Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 20 страниц)
Кроме Аймы, у Аймерика было две сестры – Айя, помладше близнецов на пару лет, и совсем крохотная Бернарда, недавно отнятая от груди. Айя – тихая, худая черноволосая девочка, обещавшая вырасти в красавицу (хотя чертами лица и очень напоминала Аймерика), и малышка, которую редко звали по имени, дитя с круглыми глазами, как темные виноградины, и кудлатой порослью на голове. Но уже было ясно, что вырастет крикучая, вроде Аймы – орать она умела так, что даже прохожие на улице оглядывались на окна дома. Был еще старший сын Бернар, любимец отца – но тот умер восемнадцати лет, совсем недавно умер, и не на войне, а в глупейшей уличной стычке с фульконовыми «белыми братьями», где, как всегда, не разберешь, кто первый напал и отчего пролилась кровь. Бернара принесли домой его товарищи, когда он еще был жив, и бедняга долго умирал в собственной постели, окруженный рыдающими родственниками; посреди рыданий у одной матери хватило здравого смысла послать за «совершенным» – чтобы тот еретиковал юношу, обеспечив ему счастье в катарском духовном раю. Это я говорю – «еретиковал», чтобы тебе понятно было; а в том доме называли это «дать утешение». Да, ведь вся семья Аймерика – от родителей до маленькой Айи – истово и непоколебимо исповедовала катарскую веру.
Так что Бернар, вздыхал Аймерик умиленно, умер добрым христианином. Он теперь в раю, со святыми апостолами. Пришлось его для этого три дня не кормить – а он так жалобно просил хоть глоточек бульона, что сердце разрывалось!
Я придержал при себе язвительный вопрос – а вдруг, если бы Бернара покормили бульоном, он бы взял да и выздоровел? Чем больше я узнавал о катарской вере, тем больше дивился; легко ли принять, милая моя, что еретики после последней церемонии – это вроде как наше елеопомазание, да только вместе с крещением – не дают своим больным никакой еды, чтобы те, мол, не осквернились, потому что есть и пить вроде как грешно, а смерть от голода считается высшим благом! Но как бы меня ни огорчали такие подходы к жизни, мое положение в этом доме было еще не таким прочным, чтобы мне открыто спорить о вопросах веры: кроме как оскорбить Аймерика, ничего добиться я тут не мог. Поэтому я только неопределенно качал головою и хмыкал, надеясь, что до открытого конфликта дело нескоро дойдет. Если дойдет вообще.
Меня утешало только, что Аймерик был крещен. Крещен водою, от рук кюре квартала, и записан в приходскую книгу – несмотря на то, что водное крещение осмеивалось и осуждалось всеми его домочадцами, как нелепая поповская процедура. Как, впрочем, были крещены и все до единого члены семьи – включая маленькую Бернарду! Несоответствие это, милая Мари, удивляло меня довольно долго – пока через несколько лет в доверительном разговоре другой Аймерик, старше и холоднее моего первого возлюбленного товарища, не объяснил мне от нечего делать, что такое для него есть крещение. Через крещение, сказал тот второй Аймерик, люди кумовей заводят; кумовья – штука полезная, это как новых родственников подыскать, побрататься или еще чего; да и все так делают по привычке, чтобы в книгу человека записать; потом, никому еще не мешал повод для веселой пирушки, а когда ребенка крестят, самое милое дело с новыми кумовьями в честь свежего родства опрокинуть кувшин-другой!
Мне же до последнего крещение моих друзей казалось – и сейчас кажется – той самой тонкой ниточкой, которой Господь наш Иисус привязал их к себе, не давая душам окончательно оторваться от Него. Бернар – старший сын семьи, погибший в восемнадцать лет и перед смертью славно «утешенный» – тоже был крещеным в детстве, слава Тебе Господи.
