше.
Это шел отряд из Тулузы: сам епископ Фулькон, его клир и еще отряд верных горожан, желавших сражаться на стороне крестоносцев в кампании против города Лавора. И не от хорошей жизни, сказали герольды, епископ на Пасху уходит из своего диоцеза. Ему бы сейчас не пыль ногами черпать, а служить праздничную утреню в Сен-Сернене, главной тулузской церкви; обходить храм в процессии, а не мучиться на броде через бурливый Агут. Но в столице, к превеликому сожалению, находится мерзостный отлученный, именем Раймон; в присутствии отлученного от Церкви Пасху служить при колоколах по всем законам, и Божьим, и человеческим, запрещено. Епископ свой пастырский долг исполнил, передал отлученному еретику требование покинуть город и не осквернять его своим присутствием. Но этот сатанинский человек, вместо того, чтобы покориться, ответствовал монсиньору Фулькону, что он, Раймон, дескать, пока еще тутошний граф и никуда из своего города уезжать не собирается. А ежели епископу с ним вместе в Тулузе тесно – пускай тот сам убирается на все четыре стороны. Таким образом оскорбил он ставленника Господа, пастыря Тулузы, да еще и угрожал епископской жизни и насмехался в его лице над всем епископским чином и над святой нашей Церковью. Что же оставалось монсиньору Фулькону – не противиться же злу насилием. Вот и явился епископ, изгнанный из своего диоцеза, отмечать Пасху с верными христианами; и надеется, что граф Монфор отнесется к нему милостиво и даст ему и его клиру необходимую защиту и прикрытие. А тако же пришли с ними верные люди, последние истинные христиане в Богом проклятой Тулузе; их пять сотен – все испытанные бойцы «Белого братства», которое собирал епископ Фулькон много лет ради одной только борьбы с еретиками. И смеем надеяться, что они умножат силы католического войска и поспешествуют нашей победе.
Господин легат при всем войске обнял епископа и поцеловал, после чего вместе они отслужили пасхальную обедню. Монсиньор Фулькон – епископ, которому негде голову приклонить – в самом деле казался усталым. Худой он был и высокий, как жердь, этот тулузский епископ; а голос – громкий, как труба. О нем рассказывали, что некогда он был человеком мирским и богатым, знаменитым трубадуром, а потом раскаялся в мирских своих похотях и ушел в аббатство Торонет. Так и до епископа дослужился мало-помалу, а теперь он – великий праведник, постится на хлебе и воде всякий раз, как вспоминает о прежних прегрешениях, и весьма ненавидит графа Раймона.
Я смотрел на него с предельным вниманием – как истончалось восторгом его худое, давно не бритое лицо, когда возносили Чашу; чудесное, почти святое лицо, но Боже мой, редко когда я видел человека, более для меня страшного.
Теперь я много более знаю о епископе тулузском Фульконе; о том, как был он трубадуром и что за стихи писал, и как привиделось ему однажды ночью – так про него рассказывают – что лежит он и не может подняться с постели, а голос с неба ему говорит: «Вот, Фулькон, это тебя так пугает бессилие на мягкой постели, а представь себе вечное бессилие в адском огне!» После чего, едва ли не поседев, тот с раннего утра бросился в дорогу в аббатство и слезно молил сделать его цистерцианцем. Как хорошо я его понимаю – одному Богу ведомо.
И о том, как любил он отца нынешнего тулузского графа, я тоже слышал; как оплакивал его смерть, будто собственного отца хоронил… А вот сына полюбить так и не смог. В юности он, вроде бы, служил при дворе у графа Раймона V, и сильно ревновал того к его собственному сыну, Раймону VI… Вот пришла пора им сравняться и стравить на улицах Тулузы собственные партии – Фульконова называлась «белой», те же, кто стоял за еретиков, именовались «черными». Но какое отношение все эти междоусобицы имели к делу Христову, или же к воле нашего графа – я не могу сказать тебе, милая моя. Тулуза, она никому не принадлежит, она живет собственной волей, она может только дарить или не дарить своей дружбой. Графа Раймона она всегда любила, любила его и в кровавую Пасхалию 1211 года; а епископ Тулузский в этот раз проиграл.
