Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)
Даже католический гость, вигуэр Матфре, топорщил бороду и кивал в знак согласия. Скверный человек – епископ тулузский. Весьма скверный человек, дурной пастырь, вроде описанных в Книге Апокалипсиса.
Не рассказать ли вам лучше, гости, историю об основании Монтобана? – предложил мэтр Бернар, устав пережевывать одни и те же сплетни. Рассказать, рассказать, закивали все: хороший рассказчик был мэтр Бернар, а теперь, когда все сыты и в меру пьяны, самое лучшее – это слушать истории. Правда, историю эту все знали – кроме разве что меня; но все равно согласились с удовольствием. «Так вот, сеньоры, слушайте, как было дело: жил при дворе Карла Великого рыцарь Ренаут, сын Аймона, и было у него три брата, а также великий конь Байярд, говоривший человеческим голосом и в битве стоивший десятерых рыцарей. И вот позавидовал чудесному окситанскому коню племянник короля Карла, по имени Бертоле, и захотел его присвоить…»
Тут-то нам в дверь и постучали. Вернее, не в дверь – гость уже был в доме и стоял на пороге кухни – постучали в кухонный косяк, довольно настойчиво, обращая на себя внимание. Пожаловал к нам гость, при виде которого мэтр Бернар встал навстречу – а за ним тут же поднялись все женщины, рыцарь Арнаут, Жак и Аймерик. Один вигуэр Матфре остался сидеть, однако выглядел он при этом крайне неуверенно.
Пришел к нам длинный человек в двух – по такой-то жаре – черных одеждах одна на другую, подпоясанный веревкою, и еще одна веревка – тонкая, но такая же пеньковая – свисала у него на шее вместо ожерелья, будто он удавиться собрался. Я сразу догадался, кто таков к нам пожаловал, и поспешно сел обратно – хотя было вскочил за компанию с остальными. Еретический священник, или, может, диакон – ихний «еретик совершенный», hereticus perfectus. Так их епископальные суды называют в протоколах, а они смеются и шутят по этому поводу – вот, мол, мы перфектусы, сами признаются, что мы совершеннее их!
Здравствуйте, дети, вот на огонек пожаловал, сказал черный человек, скидывая с головы капюшон. – Дочь моя Айма упреждала, что ввечеру вы будете рады меня принять и послушать слово Божие; но вечером мне недосуг, прошу всех пожаловать на службу в башню консула Морана, а вот с утра решил заглянуть.
Была у него – у гостя, а не у капюшона, конечно – небольшая седоватая борода, прямые волосы без намека на тонзуру, свисавшие по обеим сторонам худого лица. Я с интересом смотрел – как бы то ни было, я впервые видел катарского еретика живьем и вблизи. Конечно, некую робость и чувство сродни гадливости я побороть не мог – но в окружении столь многих поклонников ереси легко было затеряться. Мне приходилось слышать в крестоносном лагере, на проповедях, что у еретиков бывают такие ловкие говорильщики, кого хочешь заболтают и обратят в свою веру, если только дашь себе волю расслабиться и перестанешь молиться. Однако протест, всегда возникавший у меня в сердце, когда речь шла о непреодолимых вещах, ни на миг не покидал меня: а ну-ка, попробуй, невольно думалось мне, попробуй заболтать меня, посмотрим, какой ты искусник проповедовать!
Метр Бернар меня удивил – гордый член капитула, который преклоняет оба колена, да еще и кланяется до самой земли, касаясь пола умным лбом – это не каждодневное зрелище!
Благословите нас, добрый христианин, благословите, отче, сказал мэтр Бернар, и я в ужасе осознал, что все до единого домочадцы и гости, кроме одного только вигуэра, тоже становятся на колени полукольцом – с одной стороны женщины, с другой мужчины. Айма, даже низко наклоняясь, умудрялась неотрывно смотреть на еретика своими темными восторженными глазами, и меня уколола изнутри едкая ревность.
