355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Дубинин » Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 (СИ) » Текст книги (страница 18)
Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:28

Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 (СИ)"


Автор книги: Антон Дубинин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

За Аймерика-то я не молился. Аймерик-то умереть не мог. А вот Бодуэна я так легко представлял себе мертвым, что внутри все переворачивалось.

Все кончилось слишком быстро, едва успев начаться. По-хорошему, до настоящей битвы дело и не дошло – схватка двух авангардов, и тут…

Не знаю, сколько мы стояли так без дела, когда появились арагонские гонцы. Я сам их не видел – был с другой стороны. Но когда все внезапно двинулось – да вовсе не в сторону битвы, и я двинулся вместе со всеми, еще не понимая, что происходит – появился наконец и возле нас кто-то хрипящий, вращающий заляпанным кровью шестопером, и этот кто-то рванулся сквозь наши ряды, не глядя перед собой. Конь его хрипел, мотая безумной головой и разбрызгивая пену с желтых зубов.

– Что? Что такое? – выговаривал бледный как смерть Аймерик, все еще держа шлем в руках – не успел надеть после выпивки, хотя эн Понс и настрого велел всем не расслабляться, быть наготове. Он вертел головой, пытаясь понять, куда мы все движемся. Не мы одни ничего не соображали! По всем отрядам ходил волнами ропот; появился на пределе зрения, за многими спинами, еще один гонец, и проорал что-то очень громкое, после чего хлестнул коня и умчался невесть куда.

К нам пробился эн Понс, что-то невнятно крича из-под закрытого шлема. Черная толща пехоты все еще ударялась живою массой о Мюретские стены.

– Что происходит? Куда мы?.. На них?..

Наконец эн Понс понял, что ничего не сможет нам так объяснить, и содрал шлем трясущимися, неловкими руками, едва не уронив его и запутавшись в поводьях, обратив к нам потное, совершенно безумное лицо.

– Отступаем, – выплюнул он, уставясь белыми глазами нам за спины. В глазах его стояло что-то непередаваемо страшное – то ли ужас, то ли отчаянье. То ли тупой отказ от происходящего. – Король Пейре убит, люди Фуа разбиты, мы бежим!

– Что? Как? – глупо спрашивал Аймерик, все вертя своей красивой головой, но повсюду видел то же самое – полураскрытые рты, смятенные лица. Медленное движение вперед и вниз стало стремительным, оно превращалось в настоящее бегство. Сзади заголосили как-то особенно, из чего делалось ясно – мы не просто отступаем, мы драпаем, мы несемся прочь во все лопатки, потому что нас догоняют. А справа и позади непонимающий гул многих глоток перерастал в вопли смерти – это первые крестоносные отряды врезались в тулузскую пехоту, как широкими взмахами косари всаживают сталь в хрустящую, раздающуюся сплошную плоть ячменного поля… Да, я узнал этот короткий ритм, два слога «Мон-фор», нас действительно убивают, сохрани Господи и помилуй, невозможное случилось, всему конец.

Все крутилось и мешалось; откуда-то появились рыцари со знаками Фуа; я потерял Аймерика и прочих; кажется, я отделился от своих и оказался где-то в хвосте всеобщего бегства, потому что вокруг были какие-то арагонцы и каталонцы, и вдруг ниоткуда вынырнул человек с красным крестом слева на груди, он коротко хакнул и ударом сверху вниз врубился в доспех человека, ехавшего справа от меня, кто-то страшно заорал, я пригнулся к луке седла, в глазах моих все прыгало от ужаса – трава, мелькающие ноги коней, страшно приблизившаяся земля, кровь откуда-то сверху… Какое там защищаться, какое там соображать, что происходит, бежать, бежать, бежать!! Конь мой тяжело дышал, задыхался, как человек. Меня снова закружило, куда-то понесло бурлящим, сразу в несколько сторон стремившимся потоком, а когда я смог выпрямиться, рядом со мной снова был Аймерик, все еще без шлема, вокруг что-то происходило, а я видел только его лицо, очень белое, криво улыбающееся, наплывавшее на меня спереди.