Однако как я с первого взгляда испугался епископа Тулузского – так и продолжал его бояться до самого конца. Потом я узнал многих людей, подобных ему: сдается мне, они родятся по большей части в Лангедоке и оказываются католиками ли, еретиками ли – оставаясь похожими, как родные братья. Люди из тех, что требуют изрубить себя на куски ради веры, но при малейшей тревоге не забывают выбежать из дома в кольчуге и при оружии; люди, способные рыдать над переломленным крылышком малой птицы – притом ни на миг не задержат руку убить человека противной партии. Я назвал бы их – лагнедокские фанатики; я любил многих из таковых, при этом не переставая их бояться. Позднее я научился обращаться с ними: их можно любить, за них можно молиться, но им нельзя совершенно доверять, если хочешь остаться цел. Тогда я был еще очень юн и умел только бояться.
Епископ Фулькон рассказал о вероломстве тулузского графа: этот честный «поставщик фуража» и друг крестоносцев втайне послал в Лавор вспомогательные отряды из Города, которые увеличили силы осажденных, и без того немалые! Впрочем, нельзя ни в чем поклясться, может быть, отряды прислала сама Тулуза. Там, как известно, правит сплошь еретическая коммуна, которой сам граф не указ. Она его терпит только потому, что он такой же, как и все консулы – насквозь порченый еретик. «Каков аббат, таков и монастырь», как говорит пословица. Это ведь от коммуны пришло епископу требование – оставить город по приказу городского магистрата! Проклятый город, как есть проклятый. Город, не город послал помощь лаворцам – а достоверно известно одно: в Лаворе засел среди прочих тулузский сенешаль графа, Раймон де Рикаут. Стоит ли разбирать, кто из них больше виноват: граф и Тулуза – единая семейка, пускай делят и отлучение, и войну, да хоть самый ад. Сами себе приговор подписали.
Епископ изъявлял большую готовность сражаться. Доспехи он привез с собою, и в день Святого Креста, выдавшийся на редкость ясным и безоблачным, сказал перед штурмом решительную проповедь об обреченных городах Иерихоне и Гае, и о том, что ради жалости к этой самой земле ее надлежит очистить от скверны. Его отряд носил поверх доспехов белые нарамники – в такой солнечный день многие им завидовали. Конь у епископа был очень хорош – мой брат завистливо прищелкивал языком, созерцая эту огромную рыжую зверюгу с грудью шириной в дверь. Господин легат Арно – известный воитель – был снаряжен еще лучше и командовал собственным отрядом человек в пятьсот; а мы с братом находились, к глубокому сожалению Эда, среди людей Куси, ответственных за западный край стены и, конечно, за наш драгоценный и почти бесполезный требушет и пару осадных башен. Звались таковые «кошками» и «котами» – до сих пор не знаю, в чем тут разница – и имели наверху цепкие «лапы», которыми подкаченная башня намертво цеплялась за стену. У отряда Куси их было две.
За несколько предыдущих штурмов я уже более-менее знал свои обязанности и не слишком боялся; главное – постараться не думать, что эти звуки вокруг тебя суть летящие стрелы, и молча делать свое дело. Подтаскивать лестницы, держать их, пока рыцари карабкаются наверх; держать наготове ведра с водой, если подожгут лестницу или осадную башню; если на тебя бежит что-то чужое, без креста на груди (враг) – бить его чем попало, желательно так, чтобы он упал, и потом еще колоть сверху вниз (если есть время), и не разглядывать упавшего, не наклоняться, не отвлекаться, бежать вперед, держать лестницу… Если кто-то из наших, кто рядом, падает и сам не ползет – тычком проверять, жив ли, и волочить в сторону лагеря. И главное – не отводить взгляд от стен, чтобы видеть все там происходящее и успеть сказать тем, кто рядом с тобой, в закрытых шлемах, тем, кому некогда посмотреть наверх. К счастью, до «колольни» мое дело ни разу не доходило – я не очень представлял себе эту часть войны и боялся ее до смерти, как, возможно, девица боится потери девственности. Брат объяснил мне – это только первого страшно убивать, и то страшно не телом, а уже после, головой; а потом ты уже рубишь, колешь и молотишь, как на тренировке, как попало, хотя рука уже не поднимается и в мозгах темно, все равно молотишь – а потом, когда можно остановиться, понимаешь, что ты кого-то убил – может, даже нескольких – но ты не помнишь толком, не знаешь, не видел ничего…
И все равно я боялся убить человека. Хотя священники всякий раз объясняли, да я и сам знал – на войне это другое, это не убийство, не то, что запрещают заповеди, даже слово в Писании по-еврейски другое: не «убить», а «убить в бою». Но мне казалось, что если я убью человека – даже не заметив – в голове у меня что-то навсегда изменится, и я уже не смогу молиться так, как раньше, потому что Господь станет от меня сколько-то дальше.