Так вот после смерти Бернара – а отец-то его хотел отправить учиться медицине к кузену в Монпелье! А мать-то желала женить его на соседской девушке чудесной красоты, чтобы им объединить дома и снести стену, разделявшую два хозяйства! А сам-то Бернар был влюблен вовсе в другую девушку, некрасивую, горбатенькую, зато веселую и добрую, но жениться не собирался из-за катарских своих убеждений, а предпочитал по молодости немножко поблудить, а потом покаяться и уйти в Совершенные! Сколько всего хорошего и жалобного можно было бы вспомнить об этом веселом городском парне, столько же, сколь о любом милом и единственном его лет… – После смерти Бернара, обратившей во прах все людские планы на него, Аймерик неожиданно стал старшим – и единственным – сыном в семье. До того никто его не трогал, он дрался с Аймой, так себе учился ремеслу у мастера ювелира и мечтал о военных подвигах. А тут на беднягу пало бремя ответственности, оказалось, что он наследник отца и надежда семьи. На этот раз его собирались отправить учиться в Монпелье – как только война кончится, так сразу (до чего не вовремя случаются войны!) Матушка же, госпожа Америга, всякий раз за него волновалась, когда он подолгу пропадал на улице; и скорее потому, что родители сочли военную жизнь более упорядоченной, чем тулузскую свободу, полную молодежных междоусобиц, Аймерика и отправили к графу Раймону – учиться рыцарскому искусству под крылом давнего знакомого, рыцаря Арнаута де Вильмура, крестного обоих детей-двойняшек. Рыцарь Арнаут – человек заботливый, будет присматривать за парнем; кроме того, столько денег занял он у мэтра Бернара и столько за многократные визиты выпил мэтр-Бернарова вина, что мог считаться настоящим другом семейства и никогда не платил злом за добро. Мэтр Бернар особенно просил эн Арнаута, сидя с ним за чашей перед отъездом последнего, чтобы тот берег Аймерика, по возможности не допускал до открытой драки, зато – по возможности же – держал его поближе к доброму графу Раймону. Может, даст Бог, сеньор граф заметит парня, а там возьмет к себе в оруженосцы, это дело доброе… И безопасное, если во время войны бывают безопасные дела…
И вот оно как все получилось…
Мне хозяйка, госпожа Америга, сразу же выделила одежду и место умершего Бернара. Аймерик показушно вздохнул – ах, мол, снова делить кровать с кем-то, а он так полюбил спать один! Впрочем, он тут же понял, что сказал глупость, и замолчал. Одежда Бернара мне была велика – но я подвернул рукава рубашки, а обвисающие на коленях шоссы меня не беспокоили. Спать мы завалились, едва перекусив – я даже не заметил, какой вкусной едой меня кормили, особенным образом приготовленными бобами с гусятиной, за которые вся семья так хвалила хозяйку. На обед заявился хозяйкин брат, так называемый дядюшка Мартен, позор семьи, известный сплетник и выпивоха; принесла Мартена нелегкая на сестринский порог не только из желания хорошо перекусить, но и оттого, что хотел дядюшка посмотреть на меня. Про меня, оказывается, уже начали ходить истории – Аймерик в них то и дело назывался отважным парнем, взявшим меня в плен, а мне приписывалось родство с разным знатными баронами франков (из-за чего, а именно из-за моей знатности, меня, по одной из версий, и оставили в живых). Мы с Аймериком весь обед и долгую попойку после него сладко проспали наверху, в пристройке, и знакомство мое с дядюшкой пришлось отложить до следующего раза. И об этой отсрочке я ничуть не пожалел, когда с ним все-таки познакомился – дядя Мартен стал единственным членом семьи, казавшимся мне препротивным.
Кровать была отличная, даже слишком широкая для двоих; Аймерик как улегся, так сразу и захрапел. Правда, перед сном обнял меня – привычка того, кто всегда спал на одной кровати с любимым братом. Я же какое-то время еще лежал без сна, глядя на высокий деревянный потолок своей новой комнаты (плоская крыша, крытая «гонтом» – деревянной черепицей, которую мэтр Бернар задешево покупал в пригороде Вильнев)… Слушая голос собственного усталого тела, стонавшего каждым ушибом, обычным ноющим звуком переработавших мышц… И возгласы собравшихся внизу людей – там, кажется, пили, обсуждали новости… Думая о том, как же я теперь буду жить… Я тоже уснул наконец, и спал так спокойно и счастливо, как не приходилось мне с давних времен Адемара.