– Эй! – заорал я, поддавая ногой в бок его сумасшедшему коню, который тупо топтался на месте, не давая никому проехать, и как-то дико пританцовывая, как молодой жеребчик, почуявший кобылу. Конь засмеялся по-лошадиному и откинул вбок голову, и я увидел, что из шеи его хлещет кровь; ноги коня начали заплетаться, я вытянул обе руки, крича на Аймерика и не слыша собственного голоса.

– Ноги! Из стремян! Живо! Падаешь!

Тот начал валиться вперед, медленно-медленно задирая ноги, да так нелепо, будто не стремена стряхивал, а кривлялся, как жонглер. Мне повезло – кони наши в какой-то миг оказались впритирку друг к другу боками, и Аймерик, хрустнув, как деревянный, перевалился животом на мое седло, мне на колени, вцепляясь неловкими, беспалыми из-за кольчужных рукавиц руками. Не знаю, как нам обоим удалось усидеть – я так вцепился в своего скакуна коленями, что у меня затрещали суставы. Конь Аймерика еще покрутился немного – и упал, он так бил ногами, что из-за него едва не свалился еще один всадник (его лошадь получила пинок от помирающего животного), однако тот усидел, страшно ругаясь, и я по голосу узнал эн Гайярда, что был с нами во время осады… Эн Гайярд вонзил коню в бока шпоры так, что по шкуре того заструилась кровь, и исчез в толчее. Крича от напряжения, я все-таки проволок Аймерика достаточно высоко, стараясь помочь ему, удержать его на своем седле.

– Давай же, дурья башка, держись! Ну! Мне тебя одному тащить? Цепляйся за луку! Цепляйся за что хочешь! Выпрямляйся, садись!

Но Аймерик висел, как тряпичный, хотя кольчужные руки его до деревянного напряжения цеплялись за что попало – за гриву визжащего от боли коня, за его потную и мокрую от дождя шкуру, за мою ногу, сведенную усилием удержаться. Он вывернул ко мне шею, страшно кося черными глазами, и с оскаленной улыбкой сказал:

– Не могу.

– Я тебе дам «не могу»! Надо! Отступаем!

– Я умираю, – выговорил тот и на миг обмяк, едва ли не сползая по ту сторону. – У меня в животе… рана, я умру, не могу, не могу я.

– Я тебе дам «умру»! Ползи, ползи, сволочь! Помогай мне!

Всякий раненый, особенно в живот, где очень больно, постоянно твердит – не могу, умираю. Раненых я много видел. Сам порой так говорил от боли. Одним от боли легче кричать, другим – скрипеть зубами, третьим – вот так говорить «умру, умру». Но что-то в Аймериковых мутных глазах сказало мне, что все действительно плохо, ужасно плохо – и моей правой ноге тепло и мокро не только потому, что она затекла. По штанине вниз стекала темная кровь, Аймерикова, и ее было так много, что…

Сам не знаю, как мне удалось втащить моего брата на седло; теперь он навалился на меня, проседая вниз немалой своей тяжестью, и я увидел наконец, что у него с животом, увидел – и едва не упал с коня уже от страха.

Копьем, должно быть, его пропороли. И в таком месте, что непонятно, как он до сих пор был жив. Сквозь широкую дыру в кольчуге виднелись какие-то свившиеся сине-розовые внутренности, и эти змеистые клубки Аймерик зажимал одной рукой, а другой все скреб, как собачьей лапой, конскую шею, ища, за что бы ухватиться.

– Брат…брат… – бормотал он, мигая, как будто не мог попасть взглядом на мое лицо. В глазах его, широко открытых и неосмысленных, проносились цветные вспышки всеобщего бегства.

– Что? Что, милый? Ты держись! Надо скакать!

Я сам не знаю, что говорил – как будто можно было быстрой речью отвлечь его от умирания, от вслушивания в таинство смерти, расходившееся от раны в животе по всему его дергающемуся телу. Я крутился на коне среди общего безумного движения, кругом мешались каталонцы с людьми Фуа, красные тулузские котты – с крестоносными франкскими, и не знаю, почему меня не убили, или не столкнули случайно с седла и не потоптали копытами.