Не так уж и трудна была война для меня, оруженосца – только ужасно утомительна. После каждого штурма я всякий раз потом удивлялся, что я жив: что я не упал, не умер, не перестал двигаться посреди всего происходящего, чтобы быть затоптанным и исчезнуть, потому что уже все равно… И рот набит слюной, которую некогда сглотнуть или сплюнуть, и в шлем стучит солнце, как в колокол, и члены уже не двигаются, болит вообще все – а ты все равно бежишь, двигаешь, придерживаешь, оттаскиваешь… Несколько раз в меня втыкались стрелы. Неглубоко и почти не больно: мой доспешек, хотя и дурной, хранил меня, а стрелы мне попадались только случайные, пущенные не прицельно в меня. Великая вещь доспех: как только люди без него живут на войне? Если только представить, что любая из этих стрел могла вонзиться мне в тело… Стоишь потом, дышишь, глотаешь воздух и не понимаешь: ведь вообще сил не осталось, даже чтобы повернуть голову или закрыть глаза, а только что ты бежал, тащил, подавал… И более того – снова побежишь и станешь двигаться также быстро и беспрестанно, как только протрубит новый сигнал…
Стрела меня хорошо задела на этот раз – я сдуру опустил голову и нагнулся, потому что мне под ноги упал с лестницы раненый человек. Ясное же дело: не опускай голову, хочешь взглянуть вниз – смотри глазами, а не головой, глаза поднять быстрее; жив или нет – проверяй руками или ногой ткни… Но я из-под своего шлема, хоть и открытого, уже ничего не видел, из-под волос пот тек сплошной струей; и я должен был нагнуться, чтобы убедиться – тот упавший не мой брат. Конечно, это был не мой брат, вообще незнакомый рыцарь, да он еще и обругал меня по-страшному («Не смотри вниз, сучье семя, пошел!») – и двинулся, подобравшись, перекатами прочь, оставляя за собой красный след откуда-то из паха. Ранен, ясное дело, выползет и отлежится – легко выберется, потому что доспех у рыцаря хороший, длинный, ниже колен, и с пластинами, пусть его хоть утыкают стрелами. А я вот за свою глупость получил прицельную стрелу куда-то в спину, около подмышки, между пластинок. Больно-то как! Я весь выгнулся, застрял на месте; там внутри, под доспехом и поддоспешником, потекла кровь, делать-то что, Господи? Бежать отсюда в лагерь? Или дальше двигать?
На меня закричали, ткнули мне ведро, потому как лестницу сверху подожгли какой-то горючей смесью, да меня и самого едва не подожгли, пока я стоял как столб; а самое скверное – я потерял Эда. Управившись с ведром, я уже в голос ревел от боли, стрела мешала двигаться, она зацепилась за кого-то из других оруженосцев, хлопотавших около лестницы, и стало совсем больно. Рот неожиданно наполнился кровью; я сплюнул – все это была сплошная кровь, и не жидкая, а сгустками, и она все прибывала в горле. Я вконец перепугался и все-таки отступил. Отходил я задом, задом, и наткнулся на знакомого – это был рыцарь Альом, я узнал его по знаку на котте, он бежал с мечом в руке, должно быть, собирался лезть на стену. Он наткнулся на меня так, что я упал на четвереньки, и узнал меня, и обругал, и остановился. Мимо нас пробежали какие-то еще рыцари или не рыцари.