– Прошу у вас, отче Гауселин, благословения Божьего и вашего; молитесь Господу, дабы охранил он нас от злой смерти и привел к доброй кончине на руках верных христиан, – договорил мэтр Бернар – сколько раз мне приходилось слышать эти слова за время моей жизни в Лангедоке, милая моя! Однако тот раз был первым, и мне было страшно неловко, что все стоят на коленях, а я сижу. Еретик Гауселин бросил на меня острый взгляд – глаза у него оказались светлые-светлые, совсем не провансальские глаза, очень яркие. Должно быть, они могли бы очень сильно действовать на человека, эти глаза – если бы я хоть на миг поверил их обладателю.
– Да будет дано тебе и всем вам вышеназванное благословение от Бога и от меня, – важно ответил еретик; – Пусть благословит вас добрый Бог, и спасет вашу душу от дурной смерти, и приведет к доброму концу.
Наконец поднялись; мэтр Бернар источал почтение всеми порами кожи – это наш независимый мэтр Бернар, который называл знакомых рыцарей «братцами» и смеялся иногда даже над графом Раймоном, пересказывая его молодые похождения с некоей тулузской красавицей, его хорошей знакомой. Почтительный хозяин проводил дорогого гостя к столу; он сел на «мужской» стороне, подворачивая рукава одежды и не забывая улыбаться своей чудесной улыбкой – одновременно отцовской и братской, ласковой и заботливой, и весьма любящей. Выглядел он как добрый аббат в окружении сытой и довольной братии. На Америга подала, сбегав за угощением в чулан, длинного копченого угря и гвоздичную приправу, очень дорогую и настолько же гадкую для непривычного человека. Я подвинул черному проповеднику сыр, решив в простоте своей, что если уж он не ест мяса, пускай хоть сырком перекусит. Что-то о вечном посте еретиков мне приходилось слышать, а в пост сыр разрешен даже в монастырях, всякий знает!
– Уберите эту непотребную снедь, – неожиданно рассердился еретик, и на Америга, покраснев со стыда, отодвинула плетеное блюдо с сыром как можно дальше.
– Простите, отче Гауселин… Это все наш гость, он не знает…
– Католик, должно быть? – мягким голосом спросил отец Гауселин, и я внутренне сжался. Впрочем, отрицать свою принадлежность к церкви я никогда бы не стал: напротив, сотворив краткую молитву, приготовился давать какой угодно отпор – вплоть до преклонения шеи под меч, как святая Агнеса. Отец Гауселин же не спешил на меня набрасываться – напротив, мягко кивнул, весь лучась дружелюбием в мою сторону.
– Ну что же, юноша, не правда ли – не такие мы страшные, как о нас рассказывают попы? Видите, младенцев не едим, и черных кошек тоже не спешим под хвост целовать…
Айма прыснула; мне же было вовсе не смешно. Лучше бы вы кошек целовали, чем тело Христово словами и делом оскорблять, подумал я. А сказал только:
– Да нет, что вы. Вовсе я так не думаю. Не все же священники такую глупость говорят.
– Молочного же мы не едим во все дни своей жизни, несколько более строгий пост во славу Господню стараемся держать, – продолжал отец Гауселин. Он так сильно искушал меня, так призывал ввязаться с ним в спор – меня, жившего целый год при Нотр-Дам бывшего студента, что сил никаких не было противостоять искушению! Тем более что Айма смотрела круглыми темными глазами в рот еретику, и мне так-то захотелось, чтобы она хоть на миг перевела взгляд на меня!
– Разве же во славу Господню, благородный эн, вы поститесь? А не из страха осквернения, которого не ведали апостолы, вкушая пасхального агнца за одном столом со Спасителем?
Метру Бернару, похоже, не хотелось диспута. Отец Гауселин, кушая макароны с непередаваемым изяществом – я так не умел – покачал головой, возводя глаза горе от такого невежества и не снисходя до ответа. Ответом были удивленные – что это тут за букашка запищала? – взгляды, подаренные мне с обоих концов стола. В самом деле, куда мне с ним спорить, необразованному мальчишке, даже не клирику, не послушнику – с катарским стариком, встречавшим в жизни оппонентов вроде легатов и архипастырей! Айма, округляя глаза, делала знаки брату. Аймерик наклонился к моему уху и шепнул:
– Не спорь, будь так добр, это ж наш гость, он господин епископ!