– Нет. Потроха наружу лезут. Умираю, – ясно и громко сказал Аймерик, обводя недоуменным взглядом столько пространства, сколько смог захватить. – Брат… надо знаешь что? Надо скорее…

– Ехать надо! Надо потерпеть! Ты постарайся, ты соберись, держись вот за шею коня, сейчас поскачем, это недолго…

– Не надо никуда ехать. Надо… Совершенного.

– Что? Ты спятил?

Но он уже не слушал меня. Брови его, широкие и черные, сошлись в безнадежной полоске полного отчаяния.

– «Утешение». Я же без… мне надо Совершенного, что ж это, я так не могу умирать! – и, осмысленно и горячо глядя мне в глаза, весь уйдя в умоляющие слова: – Ради Христа, брат. Ради Христа. Позови Совершенного…

Какая-то часть меня сходила с ума от боли и не понимала, где же слезы. Я настоящий смотрел на своего умирающего брата и ничего не мог для него сделать. Ничего.

– Ну все, – сказал Аймерик. И потом еще: – Ах ты, Иисусе… темно-то как…

И закрыл глаза. Тело его дернулось на моих руках несколько раз, как у умирающего на охоте зверя. Я врезал пятками по бокам коня и завыл, почти радуясь, что так шумно – никто не мог слышать, как я ору. Все скакали, скакали, мой Аймерик, еще теплый, свисал поперек седла, мертвый став куда тяжелее. Голова его колотилась о мою ногу. А я ехал и орал, пока отряды не замедлили бег – уже в стороне от города, уже на берегу, где можно остановиться на миг. Многие трупы погрузили на телеги – обоз частично успел спастись, пока франки вырезали пехоту, но лагерь был брошен, битва проиграна, все потеряно.

* * *

На телегах ехали мертвые – почти на всех телегах из-под снаряжения, и куда оно только делось – все осталось в лагере, брошенном на растерзание пилигримам, вещи просто побросали за ненадобностью – и то правда, зачем теперь еды на сорок тысяч пехоты… Монфорские пилигримы, да, так их называют – франков-пехотинцев, они, видишь ли, паломники – заслужили сегодня хорошую плату. Телег было мало, трупов – много, да это только увезенных с собою, а кто же считал брошенных, Бог ты мой, так много, третья часть Тулузы, ее малую толику везли обратно мертвым порубленным мясом, недвижным грузом. Единственное сокровище, которое добыли мы в этом бою… Тулуза, ты еще не знаешь, где твои юноши…

Какое там собирать трупы, когда мы бежали, как стадо овец под кнутом, согнувши спины, кто пешком, кто – прижимаясь к шеям коней. А пехотинцы, бедные наши пехотинцы – отрезанные от остального войска, они продолжали штурмовать стены, исполненные боевой ярости, устанавливали лестницы, бросали фашины в ров, все еще продолжая думать, что мы победим. Что эти крики издалека – кличи близкой победы, а не вопли ужаса и смерти. Даже когда появились гонцы, они не сразу поверили… Епископ Фулькон сбросил им со стен свою епитрахиль – они искололи ее копьями. Последним актом отречения подписав себе приговор вечного ада… Или… я не знаю, Господи, ничего не знаю, кроме упования.

Бедные пехотинцы, из них ведь почти никто не спасся. От нас, конных, хоть что-то осталось – а этих просто порубили с седел, сжали, как летнюю траву серпом. Пока готовилась переправа, к ним просто подъехали с тыла и убили почти всех, между полосой берега, кишащей нашими трупами, и кипящей белой водой, в которую пехотинцы бросались как есть – не дожидаясь лодок, не снимая одежды, не перевязывая ран, и так же быстро тонули, окрашивая Гаронну клубящейся кровью. Кое-кто доплывал до плотов и лодок. Кое-кто… каждый третий, наверное, не больше. Пехотинцам мы обязаны тем, что хоть конники выжили: Монфор не стал нас преследовать и повернул свою кавалерию рубить пеших с седла, загонять их в реку… Нашей реке теперь долго течь кровью, нашей реке теперь долго оставаться нашей, потому что дно ее выстлано трупами тулузцев. И долго теперь Тулузе пить воду, пропитанную мертвым духом ее сыновей, потому что от Мюрета река гонит струи через наш город. Никто не собрал тех трупов, никто не ставил сетей для такого чудовищного улова – все равно прежде, чем дойти до моря, бедные тела под водой пройдут парадом через свою Тулузу. Но это же наши мертвецы, воду из-под них можно пить, она нам не повредит, паче чаяния твоих дьяволов, Монфор, будь ты проклят, проклят.