Тревожило меня грядущее знакомство с мэтром Бернаром, хозяином всего этого бурного, богатого, сумасбродного осталя, который вымачивает розги прямо в капитуле и вряд ли полюбит меня, неизвестно откуда взявшуюся лишнюю глотку, человека проклятого языка Ойль, человека, спящего на постели его покойного любимого сына. Однако напрасно я тревожился.
Вопреки ожиданиям, богатый и уважаемый консул мэтр Бернар оказался невысоким, довольно худым (а я ожидал увидеть человека огромного роста или хотя бы дородного!) Черноволосый и лохматый, как Аймерик, носатый, с гладко выбритым подбородком, знаменитый легист мэтр Бернар на вид был куда младше своих лет – поздних сорока. Худой и умный, с яркими деловыми глазами, он не задал мне ни вопроса (как я позже узнал, все надобное он выспросил у своего обожаемого сына). Розог, вопреки моим ожиданиям, тоже никто из нас не получил – ни нежданный гость, ни своевольник Аймерик. Мэтр Бернар – я помню, как поразился тогда веселым и простым словам Аймы – вообще никогда не бил своих детей. Даже за дело.
Ах ты Боже мой, не сдержался я, не веря таким словам: неужели вам даже в детстве не попадало? Как не попадало, нахмурилась Айма, теребя полосатые цветные юбки, в каких она ходила дома. Один раз со мной отец целый день не разговаривал, я не знала, куда от стыда деваться. До сих пор помню – мы тогда с братом смеху ради подожгли толстой курице хвост. Первый раз в жизни мы так сделали, и последний, ясно дело. Отец когда гневается, это хуже смерти. Отец-то наш лучше всех.
Сначала я, конечно же, не верил в такую идиллию – да чтобы дети повиновались отцу из любви, а он обращался с ними как с равными?! Но вскоре – уже через пару недель жизни с этой чудесной семьей – я на собственном опыте убедился, как хороша бывает семейная жизнь. Почитай что как в раю, или у первых христиан, про которых язычники дивились – «смотрите, мол, как они любят друг друга!» Ни разу я не видел, чтобы мэтр Бернар ударил свою жену; брат и сестры непременно обнимались и целовались, прежде чем отойти ко сну, а утром приветствовали друга с неподдельной радостью; однажды я наткнулся на хозяина дома, почтенного легиста и консула, собственноручно подтиравшего задик младшему дитяти, улыбавшемуся во весь рот… Ах, мэтр Бернар, мэтр Бернар. Сколь сильно я завидовал счастью семейной жизни, столь же горько, бывало, страдал, стоило мне хорошо прочувствовать, насколько все в этом доме пропитано ересью.
Еретиками здесь были все – и не равнодушными последователями модного учения, каких полным-полно на Юге, а самыми настоящими катарами, чтившими проклятых этих Совершенных, презиравшими священников, называвшими Евхаристию – каждый раз я не мог сдержать содрогания всего тела и души – «кусками репы», или же «скверными хлебцами»… Не обходилось, особенно поначалу, без их обычных шуточек (чего-то подобного я уже некогда наслушался в Париже) – про то, что если бы Тело Христово в самом деле являлось бы этими огрызками лепешки, так сами подумайте, люди добрые, сколько за века священники его уже народу скормили, если бы вместе составить – целая гора получилась бы, этакое телище, да что там гора, целый Меранский перевал, Тело размером со все Корбьеры!.. Особенно такими штучками, почерпнутыми в катарском «женском доме», куда девочки осталя ходили учиться читать, славилась остроязыкая Айма. Скольких усилий мне однажды стоила попытка сдержаться-таки и ее не поколотить! Второй раз нехорошо получилось, когда девица с какой-то стати подошла ко мне на дворе, поставив на землю кувшин с водой, и вдруг хлопнула кулаком о раскрытую ладонь, воскликнув: «Так ты, стало быть, думаешь, католик, что Господа зачали в блуде и пакости, вроде как всех нас?» Тут я, было дело, не выдержал, схватил Айму за запястье – чудесное, теплое запястье в золотистых волосках, такое тонкое, и сразу увидел, что сделал девице больно. И так стыдно мне стало, так безнадежно, нехорошо – как будто и впрямь оказался дурным, как от меня, католика, и ожидали… Что выпустил я Айму, заплакал горько и убежал на улицу, бродить допоздна. День тогда был радостный, сразу после осады, все кругом пьяны… Так что на одинокого пошатывающегося бродяжку никто не обращал внимания.