Я слегка задохнулся, распознав, кто заявился «на огонек» к мэтру Бернару – сам еретический епископ Тулузы, которого надеялись поймать и сжечь еще в Лаворе! Тем временем шумно встал из-за стола молчаливый вигуэр эн Матфре и без малейшей неловкости попрощался с хозяином кивком головы.
– Пойду-ка я, эн Бернар, что-то в сон клонит по такой жаре. А вам, любезная на Америга, спасибо за угощение.
– Понравился ли вам мой хлеб?
– Чудесно хороший хлеб, любезная хозяйка.
– А как вам мои ветчины и соленья, эн Матфре?
– И то, и другое выше всяческих похвал, на Америга.
Так переговариваясь, добрались они до двери; толстяк Матфре уже утирал пот, не успев выйти за порог под яркое солнце – и вот ушел, и я лишился последнего католика в компании, оставшись совсем один, в неловкости и печали.
– Историю, отец Гауселин, – попросила Айма жадно, сидя как маленькая девочка, сложив руки на коленях. – Историю расскажите, Бога ради!
– Ради праздника и для наставления в вере, – поддержал дочку мэтр Бернар, прерванный, помнится, в собственном рассказе еще до начала постройки Монтобана. И епископ рассказал – не ломаясь долго, как иные рассказчики, своим красивым голосом, весьма интересную историю, не лишенную, конечно же, катарского поучительного смысла. История была примерно такова:
Жил да был один человек, великий грешник. С женщинами распутничал, обижал вдов и сирот, скупился на деньги, а главное – не любил он истинной церкви и гнал ее, как только мог.
– Как епископ Фулькон, – вставил внимательно слушающий Жак. И был награжден смиренным светлым взглядом:
– Можно сказать и так, сын, но я предпочел бы, чтобы меня не перебивали.
Так вот жил этот грешник, жил – да и помер наконец, временно освободив мир от своего скверного присутствия. И сделал Господь так, что за свои прежние грехи возродился наш грешник в теле ящерицы, скользкой твари, нелюбимой людьми и презренной перед Богом… Ведь всякому известно, что если бы души всех умерших не вселялись заново в тела, а уходили бы на небо – за века существования мира этих душ столько бы накопилось, что весь воздух был бы забит ими, как мошкарой над болотом! Никаких небес не хватит, ни всей земли, чтобы столько душ вместить. Потому и вселяются они в вечном круговороте в новые тела, чтобы прийти через уроки новых воплощений к рождению в теле верующего, предназначенного ко спасению!
И ползал наш грешник в теле ящера по земле, прятался под камнями, а душа его все помнила, что была человеком. И умер ящер, и возродилась душа в теле волка. Плохо быть волком, особенно по зиме! Душа же его все помнила, что была человеком, а после ящерицей. И жил наш грешник, мучился, задирал овец у бедных поселян, выл зимою с голодухи, и наконец убили его охотники деревни, собравшись всем миром и вздев зловредного волка на рогатину. И возродился наш бедный грешник в теле пса. Принадлежал тот пес одному рыцарю, бегал за ним по пятам и загонял для него лис на охоте. А душа его – обратите внимание – все помнила, что была человеком!
Даже мэтр Бернар слушал завороженно, потому что чудесным рассказчиком показывал себя еретический епископ. И я, не желая того, заслушался – таких сказок мне слышать не приходилось.
Так вот служил тот пес своему хозяину, сеньору, верой и правдой, и поехал однажды сеньор на охоту, взяв с собой любимых гончих. И нашего пса, который раньше был волком, ящером и человеком, тоже захватил с собою сеньор. Подняли верные егеря кабана, побежали за зверем псы, весь лес звенит от рогов, рыцарь пускает коня в галоп… А кабан-то обманул загонщиков, сделал круг и заступил дорогу коню того рыцаря! Испугался скакун от неожиданности, сбросил всадника и умчался, так и получилось, что остались на дорожке только наш рыцарь, страшный вепрь да верный пес. Бросился кабан на сеньора и нанизал бы его себе на клыки, да только пес кинулся сбоку и вцепился зверю в ляжку, так что рыцарь успел вынуть из ножен меч и отрубить вепрю голову. Вот только верного пса, спасшего хозяину жизнь, не сберег: рванулся вепрь и размозжил его о дерево.