Забрали в основном мертвых рыцарей и знатнейших горожан. В воздухе стоял неуловимый и тонкий, но уже явственный запах смерти. Крови. Через реку уже после переправы было видно издалека – в сумерках вдоль Мюретских стен бродили темные стеснительные фигуры мародеров, которые отходили в сторону при виде конника ли, потерянно бредущего герольда или просто – искателя из франков, высматривающего среди тулузских трупов потерявшегося своего товарища. Местные мародеры сами дивились, сами были в смятении. После первого порыва безумного торжества, должно быть, почувствовали что-то вроде жалости, даже смущения – вместо ожидаемого сплошного триумфа.

Потому что никогда мир еще не видел такого сокрушительного поражения.

Вот еще от чего мысли мешаются: стоит подумать, что эти неторопливые фигуры, склоняющиеся там, за большой водой, на фоне заката, над телами, в этот самый миг дорезают кого-то из живых. Сдирают рыцарские шлемы и перерезают глотки беспомощным людям, которые все превращались в моем разуме в Аймериков – и сотни Аймериков хрипели, захлебываясь кровью, хотя еще миг назад их можно было бы спасти.

Каждый вез, конечно же, своих покойников; немногих заворачивали по пути в куски полотна (у кого остались палатки, или плащи, те пускали их на саваны.) Увозили не только тех, кто хорошо сохранился – всякий, кто смог сохранить хотя бы часть своего ближнего, тащил с собою отрубленные члены в надежде хоть их похоронить. У некоторых мертвецов не доставало голов. Встречались среди груза, напротив же, отдельные головы – с вытаращенными глазами, почти неузнаваемые, с одинаковыми раскрытыми ртами – кричали боевой клич? Просто орали от ужаса? Кто нас в бою разберет…

Аймерик, слава Господу, остался целехонек. Можно сказать, мне повезло. Многие так и говорили – даже бородатый горожанин, в чью телегу – одну из немногих оставшихся на том берегу, я положил Аймерика. Хозяин телеги, тулузский ткач, вез домой хоронить двоих сыновей – от старшего успел подобрать только голову, а у младшего голова, наоборот, затерялась, искать было некогда, так что из двоих братьев мог получиться теперь один полноценный человек. Чтоб сберечь место на телеге – трупов было много, а возов мало – ткач уложил сыночков именно так, голову к шее, однако выбрав для того место получше, на самом верху, чтобы мертвая плоть не попортилась под другими трупами по дороге. И в собственный плащ завернул – от мух. Все это он проделывал по дороге, беспрестанно плача в голос – ужасно громко, по-женски, и ничуть того не стесняясь. Да что там, все плакали не переставая. Плакал я, пеленая своего Аймерика в его собственный плащ, и в голове независимо от того, как бы сами по себе, роились придумки – отрезать у мертвого прядь черных волос на память, напротив же, вплести ему в волосы свою прядку, слизать в знак нескончаемого братства холодную уже, свернувшуюся кляксу крови на его животе… Мой ami charnel, он стал такой маленький, будто меньше меня, хотя и тяжелый, как камень; неловкий, он не желал покорно разгибать члены, и когда я расправлял его согнутую правую руку, вцепившуюся пальцами в собственную рану, та издала в локте чудовищный хруст, от которого меня заново продрало по всему телу плотское горе. Приговаривая себе под нос, беспрестанно бормоча, я запеленал наконец своего несгибаемого младенца, уложил его в колыбель. Каждый старался с диковатой заботливостью выбрать своему мертвецу местечко поудобнее, чтобы голова выше туловища лежала, чтобы о борта не бился, чтобы, не дай Бог, не вывалился… Я отдал коня впрячь в телегу, за это мне позволили положить к другим своего покойника. Работали тупо и сосредоточенно, почти не разговаривая друг с другом. Но зато непрестанно разговаривая с трупами, увещевая, прося потерпеть чуточку, сетуя…