Рыцарь Альом пнул меня, обозвал трусом и обломил мою стрелу одним движением. Я слышал, что раны от стрел бывают очень серьезные – если, к примеру, легкое задето, то можно и умереть; но я не умер мгновенно, да и наконечник попался узкий, не зазубренный. Альом поставил меня на ноги и велел: «Вперед!», и сам умчался, страшно часто дыша, и я даже не успел сказать ему спасибо. У меня по спине текла кровь, то и дело нужно было сплевывать кровь изо рта (я начинал задыхаться и кашлять ею), но я все равно побежал вперед и скоро уже забыл, что кровь затекает даже в штаны и в правый башмак. Я добежал до стены, на этот раз я был умный и смотрел, что делается впереди и вверху, по дороге оттащил одного совсем раненого – без руки – рыцаря подальше от замка, потом вернулся, увидел перед собой лестницу, которую никто не держал… Я понял, что это уже не та часть стены, с которой мы начинали, тут какая-то башенка, и что лестницу никто не держит, потому что по ней все только карабкаются – вверх и вверх, и с криком прыгают на стены, а дальше вниз, и где-то исчезают, а это значит – наверху нет врагов, мы побеждаем, неужели правда, и где же Эд?
Меня толкали, кто-то лез по лестнице прямо через меня, и я полез тоже, цепляясь за ступеньки и пытаясь на ходу вытянуть из ножен меч. Дышать было трудно, я слышал собственное дыхание как скверный мокрый хрип – это все из-за крови во рту. В воздухе стоял сплошной крик, будто и не человеческий – а вроде шума дождя, только из многих-многих голосов, и где-то впереди гул обретал ритм двух слогов, наконец я понял – «Мон-фор, Мон-фор», и тоже закричал «Мон-фор», хотя хотел закричать «Эд!» С ума сойти, на стене никого не было, люди просто взбирались по лестнице, хватались за зубцы и прыгали вниз, и человек в красном, стоявший наверху, был в цветах Куси, он прокричал что-то, оборачиваясь ко мне, и тоже спрыгнул… Наши в городе, это победа, подумал я, умирая от желания пить. Даже сам язык возбуждал жажду, он был такой большой, сухой, и цеплялся за все, и я не мог уже больше орать «Мон-фор», и по всему моему телу что-то текло.
Внизу многие люди куда-то бежали, там были улицы, и уже не виднелось никаких флагов, я ничего не понимал, даже непонятно было, наши это бегут или еретики. Я наткнулся на человека, сидевшего, обняв зубец стены. Он смотрел вниз, странным образом свесив ногу в очень узкую бойницу прямо в зубце, и, кажется, напевал. Я сделал шаг к нему, он поднял голову – он был без шлема, светловолосый, наверное, молодой. Непонятно, молодое лицо или старое, когда оно все перепачкано в чем-то темном, то ли в крови, то ли в грязи. Он зубасто улыбнулся, как череп, и сказал: «Вот дураки». «Кто?» – переспросил я, вздрагивая. «Да эти, внизу.» «Почему?» – спросил я, не желая спрашивать, но он не ответил и свесил голову, и я понял, что он не высунул ногу в бойницу – у него просто нет ноги, и по стене течет его темная кровь, а кроме того, он уже мертв. Я столкнул его так, чтобы он не загораживал путь, и побежал по верху стены. Сзади меня кто-то закричал, мне показалось, что на провансальском; я наконец вытащил меч – очень глупо – и неловко спрыгнул вниз, довольно высоко, едва не напоровшись на собственный меч, и упал, как лягушка, на карачки, и опять побежал.