Метр Бернар, человек справедливый и честный, устыдил свою дочку, как она ни топала ногою и ни возмущалась. Сам хозяин дома – надобно отдать ему должное, да не получится, слишком уж много задолжал я мэтру Бернару – никогда не позволял себе злых или подстрекательских слов в адрес католиков. «Вот рыцарь Арнаут де Вильмур, – говорил он негромко и убедительно, как, должно быть, в капитуле, расхаживая по широкой кухне туда-сюда, – тоже католик. И эн Понс де Вильнев, если ты забыла, дочь. И вигуэр наш, эн Матфре, муж весьма почтенный и сведущий. Нужно ли еще сказать о господине нашем Пейре, короле Арагонском, который так славно разогнал вальденских глупцов из своего королевства? Если хочешь поспорить о вере, верная христианка, ступай поспорь с ними, мною названными, но никогда не тронь ни словом, ни делом того, кто зависит от тебя.» Айма с горящими щеками сидела, опираясь спиною о печку, и нарочито смотрела мимо меня злыми блестящими глазами.
По вечерам мы собирались именно на кухне – госпожа Америга зажигала свечи, иногда даже восковые, сразу по несколько, так что делалось совсем светло, как в замке. Ужинали, пили вино. Мэтр Бернар сидел по одну сторону длинного деревянного стола – можно сказать, во главе; рядом с ним – Аймерик, потом примостился я, а дальше – место для гостей и пущенных к трапезе из милости (частенько заходил небезызвестный дядя Мартен, носатый неприятный старик, не дурак выпить). Когда гость заходил знатный или просто всеми любимый, хозяин подвигал нас с Аймериком на пару мест вдаль от себя и усаживал дорогого человека рядом, чтобы самостоятельно ему подавать соль и подливать вина. Женщины – госпожа Америга, Айма с Айей и две служанки, молодая птичница и старая прачка – занимали место на другой скамье. Айма строила нам с Аймериком рожицы через стол, норовила бросить листком салата или вдруг принималась изображать томную придворную даму, заставляя себе прислуживать, что немало всех развлекало. Мы пили – вроде бы много пили, но никогда не напиваясь допьяна, как ни странно мне сейчас об этом вспоминать! – и рассказывали истории. Такие-то чудесные истории! Даже мне изредка удавалось щегольнуть сказочкой про морского человека или пересказом грустной истории про двоеженца Элидюка, либо уже отболевшей повести о Йонеке и рыцаре-птице. А уж какие чудесные байки знал мэтр Бернар! И не только байки – однажды по просьбе Аймерика он специально для меня подробно поведал, как произошел на свет тулузский капитул, справедливейшее из правлений, еще с римских времен; и как в девяносто седьмом году – (в год моего рождения!) дал добрый граф тулузскому капитулу хартию, вручающую право избрания консулов коллегии «двадцати добрых мужей», сам же граф остался вправе лишь присутствовать на собраниях почетным гостем, заключать союзы и договоры с Городом, но никак не меняя решений Коллегии.
Хотя происходящее на капитуле в те дни казалось нам куда интересней самых чудесных баек.