«Епископ» помедлил, живописав кровавую охотничью сцену с такой правдоподобностью, что я понял – наверняка он раньше рыцарем был, или хотя бы жил при рыцарском дворе. Что же, всякое бывает. Я вот раньше тоже… был кем-то вовсе другим.
Так вот, что о бедном грешнике, душа которого все помнила, что раньше была псом. На этот раз он возродился наконец человеком – так Господь наградил его за верную и добрую службу – и обратился к истинной вере, и стал добрым христианином и «совершенным». И был у него товарищ, другой совершенный, с которым они вместе странствовали и проповедовали слово Божие. Шли они однажды вместе через лес, а лес этот оказался тот самый, в котором умер наш человек, когда был псом. И душа его вспомнила, как жила в теле пса, хотя в теле человека он еще никогда тут не бывал; и сказал «совершенный» своему товарищу: посмотри, здесь некогда я умер, схватившись с кабаном! Товарищ не сразу ему не поверил, потому как молод был и недоверчив (снова ласковый взгляд на меня, заставляющий покраснеть) – и тогда повел его старший «совершенный» на старую заросшую дорогу, и нашел там большой разбитый молнией дуб, а возле него – скелет кабана и белые кости гончего пса.
Вот такая история. После которой раскланялся отец Гауселин, похвалил хлеб на Америги, и макароны, и гвоздичный соус, поддался уговорам забрать с собою остатки большого угря («Для братии, из любви к Богу, возьмите, отче, не побрезгуйте!») – и удалился, еще раз благословив все собрание и пригласив вечером на службу в башню некоего Морана. И вы, юноша, приходите, не забывайте меня – вы человек неглупый, вряд ли склонны бояться теней и пустых толков, сами посмотрите, христиане мы или же дьяволовы слуги, как учили вас ваши священники, о которых я без нужды дурного слова не скажу… Не то что они – о нас. Признайтесь, вы ведь многого о нас наслышались от своих прежних учителей? Всякого слушай, а думай своей головой…
Наконец он ушел, внушив мне твердую уверенность, что ни на какую катарскую мессу я точно не пойду. Чего еще не хватало! И без того грех, что я тут сидел с ним за одном столом («Возненавидел я сборище злонамеренных, и с нечестивыми не сяду») и слушал его еретические байки! Не мешало бы исповедаться, а то страшно – вдруг опомнюсь, когда уже поздно будет?
– Похоже, ты ему понравился, – даже как-то завистливо сказал Аймерик, когда мы с ним укладывались спать. Жара стояла ужасная, на улице кричали пьяные весельчаки – весь город празднует, и в вину никому не вменишь в такой великий день, да нам ничто уже не могло помешать спать. – Понравился ты ему, слышь? Епископу Гауселину, святому мужу! Он ведь знаешь какой святой муж? Как апостол Павел или Иоанн, к женщине не прикасается, души спасает, мученической смерти не боится и даже жаждет! Пойдем-ка сегодня с нами на службу, посмотришь, какая у нас благодать!
Я вспомнил, как плакал белый проповедник в Лаворе, стоя коленями на углях, и притворился, что уже сплю.
* * *
Так началась у меня, возлюбленная Мари, совсем другая жизнь. Осада кончилась, из дома мэтра Бернара ушли отстраивать разоренное свое предместье Жак с Жакоттой, а мне идти было некуда. Монфор, как и предсказывали мудрые мужи капитула, с досады пошел войной на земли графа Фуа, и город оставило множество фуаских рыцарей, призванных на защиту собственных доменов. В Тулузе стало просторней… Наступало лето – весьма жаркое и засушливое, чего нетрудно было ожидать после такой весны.