Солнце палило немилосердно. Больше всего на свете я хотел бы избавиться от шлема и покашлять всласть, но для этого надобно было остановиться. Из переулка, из какой-то крохотной щели между домами на меня выскочил человек с – кажется, мечом; я ударил его своим клинком, тот поймал удар – это оказалась палка, то, на что он принял мой удар; он оскалился, ударил меня ногой в колено, но не попал. Я заорал. Он неожиданно упал и остался лежать, какой-то человек, едва не сбив меня с ног, вырвал из его бока короткое копье и побежал вперед, и я тоже побежал, продолжая кричать. Улочка впадала в другую, пошире; здесь была тень. В тени валялось штук пять трупов, наваленных друг на дружку. Верхний труп был женский. Я запнулся о камень и упал, и эта маленькая боль была последней нотой в песне боли и усталости, которую вопило все мое тело. Я заплакал без слез, одним голосом; мимо меня пробежало несколько человек – трое вперед, один в обратную сторону. То, что было стеной у меня справа, распахнулось и оказалось дверью, из которой вывалился рыцарь в кольчуге, в чем-то синем, и замахнулся на меня мечом с криком «Монфор!» Я откатился, мгновенно перестав орать, и тоже захрипел «Монфор», и ударил его куда попало снизу вверх, и не достал. С мгновение мы дико смотрели друг на друга, у нас у обоих на груди слева были кресты. Потом он развернулся и побежал к площади, продолжая кричать «Монфор!» Тут нужно или бежать, или лечь и мгновенно умереть от усталости, подумал я и бросился за ним.
Ох, милая моя! Должно быть, я утомил тебя описанием этой баталии? Прости, если так. Едва я начал писать, она снова живо прошла перед моими глазами. Я сам поражен, как четко, оказывается, помню свою первую битву – притом, что, казалось бы, пережил их достаточно много для того, чтобы все они слились в сплошную мешанину. Но нет – первый мой штурм оживает, стоит только вызвать его из прошлого. Впрочем, продолжать в том же духе я не собираюсь, боясь тебя утомить. Довольно будет, если я скажу – день перевалил за полдень, Лавор был взят, крестоносцы заняли сите в день Святого Креста.
Многие рыцари сразу разбежались по жилым домам – грабить, что попало, пока можно, пока не объявили общий сбор добычи. Я не хотел никакой добычи; я еще не научился думать такими категориями, я хотел только найти брата. Большинство людей все-таки стекалось на замковый двор; там что-то происходило – гремели, орали, но уже по-другому, как не бывает, когда исход битвы еще не решен. Я тоже побежал на площадь и увидел чудо – бесконечный бег остановился, там просто стояли, все стояли там, многие даже без шлемов, все – с крестами на коттах или щитах, это означало – победа, мы можем остановиться. Я трясущимися руками содрал шлем и понял, что нет ничего прекраснее воздуха. Он даже показался мне прохладным. Так я и стоял, забыв вложить меч в ножны и смутно думая, что, кажется, я все-таки никого не успел убить.
Замковый двор был забит – не протолкнуться. Я даже хотел отойти обратно в улицу, но оказалось, что и это уже невозможно, пространство сзади кончилось, меня отнесло слегка вперед.
– Ты, парень, убери меч, – сказал рыцарь справа от меня. – Намахался, а?
И засмеялся. Я так устал, что слезы стояли у меня совсем близко и немедля потекли по щекам.
– Город – наш, парень, – сказал с наслаждением этот рыцарь – с мятым, потным лицом в черных разводах – и сел прямо на землю, продолжая улыбаться. Я тоже сел, и об меня тут же споткнулись.
– На, пей, – сказал рыцарь и ткнул мне в зубы фляжку с водой. Я слышал от брата, что нельзя пить сразу после боя, надобно потерпеть; но все прежние «надо» уже потеряли смысл, я глотал сколько мог, кашляя и перхая, пока фляжку не вырвали у меня прямо изо рта. О, спасибо, мессир, подумал я, но сказать, кажется, так и не смог. Спасибо, добрый брат… Брат по оружию… Где мой брат?..
Там что-то происходило, во дворе. Я слышал очень громкий голос – кто-то говорил речь, не то граф Монфор, не то господин легат. Я на миг, должно быть, заснул сидя, а проснулся от такого ора, какого еще не было до сих пор – это кричала женщина.
Она верещала, как одержимая, я вскочил на ноги, желая видеть, что там творится, что с ней делают. Но так и не увидел.
Стоящий со мной рядом рыцарь – уже другой, в черном, и даже не рыцарь, скорее оруженосец – тоже принялся орать.
– Что там? – крикнул я, силясь переорать весь этот адский хор.
Неожиданно я оказался ближе к месту действия. Но все равно ничего не видел и вертел головой, начиная задыхаться.