Гости заходили разные. От дворян – никогда не мог бы я подумать, какая простая и близкая дружба может связывать дворянина и горожанина, даже пускай самого влиятельного и богатого – до нищих (раз в неделю, по крайней мере, кармливала на Америга за своим столом одного-двух голодных, как она выражалась – «Чтоб дети хорошо росли, да из любви к Богу»). «На», милая моя, означает в сокращении «домна», то бишь «домина», госпожа – и так обычно называют самых знатных дам, жен баронов и рыцарей; однако в Тулузе все по-особому, тут домнами называли и горожанок, если они почтенны и рассудительны; а консульская жена значила побольше, чем такая дворянка, как наша с Эдом матушка, в графстве Куси – прости Господи подобное сравнение!
Видывал я в гостях и длинноногого, длиннорукого рыцаря с шальными глазами, который выпил так много, что едва смог подняться наверх, в кровать. «Это барон Сикарт де Пюилоран», объяснил мне Аймерик потихоньку. «Он, бедняга, в файдиты сейчас заделался, без замка, бедняга, остался – вот и пьет… немного больше, чем следует». Барона Сикарта положили спать в нашу с Аймериком постель, благо была она широкая, и он всю ночь напролет стонал и ворочался – Бог весть, что он там видел во сне! – а я лежал с широко открытыми глазами от безземельного барона по левую руку и размышлял до самого рассвета – что, если бы эн Сикар, беглец из собственного замка, догадался, кто такой лежит рядом с ним?.. Вспоминал Пюилоран, опять же. Мой первый замок, а «всякий военный хорошо помнит свой первый замок», Господи помилуй…
Пока Монфор готовился к следующему штурму – а ясно было, что следующий не за горами – мы, будущая пехота и просто парни вроде меня, занимались укреплением стен. Еще на рассвете нас поднимал мэтр Бернар – сам он уходил в Капитул (несколько раз он оставался там ночевать), а мы с Аймериком отправлялись на свою, мальчишескую работу – как, пожалуй, все люди нашего возраста – и девчонки тоже. Все устали преизрядно – мы с Аймериком весь день таскали камни для камнеметов, потом побежали к знакомым Аймериковым инженерам налаживать машину по имени «ворон», похожую на колодезного журавля, с острым крюком на конце рычага; я такую штуку первый раз видел – Аймерик объяснил, что она редкая, ее недавно изобрели, а толк от нее – сбрасывать воинов с осадных башен неприятеля, зацепляя их крюком и сбивая рычагом. А когда выпадала минутка отдыха – просто путались у всех под ногами, ели вместе с инженерами их хлеб, пили вино и кричали со стен оскорбления противникам, копошившимся далеко внизу. Я, правда, не кричал. Даже старался не слушать… поначалу.
А потом, милая моя…
Мы пили вино – довольно много, и слабо разбавленного; солнце чем дальше, тем делалось жарче, поэтому головы мы поливали водой из ведер. Ведра таскали от колодцев девушки и женщины – те, кто не был занят с камнями; и работяги вроде нас благосклонно принимали чудесную влагу прямо на макушки из черпаков, из девических рук, сложенных ковшом, сами совали головы в ведра – и вода тотчас же выступала на коже потом. Почти все были раздеты по пояс; на стенах и под ними стоял плотный запах мужского пота, вина, разгоряченных тел. Пока девицы доносили ведра от колодцев, пока поднимали, отдуваясь и напряженно улыбаясь белыми зубами, на стену, где хлопотали под прикрытием зубца мы с Аймериком, разгружая поддоны с камнями – вода успевала потерять весь холод. Она стекала по нашим телам, как обильный пот, такой же теплоты, как пот; мы смотрели друг на друга – с прилипшими ко лбу волосами, в каменной пыли – и смеялись. Даже не верится, что осажденные люди могут так много смеяться – но мы смеялись, вино ли тому причиной, или то, как по-муравьиному копошилось внизу огромное войско, далеко-далеко под крепчайшими стенами, которые все равно невозможно взять. Среди девиц была и наша Айма, завязавшая волосы в лохматую косу; Айма, таскавшая воду, бегавшая от дома к стенам с охапками хлебов в подоле, и вино, и сало из кладовых мэтра Бернара – все шло на прокорм работяг. Тулуза кормит Тулузу – никто не спрашивал меня, чей я сын, откуда я, просто когда все прерывали работу и начинали жевать, я тоже садился на горячий камень и набивал рот едой. Где-то внизу, под нами, были люди, которых я знал, которых прежде звал своими братьями. С ума сойти можно: голубые пятнышки флагов – шампанских или барских, издалека не разглядишь – возможно, означали местонахождение моего родного брата. Сеньора де Куси, нашего родича мессира Алена, рыцаря Пьера, Альома, под Лавором спасшего мне жизнь… да все равно – брата. Брата, Эда, единственного на свете. По здравом размышлении – если все-таки предположить, что он не уехал (собирался ведь после осады Тулузы!) – получалось, что я его предал. Именно его, потому что места для сеньора Куси или для короля в моем разуме еще не было. Да в нем вообще не было места ни для чего, в моем разуме! В немыслимом огне происходившего со мною иногда всплывало только лицо Эда.