Быстро темнело. Все плакали, не переставая. Слышался женский плач – оказывается, с нашим войском в лагерь дона Пейре прибыли еще и женщины, не только те, кто мог держать оружие. Прачки, поварихи, жены и любовницы, даже шлюхи, рассчитывавшие на долгую осаду – вопили, пока голоса у них не делались низкими, почти мужскими. Но так как идти нужно было быстро и не останавливаясь, силы у женщин кончались. Мест на телегах, среди мертвых и раненых, для них не нашлось – и вопить немного перестали – просто плакали, непонятно, откуда в теле столько слез, откуда в голове столько горя. Я мог заплакать в любой миг, как только понимал в очередной раз, снова осознавая течение жизни, где я и что происходит. Так не плакали ни после одной известной мне битвы – потому что раньше были просто потери, чье-то отдельное горе, а теперь стала одна огромнейшая потеря, общая, надежда наша, спасение наше. Да, такого поражения на свете воистину не бывало. «Там, у Гаронны, в лугах ее где-то», ах, ласточка, ласточка, расскажи на Америге за меня, где ее сын…

Мы с бородатым ткачом по очереди правили телегой – я так и не узнал, как его звать по имени (да кого это теперь волнует?) Раньше, по дороге на битву – с тех пор прошло, казалось, лет пятьдесят, и все мы бесконечно постарели – мы, юноши, стремились то и дело вырваться вперед, оказаться поближе к нашему графу. Как ни странно, так оно осталось и сейчас – потому что граф тоже плакал, при всех нас, открыто, крупными слезами, блестящими полосами беспрерывно текущими по щекам и почти не меняющими лица. Какое-то время он ехал вместе с нами, его видели впереди колонны – он ехал прямо, выделяясь несгибаемой спиной на фоне догоравшего заката. Один раз я оказался к нему совсем близко – он взглянул сверху вниз почти невидящими глазами. К нему обратился какой-то всадник с полосатыми наплечниками Фуа – но граф Раймон вместо ответа, не следует ли ему и сеньору Фуа, а также их личной свите, сменить коней и поспешить в город в обгон остальной армии, согнулся в поясе, опуская голову, ставшую вдруг непосильно тяжелой, и заплакал лающими, сухими звуками, как плачут только глубокие старики. Бог ты мой, ведь графу нашему пятьдесят шесть лет. Если и мы, молодые, ломаемся, как сухой тростник – непосильна эта ноша для него, моего отца, нашего общего отца, того, кто всю убитую Тулузу тащит домой, хоронить, на своих немолодых плечах… И глаза мои, и так плакавшие от непрестанного горя и жалости, испустили наружу слезы отчаянной любви. Обычно простым людям и низшим воинским чинам – сержантам, оруженосцам – свойственно винить командующих во всех бедах поражения. У нас же получалось напротив – каждый сдерживался, чтобы не уцепиться за графское стремя, поливая его сапоги слезами раскаяния: простите, мессен, мы не выиграли для Вас эту битву!

А вот каталонские рыцари были воистину страшны. К бою они, помнится, двигались отдельным воинством, стройными рядами, почти не мешавшимися с нашими – даже с людьми Фуа – блистательная колонна, похожая на копье со сверкающим наконечником: огромным человеком в золотых доспехах. Теперь их было видно по одиночке, или по двое, они появлялись то там, то сям среди наших рядов – страшные смуглые всадники на высоких конях, с замершими оскаленными лицами. На них было жутко даже смотреть. Не то они были пьяны – войной и горем, не то приготовленные для долгих штурмов и схваток силы не успели выйти из них до окончания битвы, слишком скорой и позорной. Они были безумны от стыда – никогда еще им, героям Реконкисты, не приходилось так постыдно спасаться бегством. Это все тело, оно бежит само собой, не спрашиваясь у разума, движимое звериным плотским страхом. Горожан, непривычных к войне, кроме горя вымотал ратный труд, многие были ранены – а каталонцы, кроме королевской maynade – личной свиты – почти все остались целы, и безвыходная ярость величайшего поражения душила изнутри их здоровые, сильные, бесполезные тела. Среди maynade, говорили, погиб и тот храбрец Мигель де Луэсия, что посмел смеяться над нашим графом, обвиняя его в трусости. Мигель де Луэсия, который под Лас-Навас-де-Толоса со своим отрядом нанес решающий удар, вояка, чью доблесть воспел сам Пейре Видаль… Мигель, подаривший королю свою крестоносную славу, рядом с ним же пал от рук крестоносцев.