А я все жил в доме мэтра Бернара. Ел за одним столом с катарским семейством, занимался хозяйственными делами, спал в одной кровати с Аймериком. Граф за мной не посылал, дел и работы у меня не было, знакомых и друзей – тоже. В своем двойственном положении я смущал госпожу Америгу – обращаться со мною как со слугой она не могла, содержать же и кормить как родича не видела причин. Бывало, что я целыми днями бродил по улицам, не зная, чем себя занять, и рассматривал город, заходя отдохнуть от жары то в одну, то в другую церковь. Встречные люди, с которыми я, может быть, недавно вместе таскал камни и пил из одного кувшина, не здоровались с незнакомцем в мешковатой одежде. Вопрос – зачем я нужен здесь – не оставлял меня; как ни смешно, я почти сожалел о днях осады, когда от меня Тулузе и графу была хоть какая-то польза. Город возвращался к обычной жизни – торговал, молился, работал – и мне в нем не находилось места.
Аймерик общался со мною по-прежнему просто и дружественно, тако же и Айма – но им обоим на меня не хватало времени. Аймерик, по требованию отца, посещал мастерскую ювелира, учась делать кольца и пряжки; не брезговал мастер Йехан и плетением кольчуг, во времена войны превращаясь в оружейника. Так что Аймерик проводил целые дни в мастерской, клепая крохотными заклепками кольчужные кольца на тонком металлическом полотне и слушая городские сплетни. У мастера ювелира было двое помощников, сыновей важных горожан, а по вечерам собирались сходки, вроде как у мэтра Бернара. Там выслушивались и обсуждались новости Тулузы и окрестностей – взят Памьер, город графа Фуа, верней, его сестры, важной еретички Эсклармонды; взят замок Готрив; Монфор собрался на Керси… Помимо плохих новостей, бывали и хорошие. Особенно восхищали Аймерика подвиги Фуаского графа. Он взахлеб рассказывал по вечерам, что граф Раймон-Рожер взял в плен двух знатных франков – Тюрси и Лангтона, брата самого архиепископа Кентерберийского; граф Раймон-Рожер отбил обратно Готрив; граф Раймон-Рожер то-то и то-то… Вспоминая Монжей и хрустящие под копытами лошадей человеческие кости, я отмалчивался. Мне было нечего сказать, в самом деле нечего. Вспоминая Эда и рыцаря Альома, я в очередной раз думал, что люди все одинаковы, важно только, на какой ты окажешься стороне… И от этих мыслей меня накрывало безысходной тоской.
Айма училась письму, чтению и ткачеству в манихейской школе в «женском доме»; туда же она водила свою малолетнюю сестру. Занимались с девочками женщины-еретички, умевшие читать и писать; за школу требовалось платить – деньги богатых горожанок, вроде наших девиц, шли на содержание сироток, воспитуемых в катарской вере. Айма, в свою очередь, приносила из катарской школы новости другого рода: о епископе Гауселине, о новых «соборах» по стране, о том, кого из знакомых готовят к «консоламентуму» – то бишь «утешению», еретическому крещению. Однажды, правда, она вернулась в слезах: ненавистный легат Арнаут, оказывается, отъединился от Монфора и с отдельной армией ездил по стране, разыскивая еретиков. Ему удалось взять город Ле-Кассе, вернее, Ле-Кассе сам сдался и выдал «Совершенных» – числом восемьдесят человек; не далее чем третьего дня они были сожжены. Госпожа Америга от такой новости сильно побледнела, сам мэтр Бернар заплакал – среди манихейских «диаконов» и «пресвитеров» Ле-Кассе давно уже обретался его родной брат Барраль, во священстве взявший апостольское имя Андре. Айма с пылающими мокрыми глазами обнимала отца, уговаривая его не плакать – дядя Андре умер за веру, умер благодатной смертью, стало быть, печалиться о нем грешно. Дай добрый Бог и нам всем так погибнуть – будучи Облаченным, праведным и твердым в вере, чтобы огонь костра становился для грешной плоти огнем Духа Святого. И всякому ведь известно, что когда доброго христианина сжигают на костре, он и боли-то не чувствует – всю боль и мучения берет на Себя Господь! Они сегодня немало обсуждали великое событие с женщинами своего дома, и даже сама великая «На Рейна» (главная еретичка) говорила, что надобно не плакать, но радоваться… Однако говоря так, Айма утирала слезы.