Владелицу замка – бывшую владелицу замка – волокли из цитадели, она отбивалась как сумасшедшая. Это она так страшно кричала; все сердце мое надрывалось от ее крика. Я наконец увидел ее – мельком, сквозь дыры в густой ткани толпы – мотающаяся копна ярких, рыжих или золотых волос, подметавшая землю, и те, кто тащил ее, порой наступали ей на волосы, так что большие пучки вырывались, и множество ног растаскивало их по черному мощеному двору.
– Боже ты мой Иисусе, куда ж ее, куда ее тащат, Пресвятая Дева?
– В колодец ведьму! Собаке собачья смерть!
Даму наконец бросили в колодец – да, питьевой колодец в углу двора – и принялись закидывать камнями, и я на какое-то время даже остался вне толпы – большая часть ее переметнулась к месту казни. Как она кричала, бедняжка – я против воли оказался совсем близко и слышал, как она кричала уже оттуда, из колодца, а потом крики ее резко оборвались, только какое-то время еще гремели камни о камень и орали мужские голоса. Я обнаружил, что стою на коленях, скорчившись и зажимая уши ладонями…
Кто-то меня толкнул ногой, кто-то спросил – я что, ранен? Я встал, пошатываясь. Несколько лиц вокруг меня казались очень бледны, несмотря на жар. Я покачал головой – нет, цел, цел – и отошел к стене, постоять малость.
– Гирода, Гирода, – сказал кто-то кому-то, проходя мимо меня колеблющимся маревом, – ее звали Гирода, даму, хозяйку, ведьму проклятую. Альбигойскую шлюху… Собаке – собачья…
Крики дамы Гироды все звучали у меня в ушах. Я нагнулся, думая, что меня стошнит – но не стошнило. Хотелось лечь прямо здесь и уснуть, умереть, больше ни о чем никогда не думать. Как она кричала, Мари, как кричала… Упокой Господь ее душу…
Тут и появился он, Эд нашел меня сам, слава Богу, он был жив. У меня в глазах все так кружилось, что я даже не сразу узнал его – это было очередное бородатое грязное лицо, сверкающее зубами в оскаленной улыбке победы. Общая толпа переместилась куда-то еще, утекла в одну из улиц; здесь оставалось не так много людей, чтобы я перестал узнавать лица вблизи.
– Братец! Жив? Цел?
Я кивнул, хотел сказать – «Пойдем отсюда, пожалуйста». Но ничего не успел.
– Где был? По домам? Добыл чего?
Я помотал головой.
– А я – смотри! – Брат метнул руку из-за пояса, и я сначала ничего не понял. Тупо смотрел я на какие-то непонятные штуки, красные сморщенные – тряпочки? – рассыпанные у меня под ногами по мощеному двору.
– Что… это?
– Добыча! – воскликнул мой брат и захохотал. – Моя добыча! Лучшая добыча!
Он нагнулся и подхватил одну из этих тряпочек с земли, ткнул мне в самое лицо, и я отшатнулся от запаха свежей крови.
– Это они! Уши! Их уши! Око за око! Зуб за зуб! Ухо за ухо! – выкрикнул Эд, и, к моему ужасу, принялся танцевать прямо на окровавленной площади, высоко подкидывая ноги, как на шутовском каком-то празднике. Он топтал ногами эти предметы – отрезанные человеческие уши – и смеялся, и я так остолбенел от ужаса, что не мог выдавить ни звука.
– За отца! И за Тьерри! За Жана! За Луи! – все выкрикивал мой брат, пьяный своей адской радостью. – Ухо за ухо! Это вам за отца! Это вам за Монжей! Это вам четверицей! А будет сторицей!
– Восемь, – остановившись наконец, сообщил он, усмехаясь поистине дьявольской усмешкой. – С четверых. За одного – с четверых. Вот моя добыча.
– Так ты что, сам резал эти… уши?..
Брат взглянул на меня с такой откровенной, почти детской радостью, что я понял ответ и еще сильней прижался к стене.
– Да ты что? – выдохнул тот хрипло – тоже посадил себе голос – переставая наконец плясать. – Это же не люди! Это же еретики! Они хуже свиней! Хуже сарацин!