Да что там maynade. Арагонцы потеряли зараз двух королей. Дона Пейре им не отдали – по войску ходили слухи, что Монфор нашел тело государя первым. Одни говорили – волк Монфор надругался над трупом, другие же, более знающие – эн Симон с почтением преклонился перед королем, забрал тело в город для отпевания, после чего препоручил тамошним госпитальерам для преправления царственного покойника в Арагон. Его там похоронят как положено, в родовом склепе, в сикстенском монастыре, так что каталонским рыцарям не о чем расстраиваться – все будет по чину, все будет как должно, король воссоединится на небесах с королевой Марией, святой женщиной, и уж кому-кому, а арагонцам негодовать тут не от чем. Но они все равно негодовали – так негодовали, что и представить жутко, и в окситанском войске показывали – только издалека, из опаски – некоего рыцаря, которого называли рыцарем Гомесом, тем самым, что был в доспехах короля. Да, король ведь поменялся с рыцарем доспехом перед битвой, короли в сражениях всегда так делают, чтобы отвести от себя основной удар и искать удачи в рыцарских поединках. И если бы король пожертвовал его жизнью, не раскрылся бы врагам, когда на Гомеса в короне поверх шлема и алом плаще набросились лучшие Монфоровы бароны – может быть, тогда дон Пейре сам бы смог уберечься… Если и есть кому горевать, так это рыцарю Гомесу, злосчастному.

Впрочем, одному мне трое случайных людей за пару часов темноты показало троих различных Гомесов, так что, возможно, тому и повезло – его все-таки убили, его честь была спасена.

Говорили вокруг, передавая со скрежетом зубовным имя – Ален де Руси, и я, холодея, пытался понять, что изо всех возможных баронов именно этот убил короля.

И еще одного короля потеряли арагонцы – Монфор не отдал им даже Хайме, короля-ребенка, семилетнего сына дона Пейре. Мальчика он, по слухам, собирался держать при себе и воспитывать по-своему, так что здесь, признавал самый изъеденный скорбью ум, рыцарям из-за Пиренеев было о чем волноваться. И ругаться последними словами, и скрипеть зубами так, что слышно было, даже если черный страшный рыцарь проезжал в отдалении.

Как ни странно, живые друг друга не замечали. Мы не здоровались, не перебрасывались парой слов, не рассказывали баек, как было по дороге туда, когда даже незнакомые ратники обменивались улыбками, братскими пожеланиями, давали друг другу отпить из фляжки и крестили в спину перед боем. Раненых же воспринимали совсем иначе – как недоубитых, все время как будто прицениваясь: Господи, вот, ты оставил в живых этого паренька с кое-как перевязанной головой? Почему же Ты не мог так же обойтись с моим Гильемом, Пейре, Раймоном, моим сыном, другом, братом…

Сикарт Кап-де-Порк, тот самый, который из-под полы поил нас абсентом вечером перед штурмом, остался без руки. Его лихорадило, он лежал на соседней телеге рядом с мертвецами, иногда жалобно прося воды и все время рассматривая с брезгливым удивлением свою бывшую руку – обмотанную белым толстую культю по локоть. Куда ему теперь без правой руки, отстраненно, почти равнодушно думал я, подавая воду, которую Сикарт пил, стуча зубами о край кувшина. Хотя теперь и без обеих рук ты – мужчина, кормилец, радость родителям, завидный жених девицам, потому что ты живой. Потому что ты живой тулузский юноша, остальных-то она почти всех лишилась. Больше из нашей небольшой компании среди выживших беглецов я не встретил никого. Ни толстяка Бертомью, ни двух братьев-католиков, ни хлипкого Арнаута, который так хорошо играл на свирели. Только рыцаря Понса Азема, который, столкнувшись со мной лицом к лицу, меня не узнал. По дороге выла белая большая собака матин – пастушеская собака, они во множестве были в тулузском лагере, для охраны добра; я видел, как один из конников, скривившись, в темноте выстрелил в белое пятно из арбалета, и вой тут же оборвался.