Я отлично помнил, как адски кричали сжигаемые еретики под Лавором – вряд ли было похоже, что Господь берет на себя все их мучения! Но я счел, мягко говоря, неуместным повествовать об этом здесь и сейчас.
Из Ле-Кассе – первого захваченного города графства Тулузен – в Тулузу явились беженцы. Они приезжали целыми семьями, с телегами и спасенным скарбом, кое-кто гнал с собой скотину. У кого были родичи – те устраивались в их домах, некоторые занимали разоренные предместья и начинали их отстраивать. Но изрядное количество бездомных днем и ночью толклось на церковных папертях и возле приютов святого Иакова и Ла-Грав, что в Сен-Сиприене. Сен-Сиприен – бедный пригород, по большей части деревянный, не обремененный муниципальной стражей порядка. Бедняки умудрялись устраивать себе временные жилища с навесами из шкур, но ясно было, что зимой они там не выдюжат. Мне нечего было подать им, просившим милостыню. Сына знакомых мэтра Бернара невесть кто убил вечером на улице – не то фульконовы люди, не то пришлые бедняки; вся-то вина отрока состояла в том, что он прогуливался обремененный деньгами, в красивом бархатном плаще. Нашли его уже без денег и без плаща, с рваной раной от деревянного кола на груди. После этого случая Аймерику и Айме было строго запрещено родителями после заката ходить далеко от дома, пусть даже и по делам. Но они все равно ходили, конечно – благочестивая Айма на катарские сборища в дом консула Морана, а мой друг – по своим мальчишеским делам.
Так, казалось бы, нетерпеливо ждал я конца осады; а когда наступил мир, томился и скучал по военным дням. От одиночества я стал весьма благочестив; в отлученном городе не служили месс для народа, большая часть клира удалилась из Тулузы вместе с Фульконом, но я привык подолгу молиться на ступенях запертого Сен-Сернена. Позже я нашел выход и стал посещать службы у госпитальеров, в иоаннитском квартале Сен-Ремези. У госпитальеров, оказывается, было от Папы особое разрешение – служить «тихие» мессы, без колоколов и с трещоткой, как в Страстную неделю, даже во времена интердикта. У них была и больница при командорстве; по большей части там лечились не паломники, а братья самого же ордена. Какие там паломники в отлученной Тулузе! Я мечтал попроситься работать при больнице, прилепиться хоть к кому-нибудь, но боялся, что меня примут за обычного попрошайку. То, что отчасти я им и являлся, не утешало ни в малейшей степени.
Более всего меня удивляло, что в городе жили католики – обычные, ничем не отличимые от прихожан Сен-Виктора в Париже или тех пилигримов, что каждый вечер окружали переносную кафедру легата Арнаута в походе. Еще я частенько прохаживался мимо капитула в тщетной надежде увидеть графа Раймона: я знал, что он, по приезде в город, останавливается либо в Капитолии, либо же в городском доме у кого-то из знатных друзей. Впрочем, графа я ни разу не встретил.
Зато однажды, явившись домой после госпитальерской мессы, я встретил чудовище.
Это был широкоплечий, высоченный человек; он сидел ко мне спиною за столом на кухне и пил вино с хозяином. Волосы у него были темные, длинные, голос – гулкий, очень громкий; он рассказывал, похохатывая, что-то очень смешное. Мэтр Бернар наигранно громко смеялся: ну надо же, мол! Что говорите, эн Гилельм!
Я уловил имя Пюилорана и остановился прислушаться, хотя изначально, увидев гостей, хотел сразу смыться.
– Да, да, именно купил обратно собственный замок! Сами знаете, мэтр Бернар, какой наш Сикар отличный рыцарь. Вот и сразился на этот раз весьма успешно: Сикар Пюилоранский против Гюи де Ласи! Сто серебряных марок, и замок снова Сикаров, без резни и кровопролития!
– А что с самим рыцарем Гюи? – спросил, от смеха расплескивая вино, хозяин дома.
– Да вот незадача: повесил его Монфор! Что ж поделаешь с рыцарем, который от Божьего суда отказывается…
– А жаль, ей-Богу, эн Гилельм: побольше бы Монфору таких баронов, как добрый Гюи, и Каркассон бы нашим остался, и Памьер…
– Ха-ха-ха!..
Метр Бернар заметил меня, стоявшего в дверях, и добродушно окликнул: а, это ты, заходи, чего ж ты встал. Наверное, поесть хочешь – так в печи хлеб еще теплый, и сыра можешь взять…
Я подошел – и едва не упал, увидев вблизи лицо смешливого эн Гилельма. Господи Иисусе! Какая радость, что я его увидел ясным днем, а не после заката где-нибудь на улице!
Не было у Гилельма ни ушей, ни носа; на месте их – плохо зарубцевавшаяся розоватая плоть. Особенно страшен был нос – с двумя дырами прямо на рубце, похожем на уродливую розу. Глаз у Гилельма остался только один, блестевший над ужасным рубцом; и глаз этот оказался карим, как у граф-Раймона, что меня испугало более всего. Безносый человек увидел ужас в моих глазах и засмеялся странным, жестоким смехом.
– Что, страшен, а? Можно мной детей пугать?
– Полно, полно, Гилельм, – мэтр Бернар хлопнул его по плечу. – Вовсе ты не так уж страшен. Ты на себе поношение франкам носишь, а тебе самому тут стыдиться нечего. Я вот, например, привык, вовсе не замечаю твоих шрамов.
Однако я заметил, что мэтр Бернар сам тоже избегает смотреть собеседнику в лицо. Уж тому-то было хорошо известно, какое впечатление он производил на людей.
– Это рыцарь Гилельм де Фендейль, – представил мне его добрый хозяин. – Командир гарнизона крепости Брам.
– Бывший командир, – усмехнулся губами в вине безносый рыцарь. – Бывшего гарнизона. Сто человек нас было. Выжил я один.
– Кто ж вас так, Господи, – выговаривали мои губы сами собой, хотя ответ был ясней ясного.
– Монфор, кто ж еще. А ты как думал? Что я подслушал, чего Фулькон любовницам шепчет, и через это у меня отвалились уши? Раньше, поверишь ли, парень, я красавцем считался. Девицы за мной бегали…
– Полно, полно, Гилельм, – снова сказал мэтр Бернар.
– Молчу, молчу. В своем доме ты указ. Чашка вот у меня опустела, надобно наполнить.
Выпив еще полную чашу залпом, как воду, эн Гилельм отправился по нужде. За это время мэтр Бернар успел сказать мне – ты его не бойся, он рыцарь добрый. Лет ему и тридцати нету, невеста у него была, хорошая девушка… Да какая там теперь невеста. Ты, может, слыхал, как Монфор взял замок Брам – позапрошлой зимой это было, вскоре после Рождества. Сто рыцарей, крепкий гарнизон… Всех до одного ослепили да украсили вроде Гилельма; ему одному глаз оставили, чтобы прочих до Кабарета довел. Сперва их трое в живых оставалось. Один в Кабарете Богу душу отдал – было выздоровел, да как назло сослепу навернулся с лестницы и сломал шею. Недавно последний умер – с горя уже, не от ран, раны-то кое-как зажили: а не мог он, бедняга, без глаз жить, света Божьего не видя. И ногу ему пришлось отрезать – отморозил по зимнему времени, пока до Кабарета босиком шел… Гилельм один из тех, порезанных, остался – выжил, видишь, здоровяк какой. Так что ты Гилельма зря не задевай. Его и без тебя жизнь крепко задела.
– А из-под шлема моей рожи все равно не видно, – добавил тем временем вернувшийся Гилельм. – Руки-ноги целы, франков есть чем убивать – и слава Тебе Господи.
В глазах у меня стоял Эд – мой брат, танцующий по красной мостовой Лаваура, оскальзывающийся на тряпочках мертвой плоти, человеческих ушах. Ухо за ухо, око за око… Иисусе Христе… Я выпил из эн-Гилельмовой чаши. И обнял его – совершенно нежданно для себя. Крепко обнял, чувствуя, как из обоих глаз рыцаря – и здорового, и сморщенного слепого – течет мне на плечо теплая вода.
* * *
– Хочу вам рассказать, парни, про епископа Фулькона кое-что. Это еще до того, как он из города свалил ко всем чертям. В Сен-Сернене дело было, я только-только оправился, но повязку на лице носил – стыдился, стало быть, безносой своей рожи. И в церковь тогда ходил еще – по привычке, что ли; все-таки католик я или кто? Так вот Фулькон на проповеди стал заливать, что, мол, франков бояться не надо, так как на самом деле они не волки, а кроткие овцы, добрые христиане, а настоящие волки суть проповедники катарские, пожирающие чад стада Христова. И весь прочий фульконов треп, сами знаете. Я и не выдержал – встал, на палку опираясь, ноги-то болели, дело было весной; с головы повязку содрал – первый раз при всех показал свое личико, а сам чувствую, как от меня в обе стороны народ отшатывается, девки пищат… «Вот, говорю, честные христиане; смотрите, что сделал со мной Монфор и его люди, кроткие овечки. Что на это скажете, господин наш епископ?» Фулькон побледнел малость, глазами по сторонам зыркает – но отвечает храбро: «Граф Монфор, мол, есть добрый пес, поставленный Церковью защищать Божие стадо! И хорош тот пес, который сумел так искусать волка, пожиравшего беззащитных овец, христиан!»
Тут у меня внутри как будто огонь загорелся. Я уж на что еще был немощен – а так и ломанулся на кафедру: «Кто тут тебе, – кричу, – волк-то, епископ ты дьявольский? Я два раза в год всю жизнь исповедался, то в Сен-Эвлали, а то и в Каркассоне; я на храм однажды всю добычу с арагонцев пожертвовал по обету; я когда при смерти в Кабарете валялся, причастился Святых Даров! А тебе, черту проклятому, сейчас поотрываю ноги, чтоб ты в Сен-Жаке до смерти гнил и разбирался, кто тут волк, а кто овца!»
Ну, схватили меня за руки, ясно дело. В церкви-то половина народа набилась из Фульконовых «белых братьев»… Свалка началась та еще, кто и впрямь на кафедру полез, кто – меня у «белых» отбивать… Чашу у Фулькона выбили, Тело Христово рассыпали. Что там говорить – с того раза я в церковь не ходил. Потому как если попускает Господь таких пастырей и таких овец – я лучше как-нибудь с Ним лично, после смерти разберусь, хороший я христианин или дурной.
Сидели мы на кухне поздно ночью; я, Аймерик да рыцарь Гилельм. Он теперь частенько бывал у нас, хотя жил и на другом конце города, у своих тулузских родичей. Многие рыцари, даже не подвассальные графу Раймону, приезжали теперь в Тулузу: кто – из страха оставаться в своих мелких замках перед приливом большой войны, кто – из желания пополнить Раймонову армию. Всякому ясно, что, во-первых, осада Тулузы была первой, но не последней; и во-вторых – если что и выстоит сейчас, если на что и надобно полагать надежды – так это на Тулузу. Вот рыцарь Гилельм толковал о том же самом – на этот раз с нами, двумя парнями. Я начал подозревать, что неспроста он с нами дружит и разговаривает, как с равными: должно быть, не у многих хватало духа общаться с ним – таким… Даже добрый мэтр Бернар, старинный знакомый его родителей, отчасти относился к Гилельму как к убогому; в доме своем принимал, но редко приглашал на праздники и не сочетал его с другими гостями. Я и сам с трудом научился не отводить взгляда, глядя ему в лицо. Старался сосредоточиться на единственном карем глазе… Умном и добром глазе. Мне было ужасно жалко рыцаря Гилельма, и чем дальше, тем сильней.
– Правильно ты католичество безбожное забросил! – обрадовался Аймерик. – Хочешь, пойдем на неделе в нашу церковь сходим? У нас-то пастыри – истинные, и не обманывают людей золотыми одежками да «скверным хлебцем». Франков воинством Сатаны называют, каким они и являются. И сам посуди – будь это Тело Христово, позволили бы всемогущий Бог с Ним так обращаться, на пол кидать? Попы ведь говорят, что Христос – всемогущий, даже в этом плотском мире полную власть имеет…