– Они еретики, – прошептал я, не в силах смотреть на эти ужасные обрывки плоти под ногами. – А ты еще хуже их, Эд… ты… ты антихрист.
Брат врезал мне кулаком в скулу; я молча свалился наземь.
Лежать казалось почти хорошо. Так спокойно. Я закрыл глаза и сглотнул собравшуюся во рту кровь.
Должно быть, именно тогда, милая моя, я и сделал свой выбор.
Какое-то время было тихо. Потом брат поднял меня на ноги и снова прислонил к стене. Я оставался с закрытыми глазами, потому что хотел хотя бы какое-то время не видеть Эда.
– Прости, что я тебя ударил, – сказал тот – уже нормальным, знакомым голосом, как будто все оставалось, как раньше. Но ничего не оставалось как раньше, ничего. – Ты устал. Я тоже. Война есть война. Но не надо тебе было такого слова говорить.
Я молчал. Брат оторвал меня от стены и прижал к себе. Он пах потом, кровью, жаром – так же, как я. Я заплакал. Брат тоже заплакал и принялся гладить меня по спине – как гладят лошадей.
– Ничего, братец. Я боялся, – сказал Эд сквозь слезы. – Когда ты пропал, я думал – все. А ты живой. Молодец. Это твоя первая битва. Ничего, братец. Это ничего.
Непонятно, откуда в моем теле взялось столько воды, притом что оно все пересохло и умирало от жажды. Все повторяя, что «ничего», брат наткнулся рукой на обломок древка в моей спине и понял, что я-таки ранен. Рана даже начала болеть – теперь, когда мою спину потрогали. Сам Эд остался без единой царапины.
– Пойдем отсюда, – сказал брат. – Мы победили. Дальше без нас разберутся. Пойдем. Что ж ты, так все время и бегал со стрелой в спине? Ах ты, бедняга.
* * *
Таким образом, мы с братом не взяли никакой добычи в Лаворе. Никакого нового хауберта, обещанного мне в Каркассоне. Впрочем, тем, кто увлекся было грабежом и потратил на него много сил и времени, все равно пришлось расстаться с добычей: Монфор приказал все сложить и запереть в Лаворской церкви, а тех, кто утаит хоть медную пуговицу, обещал наказывать. Вся прибыль от взятия Лавора, сказал граф, пойдет на оплату издержек новой армии и на возвращение долгов. Он, оказывается, сделал большие займы у своего банкира, купца Раймона де Сальваньяка, и теперь должен был расплачиваться с кагорским купчищей честь по чести. У графа Монфора, говорят, даже вышел из-за этого спор с Анжерраном де Куси: тот рассчитывал хоть что-нибудь получить за сорок дней карантена, кроме похвал за честно выполненный долг, а в итоге только издержался! Мессир Анжерран весьма обиделся и собрался уезжать на север до окончания сорока дней; только господин легат и епископ Фулькон уговорили его остаться еще ненадолго, обещая отдать нашему сеньору прибыль от следующего же замка, велик тот будет или мал. А пока войско хотело отдыха. Раненых было немного, но устали все, как собаки.
Оставшиеся новости о Лаворе мы с братом узнали уже в лагере, через несколько часов после победы. Весь гарнизон – восемьдесят рыцарей – граф Монфор приказал повесить, как простолюдинов; но виселицу сколотили так дурно, наскоро, что перекладина сломалась под первым же смертником, братом дамы Гироды. Этот рыцарь Аймерик был завзятым катаром и вполне заслужил, по словам очевидцев, такую участь – после того, как виселица рухнула, его попросту закололи мечами солдаты, а за ним и всех его людей.
– Что, он такой жирный был, Аймерик, что «одноногую вдову» прикончил?
– Да нет, просто здоровенный. И рыжий, как его сестрица ведьма. Предатель, как все провансальцы – год назад, не более, явился присягать Монфору, сдал ему свой замок Монреаль на милость победителя, даже, говорят, получил от графа новый домен, немногим хуже прежнего… А чуть паленым запахло – сразу прибежал, катарская собака, защищать любимых еретиков в сестрицыну крепость. Перед смертью, между прочим, проклинал Церковь Римскую; так с виселицы прямиком в ад и отправился.