Возничий той телеги, по имени Робер – я случайно узнал его имя, кто-то окликнул, а мне он не назывался (времена имен прошли, теперь по именам не знакомились) – на каждый стон Сикарта поводил плечом, оглядываясь с легкой неприязнью: «Ну, чего тебе еще? Лежал бы и лежал…» Как будто потерять руку было делом пустяшным, ничего не значащим, мелкой неприятностью вроде назойливых мух, которые каждый день одолевают человека – и жаловаться на них недостойно и грешно.

– Больно, дядя Робер… Рука как будто на месте, и болит, болит…

– Ишь – больно. Лежи себе. Терпи. Вина побольше пей, кровь восстанавливает.

А за словами – невысказанная простая истина: повезло, ты живой, твой отец счастливее меня, лежи, молчи, молчи. Иначе я тебя возненавижу, потому что ты не мой сын.

Больше всего погибло именно зеленых мальчишек, которые последними сумели сориентироваться, понять, что на самом деле происходит, и отступить прежде, чем их смяла конница.

Рыцарская часть воинства – я говорю о тулузских рыцарях и людях из Фуа – скоро уехала вперед, отнести городу и капитулу вести о том, что все пропало. Они здорово опередили нас, прибыли еще до наступления полной темноты. Но город уже знал обо всем – первыми добрался туда авангард беглецов, говорят, еще засветло, когда наша пехота еще продолжала штурмы. Так что горожане узнали о поражении раньше, чем мы сами.

В придачу к беспросветному горю меня глодал дикий страх – стать горевестником. Если бы не конь мэтра Бернара, не его кольчужка на моих плечах… Если бы не мертвый спеленатый Аймерик в телеге, за которой я следил – у меня не хватило бы духу и ступить на порог их дома. Я и так не был уверен, что духу хватит.

Сменяясь на облучке телеги, я неловко слез, видя все сквозь уже привычную мокрую поволоку, но вместо того, чтобы спрыгнуть, запнулся ногой о бортик и больно упал на оба колена, заодно ушибив локтями и слегка запутав в поводьях хозяина повозки, тулузского ткача. Тот едва удержался на ногах, открыл было рот, чтобы выругать меня – но внезапно так и замер с раскрытым ртом, весь затрясся и в голос заревел. Слезы мгновенно покатились из миг назад сухих, припухших глаз, и здоровенный дядька некоторое время голосил, как старая баба, облапив меня и прижав к груди. Борода его прыгала, в горле, к которому я прижимался щекой, что-то булькало и клокотало. Я тоже незамедлительно зарыдал в голос, прижимаясь к нему, как к лучшему другу и утешителю, и тонко подвывая. Так мы потряслись в объятиях друг друга, потом отстранились. Он, всхлипывая и по-прежнему не говоря ни слова, влез на облучок и подобрал поводья. Я пошел пешком рядом с телегой, разминая на ходу затекшие от сидения ноги и тоже молча. Что ж тут скажешь. Что ж тут поделаешь. Не одни мы начинали плакать в тот же миг, стоило только открыть рот – для того, чтобы сказать слово, или выпить глоток воды, или просто вдохнуть. Темнота-то какая, будто рассвет никогда не наступит.

А мы с этим дядькой даже не знали друг друга по именам. Так и не узнали, на моей памяти.

Вечер несчастного дня тоже выдался переменный, вокруг ходили дождевые облака, но не осмеливались более пролиться дождем, и так слишком много воды – на закате прояснилось, и край багрового солнца, высунувшись на миг из-под сизого брюха тучи, посветил нам в спину, ярко освещая розовые стены нашего города впереди. Снова – мосты, вода в Гаронне горит, как кровь. Наверное, когда я ступлю на мост, я упаду в эту кровавую воду и утону, должно быть, она очень тяжелая и сразу зальет мне рот, я не вынесу возвращаться тем же путем с такими вестями. Меня душила слишком большая близость запеленатого Аймерика, с которым мы бок о бок всего пару дней назад – пару дней! – ехали по этим самым мостам, переговариваясь и смеясь. Аймерик, думал я отчаянно, дурной, жестокий брат, скверный брат, как ты мог так поступить со мною? Ты что, не мог подумать, прежде чем умирать – что я скажу твоему отцу?