Поэтому я пил так много и смеялся так громко, что голова шла кругом, глаза заливал пот, провансальские слова путались с французскими, но никто толком не слушал меня, и я никого не смущал. Один раз я больно подвергнул ногу, спускаясь через башенку со стены за новой порцией камней – мы с Аймериком брали их вдалеке, в нескольких кварталах отсюда (все, что можно было взять вблизи, уже кончилось). А там у нового вигуэрова дома были развалины старого какого-то строения, прилегающие к самым стенам – еще не использованные камни, свежие руины, на которые налетела толпа таких же камнесобирателей, как мы, по большей части мальчишек. Всякий заботился о своем камнемете, своем участки стены, так что порой ребята ругались, отбирая друг у друга особо удачный, тяжелый и в меру ровно отбитый булыжник. Счастье, когда тебя никто не знает – мне улыбались, меня хлопали по потному плечу, желая отблагодарить за услугу. Так что даже я сам начинал забывать, кто я таков и откуда здесь взялся, и кем мне приходятся люди там, под стенами – будто я всю жизнь носил камни по солнцепеку, держась с Аймериком с двух сторон за один дощатый поддон; обливался тепловатой водой, пил безвкусное теплое вино… и говорил по-провансальски.
Ногу я подвернул спьяну, внезапно очутившись со свету – с ярчайшего дневного солнца – в темноте, и зашипел от боли, и сел на ступеньку. После чего о меня запнулся пробиравшийся следом Аймерик. Так я и ходил остаток дня хромой, даже не ходил, а резво бегал, заливая боль выпивкой, но почему-то не пьянел сильнее – уже раз придя в некое блаженно-бесшабашное состояние, я не трезвел, но и к худшему не менялся. Нога зажила на следующее утро – или я просто научился не обращать внимания на боль.
* * *
Десять – нет, двенадцать дней осады, даже Вознесение в осаде отметили. Я запомнил почти что каждый из них. Начиная с первого, который мы с Аймериком проспали почти целиком – пообедав раньше других, сразу завалились в кровать, и никто нас не трогал и к ратному труду более не нудил – было кому воевать и без нас. Как ни странно, я в первый же день заметил, что Тулуза не принимает Монфорову осаду всерьез: тем страннее мне это было, что в крестоносном стане я такого наслушался о трусливом графе Раймоне – как он всеми правдами и неправдами, предательством и соглашательством, стремится избежать открытой войны… Особенно убедительны такие слова казались нам при виде тех тулузских депутатов, как они смиренно кланялись, едва ли не выметая землю бородами (это, Мари, просто выражение такое, на самом деле из них бородатых, может, и нашлось человека три). Они просили от имени городского совета не трогать Тулузу, не осаждать ее, Тулуза же все сделала, Тулуза все исполнила, Тулуза исполнит и более того, присягнет еще раз, даст заложников, все, что захотите, только не трогайте испуганную Тулузу… Настоящая же Тулуза смеялась многими ртами при одном только слове о Монфоре, а войско, перешедшее Эрс и нагло расположившееся ввиду сен-Серненского предместья, называли не иначе как «гостями» или же «варварами».
Погостят и уйдут, сказал мэтр Бернар. Он это еще в первый день сказал – наша надстройка, где мы спали с Аймериком, была тонкостенная, с щелями в полу, так что каждое слово со второго этажа при желании можно было расслышать. Так и сказал мэтр Бернар своей жене, слегка встревоженно спрашивавшей, как долго, по его мнению, продлится присутствие нежеланных «гостей».
Может, месяц простоят. Пока не сожрут все, что есть в окрестных деревнях. А потом уйдут восвояси – Тулуза вам не тренкавельский замок, не деревянный город Лавор на равнине, чтобы пугать его таким малым числом людей. Северянам, когда ихний карантен кончится, сразу захочется домой, потому что вожди у них люди неглупые – понимают, что стой не стой, а под Тулузой с горсткой варваров ничего не выстоишь. Пожечь сады и посевы могут и дети, если им огня в руки дать; а Тулузу взять невозможно, слава Тебе Господи. Даже рыбы, твари несмысленные, и те не пытаются заглотать добычу больше, чем вмещает их брюхо.
Граф Монфор, должно быть, думал сходным образом – он и не пытался обложить войском весь город. Встали они кучно – на рассвете полгорода собралось на восточной стене, смотреть, как франки разбивают лагерь. Стан Монфора был дальше, чем мог достигнуть членораздельный звук – но тулузцы все равно кричали со стен, выкрикивали оскорбления, угрозы, выкрикивали что попало – потому что дымились еще в пределах видимости черные проплешины, вчера только бывшие живыми деревнями. Говорили, что простой люд, кто не успел загодя убраться за стены города, пожалев бросать хозяйство, вместе со своим хозяйством и погорел…
На следующий же день неутомимый граф Монфор устроил первый штурм. Не города, конечно, нет – пока только предместья; подойди франки с другой стороны – был бы у них шанс навредить Тулузе куда больше, сжечь Сен-Сиприен и занять развалины, по примеру Лавора, да к Сен-Сиприену не подступишься, между ним и франками – Гаронна. А Гаронна – это вам не Агут и не какой-нибудь Эрс. Никогда в жизни я не видел такой большой реки – серо-зеленая, а на закате ярко-золотая, она была шириною с полторы – нет, две Сены в самом широком месте! Вспоминая, как переправлялась через Эрс – речушку даже, не реку – непобедимая конница, я отлично понимал, почему к гароннским мостам и бродам (если на ней вообще есть броды) Монфор и не сунется.
Итак, штурмовать стали пригород Сен-Сиприен, напротив, можно сказать, самой важной части города. Установили камнеметы вдоль всей деревянной стены. Первый раз я видел, чтобы камнеметы работали и ночью – граф Монфор, видно, приставил для ночной работы особых людей, и обстрел шел почти беспрерывно. Ночью-то они и сломали наконец одни из ворот предместья, и сперва, когда толпа сплошной чернотой, прореженной вспышками факелов, ломанулась вовнутрь – мне стало страшно. Да и не одному мне, должно быть – со стен, на которых сгрудились многочисленные наблюдатели, послышался многоголосый визг, вопли – хотя скорее яростные, чем испуганные. Я тоже был там, на стенах – рыцарь де Верниоль поставил нас помогать с камнеметом-вертушкой, сооруженным на случай, если враг сунется слишком близко. Этому рыцарю, которого большинство моих соседей по работе с фамильярной почтительностью называло «эн Гайярд» или просто «Гайярд», граф поручил заведовать нашим участком стены. Эн Гайярд, всклокоченный рыцарюга с громким голосом и округлым животом, видневшимся даже под кольчугой (такой живот вырастает у тех, кто не дурак выпить пива), казался человеком дельным – под его командой мы быстрее других справились с постройкой орудия, и камней натаскали больше всех, сложив их наизготовку кучками у деревянного подножия нашей любимой машины. Рыцарь де Верниоль (из Фуа то есть, вассал тамошнего бешеного графа, так ненавидимого в крестоносном стане) и сам не брезговал работой, приколачивал и подвязывал, складывал камни, а если кто из подручных что делал неправильно – немедленно оттеснял его, громко ругаясь, и переделывал все заново. Южный выговор рыцаря Гайярда был настолько силен – каталонская кровь, что ли? – что я иногда его почти не понимал, захлебываясь слухом в быстрых, громких, гортанных звуках. Провансальцы-то понимали все отлично и ничуть не пугались, когда суровый предводитель принимался на них орать. Я своими глазами видел – рыцарь отбирает из рук Аймы копье-поджигалку, чей наконечник она старательно, но слишком криво и слабо обматывала паклей, и начинает мотать паклю сам, ругая глупую девицу на чем свет стоит; а она кокетливо улыбается, раскрасневшись, будто тот ее красоту расхваливает, а в конце тирады поднимается на цыпочки, чтобы чмокнуть эн Гайярда в заросшую неопрятной щетиной щеку… Представляете такое-то? Чтобы простая девица – и не легкого поведения, заметьте – так обращалась с рыцарем, а он только посмеялся бы и вручил ей в руки новый клок пакли для работы!
Меня эн Гайярд, что вовсе не удивительно, невзлюбил. После первого же дня работы под его началом, когда он разразился длинной тирадой в мой адрес – а я из-за его выговора почти ничего не понял и продолжал стоять с мотком пеньки в руке, глупо улыбаясь. И вовсе я не удивился, что поздно ночью, когда работа наша кончилась, в дом к мэтру Бернару заявился Аймериков рыцарь Арнаут де Вильмур, пыльный, усталый, только что не в крови, и с порога напал на меня сердитой речью, указывая пальцем (мы с Аймериком, падая от усталости, сидели на кухне и из последних сил заталкивали в себя холодный ужин.)
В доме мэтр-Бернара к тому времени, кроме меня, поселилось еще три приживала – молодой мужчина с сестрой и еще один, вчерашний крестьянин, по имени Бермон, крепкий малый, с мускулами как железо. Эти трое происходили из предместья, пожженного Монфором – из числа тех, кому удалось вовремя спохватиться и бежать за стены города. Во многие богатые дома на время осады взяли таких приживал – женщина работала в доме как служанка, а мужчины, сдружившиеся по общему несчастью, оба не знающие, осталось ли хоть что-нибудь от их бывшего крепкого хозяйства, с утра и до поздней ночи занимались войной. Спали они не с нами – им положили отдельную постель в чулане; но ужинали все вместе, за одним столом, и Бермон был не прочь поворчать, находя в остальных благодарных слушателей: мол, что за война такая, ясно дело – дикари явились, даже когда с арагонцами воевали, никогда хозяйства не жгли, и мирных людей не трогали, а тут – вся семья под корень, вот только будет вылазка – уж он, Бермон, не замедлит взять жизнь у десятка-другого франкских ублюдков, чтобы не думали, что провансальские свободные виллане – бараны, кротко позволяющие себя стричь… Остальные кушали и кивали, слишком усталые, чтобы поддерживать разговор, и сестра молодого приживала, Жакотта, как раз подавала мужчинам сидр, когда пришел рыцарь Арнаут. Он сразу вычислил меня среди евших и устремил на меня длинный острый палец.
– Бернар, скажите-ка – он верный человек, этот франк?
– Да как вам сказать, кум, – мэтр Бернар отозвался неопределенно. – Время покажет. А пока граф велел присмотреть да позаботиться.
Я продолжал кушать – а что мне было делать? – с опаской поглядывая на носатый профиль рыцаря Арнаута в дверном проеме. Не совсем приятно, когда в твоем присутствии двое взрослых мужчин обсуждают, не шпион ли ты какой, не убить ли тебя на месте; но не стоит забывать – я был в этом доме всего только иждивенцем, а таковым не дано права перебивать речи хозяина.