«Мэтр Бернар, эти франки непобедимы, вы понимаете, вы оказались правы – у них стальная воля, львиные сердца, они вообще не люди, они убили даже короля Арагонского». Отлично, мальчик, ответит доктор Бернар, я понимаю. У них было право и власть убить даже Аймерика, убить всех до одного тулузских юношей. Ответь на один только вопрос – почему они не убили и тебя?

Не знаю! Не знаю я!

Похоже, я закричал в голос, потому что на меня оборачивались. Но я в самом деле не знал верного ответа. Нет, не потому, что я одной с ними крови, это неправда, я остался в живых не поэтому!

Господи, лучше бы мне хоть руку отрубили, как бедолаге Сикарту. Так ведь нет, я был весь целый, без единой раны, только с длинной царапиной на лице – кто-то из своих же во время бегства продрал оковкой щита, когда я согнулся в седле – и весь, наверное, в синяках и ссадинах, впрочем, не знаю, если окажется, что и тех нет на моем белом, гладком, здоровом теле, я не удивлюсь. А то, что так сильно болит – это вовсе не мои раны, это чужие. Или душа горит и саднит, проступая изнутри. Солнце окончательно скрылось, сентябрьская тьма наступала стремительно, не успеешь прочесть «Отче наш», как вечер обращается в ночь.

Господь пожалел меня – я не стал горевестником. Доктор Бернар узнал все прежде, чем я добрался до дому. Он даже каким-то образом уже знал, что Аймерик мертв. Слава вам, добрые женщины, и беглые конники, все, кто доносит дурные вести. Век буду за вас молиться.

Он был неподалеку, в капитуле; получив первые вести – о позорнейшем поражении – вигуэры и консулы немедля собрались на совет, несмотря на поздний час, желая видимостью деятельности, вопросом «Что делать?» заглушить разом забившие колокола ужаса: Кто убит? Кто остался жив? У кого больше нет сыновей и братьев?

Вошли мы в город с наступлением темноты – всадники несколько раньше, сразу после заката, а мы, обозы-труповозы – уже под луною. Капитул все заседал – во тьме, при свечах, лучших свечах, восковых, как в церкви, во многих подсвечниках по стенам круглой залы. Горе лучше встречать при свете и лицом к лицу. Так что когда в совет, едва сойдя с седла, направился наш добрый граф, первые мужи тулузские были вполне готовы услышать вести.

Позже мэтр Бернар рассказывал, как мессен Раймон вошел в залу заседания совета – весь в пыли, запятнанный кровью – непонятно уже, чьей – с прочерченными по сероватому лицу вертикальными светлыми дорожками от слез. Он всегда носил душу свою на лице, наш добрый граф, который никому никогда не делал зла, но претерпевал зло за весь свой народ, более, чем какой-либо другой христианский сеньор. Он и теперь, говоря, плакал – и это не мешало ему четко проговаривать звук за звуком смертельных вестей. С ним вошло несколько рыцарей – таких же грязных, вымотанных до предела и заляпанных кровью, пара-тройка раненых лелеяли кто руку, кто повязку на боку. И эти, пошатываясь и опираясь о стены, тоже плакали и почему-то не садились – ни на длинные удобные скамьи в подушках, ни на застеленный ковром гладкий пол, столь отличный от тряского седла. «Мы погибли, друзья, погибли. Я отправляюсь в Рим, брошусь в ноги Папе, чтобы спасти хотя бы немногое. К черту гордость, к черту правоту – вот, я еду к Папе, из-за которого лишился всего… Всего. У меня ничего теперь нет, друзья, простите меня, я более вам не сеньор, покоряйтесь Монфору и спасайте себя, обо мне же более не думайте.»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю