Текст книги "Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 (СИ)"
Автор книги: Антон Дубинин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
Бодуэн, Бодуэн, Бодуэн. Я понял, что плачу почему-то. Совсем я стал слаб от раны – плакал от любой мелочи, слезы как будто все время стояли в глазах и ждали времени пролиться наружу. Хорошо, что дождь.
– Чем… я могу отблагодарить тебя?
– Ничем. Хотя, может, напишешь грустную песенку, когда меня прикончат. Вряд ли в подобном случае меня ждет много добрых песен. Или героических жест.
Я хотел обнять его; ужасно хотел! Я даже протянул к нему руки – но тот, мучительно скривившись, увернулся от моих объятий и сильно толкнул меня вбок, в сторону ожидавших пленных.
– Валяй, племянничек… Кому сказал?!
И ушел, не оглядываясь. Я не удержался на ногах, так как выпустил палку – и неловко уселся на землю, подвернув больную ногу.
– Еще на нашу голову этот… увечный! – выругался сержант, направляясь ко мне. – Вставай давай, дерьмо собачье. Мы что, тебя на руках должны тащить?
И через плечо – другому франку, связывавшему караван одной длинной веревкой:
– Эх, жалко, что кто-то на него раскошелился. Я бы с удовольствием с него стружку спустил… С предателями, с ними только так и можно.
Отнюдь не отцовскими руками он вздернул меня на ноги за шиворот, я едва успел подобрать свою палку. Излишне говорить, что кольчуги больше у меня не было; наготу прикрывала только нижняя рубашка и кальсоны до колен. Вместо прежних недурных башмаков мне вручили дырявые ботинки из плохой кожи; свои же полусапожки я узнал на ногах одного из наших погонщиков, того, что поменьше ростом. Остальные пленные выглядели не лучше меня. Ясное дело – выкупая, выкупаешь самого человека, а не его одежду; лошадей тоже лишились все. Ах, мой конь, от эн-Гилельма доставшийся; ах, мой меч, полученный от него же…
Зато жив остался. Неимоверным чудом, должно быть, я любимец Господа – жив. По скользким камням площади, под дождем я пошел, сильно хромая и то и дело натягивая отставанием общую веревку – к себе домой. За ворота, к ждущим нас конникам, приведшим с собою нескольких мулов для раненых. Потом – через желтое, выгоревшее и вытоптанное поле многих смертей, меж редкими мокрыми деревьями. Через черное пожарище бывшего пригорода. В Тулузу Аймерика и его семьи, Тулузу графа Раймона, мою Тулузу. У каждого человека, милая моя, должна быть семья. Я знаю: семья – это те, за кого он молится.
Если бы знать, за кого молился перед сном рыцарь Бодуэн…
* * *
Что за радость, братья, что за счастье, освобождение близко, к нам едет победоносный король!
Не было таких в Тулузе, кто не говорил бы об этом, не пил бы за это, не ждал бы с нетерпением. Зима выдалась довольно холодная – теплее, конечно, чем у нас в Шампани бывало, но снег иногда выпадал, и ночь приходила так скоро и такая темная, что хотелось плакать от самой темноты. Странно дела обстояли тут, на юге, с ночами: в Шампани темнело медленно, как бы постепенно, а тут тьма накатывала внезапно, почти безо всяких сумерек, и черным полотнищем кутала город так крепко, что если бы не свет окон и не факелы – делалось прямо как в погасшей печи. Хотя зимние звезды стояли в небесах ледяные и яркие, почти слепящие, радости в том было мало. Помогало подогретое вино, которое мы пили в огромных количествах. Аймерик говорил – в горах еще холоднее, там снег лежит до самой весны; вот в Фуа, например, в землях обожаемого графа Раймон-Рожера, вилланы холодными ночами приводят в дом скотину, для тепла, и спят рядом со своими овцами и телками… Холодно было – наш большой дом не прогревался до второго этажа, и мы с Аймериком прижимались друг к другу, кутаясь в шерстяные одеяла. На Америга с ребенком спала по холодному времени на кухне, устроив ложе на скамье около печи. А мэтр Бернар… Он вовсе почти не спал, пропадая без конца в капитуле. Когда же он возвращался, то много пил теплого вина и мало отвечал на вопросы. Он оказался среди тех избранных консулов, что должны заниматься городскими войсками, а у войск дел было немало – Тулузу тревожил то старший Монфор, то младший, то… изменник Бодуэн. Но счастье близко, холод не вечен, к нам едет победоносный король, он примет нас под свою защиту, он разметает врагов, как некогда рубил сарацин под другой, испанской своей Тулузой, под городишком Толоса, бок о бок с нашим почтенным легатом Арнаутом, потому что король Арагонский, спаситель наш – лучший из рыцарей и добрый католик.
Короля Арагонского, эна Пейре, привел с собою граф Раймон. Впрочем, легко сказать «привел»: для нас это были два с половиной месяца безнадежного ожидания, холодные месяцы безо всякой надежды, что-то ответит король? Не откажется ли знаться с отлученными? Не выдаст ли, чтобы отвязаться, очередное увещевательное письмо для Монфора, королевского вассала за Безье и Каркассон – ай-ай, Монфор, нехорошо так притеснять тулузцев! – чтобы Монфор утер этим письмом руки после жирного обеда? Дружба дружбой, родство родством, но ведь всякому известно, как распадаются союзы перед лицом большой войны и напасти. Захочет ли католический сеньор Пейре поддерживать весьма непопулярного графа Тулузского перед Папой супротив такого знаменитого и удачливого крестоносца, как Монфор?.. Даже умнейшие консулы не могли предсказать ответа, даже те, кто лично знался с арагонским королем и составлял жалобную петицию с учетом его рыцарственного и католического характера. И разумными намеками – мол, «когда горят соседские стены, это опасно для всех…» Граф Раймон с небольшой, как можно лучше разодевшейся свитой уехал из города почти сразу после потери Мюрета, уехал, взяв с собою Рамонета и оставив нас – всю Тулузу – на графа Фуа, человека, которому более всего доверял. И мы с тоскою ожидали, что вот он вернется и примет от нас в подарок скверные, недобрые вести. Какие там вести, братья – потеряно все, кроме разве что Монтобана, город переполнен народом, земли Комменжа разорены подчистую, беднота жжет костры в разоренных пригородах, деньги муниципалитета, растраченные в основном на выкуп пленных, иссякают на глазах, враги исправно получают фураж с наших же обозов, которые уж и ездить-то почти перестали: страшно… Нет, голодом наше состояние дел было назвать невозможно: слишком большой город Тулуза, чтобы перекрыть все подступы к нему, да и в самом городе, в пригородах, многие держали крепкое хозяйство и теперь с выгодой торговали едой. Однако цены на пшено и копчености здорово подскочили, теперь и помыслить было нельзя, чтобы просто так посреди дня перекусить хлебом и сыром: кушали мы раз или два в день, и нельзя сказать, чтобы помногу. И это мы, семья и приживалы члена капитула! А вот беднота, особенно беженцы, частенько помирали, и в пригородах мы иногда находили на улицах трупы. Уже хорошо обшаренные, пограбленные до нитки такими же бедняками. Трупы тех, кого некому было хоронить, городская стража, состоявшая из нас же, ополченцев, выносила за стены города, где их и сжигали. И в довершение всех бедствий Симон Монфор собрал в городе Памьер совет и объявил свои завоеванные земли новым государством, вассальным – то ли королю франков, то ли лично самому Папе. Легатов он, кстати сказать, не позвал на сборище – не желал, как ехидно говорили в Тулузе, делить с ними сферы влияния. Две новые области – Ажене и Каркассе, в одной сенешалем поставлен Гюи де Леви, в другой – небезызвестный мне мессир Бушар, для какового государства Монфор и написал новый, свой собственный, совершенно франкский закон. Да такой, что рыцарь Раймон де Мираваль, беженец из замка под Каркассоном и новый наш приживал, при одном упоминании о новых «ордоннансах и регламентах» начинал ругаться, как рутьер. Об этом рыцаре я расскажу позже – он появился у нас в доме по возвращении графа Раймона из Арагона; он участвовал в посольстве графа к королю Пейре, будучи как славный поэт со всеми знатными сеньорами знаком лично. А после, не имея куда вернуться – Мираваль как раз в это время захватили (походя, безо всякого труда, как все подобные этому небольшие замки на равнине) – направился в Тулузу, в числе огромного множества рыцарей и простолюдинов, лишенных крова; однако в отличие от многих, Раймон Миравальский имел много друзей и был привычен жить у кого-либо из таковых на шее.
Что за радость, братья, что за счастье – к нам едет король!
Так заявил рыцарь Раймон де Мираваль, заявляясь на кухню поздно вечером, когда все мы кушали при свете всего-то одной свечки, сидя спинами к очагу.
Собственно, прижимаясь спинами к печи сидели мы, отроки и слуги; старшие – включая почтенных гостей, вигуэра Матфре и еще одного чиновника из капитула, судейского – обретались за столом и подавали нам сверху вниз куски хлеба и вяленой рыбы. Мэтр Бернар, покачиваясь от сонной усталости, задавливал свежий зевок, когда появился Раймон с этой вестью.
Первый раз я видел эту нескладную длинную фигуру, с орлиным носом, который на более полном лице смотрелся бы геройски, а в обрамлении жутко исхудавших щек выглядел как клюв старого грифа. А вот мэтр Бернар засветился узнаванием, вскочил навстречу гостю, принимая неслыханного человека – вестника с добрыми вестями – как сына, вернувшегося с войны.
– Так-таки едет? С нашим добрым графом?
– Да, с Аудьярдой, оба живы-здоровы, в доброй дружбе и союзе. На подступах к городу. На Рождество будут здесь.
Длинный плюхнулся на скамью, припал к кувшину вина, предназначавшегося на ужин для всех сразу – все-таки голодные времена, – но его никто не остановил. Пусть пьет, сколько хочет, за такую весть ничего не жалко, ну-ка, Америга, принесите, жена, из кладовки окорок, у нас, помнится, еще оставался один…
– Так то к Рождеству, сударь, последний…
– Пустяки, жена, еще купим, если дон Пейре к нам едет – уж в еде у нас избытка не будет! Неси, неси, а вы, Раймон, рассказывайте тотчас же. Дон Пейре согласился помочь Тулузе? Чем? Войска будут?
– Ах, Иисус-Мария, Слава Богу! – очень по-католически воскликнул эн Матфре, и все остальные его бурно поддержали. – С Монфором-то король встречался? Что, небось забегали франки, когда поняли, какой у нас защитник?
Оказалось, что с Монфором и нарбоннским квази-герцогом Арнаутом Амори король и вправду виделся. И в Рим написал, выхлопотал новый собор во оправдание наших несчастных сеньоров. А сейчас, именно сейчас, пока мы тут сидим на предрождественской холодной кухне за скромной трапезой, дон Пейре в трехдневном переходе от города требует от Монфора сбирать собор, объявлять перемирие, дождаться папского ответа на королевские петиции, и…перестать наконец вредить тулузцам и преследовать их злосчастного, до конца не обвиненного, а посему и никак не оправданного графа!
– Ах ты, пошли святой Петр и святой Марсель ему здоровья, благодетелю нашему, – умилился эн Матфре. – Да только ясно дело, не будет толку от этой говорильни. Восемь дней перемирия – это хорошо, конечно, можно успеть продуктов подвезти с округи, не боясь франкских разбойников… А петиции писать – толку немного. Неужели наш добрый король не знает еще, что соборы и разговоры в таком деле не помогут? Мало мы языками-то трепали с самого Сен-Жильского договора, а тому времени уже три года!
Молодежь у печки и молчащие женщины на другом краю стола не осмелились перебивать мужской разговор, но всем видом своим выразили полное согласие с вигуэровой речью. Что толку, ну соберется новый собор, и будет то же, что в Арле – легаты притворятся, что папское послание вовсе не о том, найдут к чему прицепиться, снова опозорят нашего доброго графа и отправят ни с чем, потому что никогда не разомкнет Монфор челюстей, захвативших уголок Тулузы. Как гончая, что будет сколь угодно висеть, вцепившись в ногу медведя, покуда тот не изойдет кровью и не добьют его рогатины охотников…
Миравальский трубадур застучал обоими кулаками по столу. Был он по-зимнему обветренный, изрядно завшивевший, худой, как старый пес; однако все взирали на него, как на святого Николая, нежданно подающего помощь.
– Что вы, мессены, как можете так глупо говорить? Ровно дети! Думаете, король Пейре не помнит Арля? Думаете, забыл, как они с Аудьярдой (то значило – с графом Раймоном, как я позже узнал), под снежным дождем до середины ночи ответа ждали у ворот, как парочка нищих, а потом получили наконец – такой ответ, будто его нарочно в аду составляли? Нет уж, дон Пейре все помнит. Дон Пейре, Католиком прозванный, свою родню и друзей в беде не оставляет. Он и в Барселоне говорил: грамоты – отсрочка сплошная, если легаты снова хитрить начнут – я раздавлю этого Монфора с тысячей своих рыцарей этой же весной, хоть он и зовется теперь моим вассалом! Говорит: знаете, что делают с вассалом, не исполняющим сеньорова слова? И еще, – вылив в рот, темно разверзшийся в тусклом свете, последнее винишко, добавил торжествующе, – в знак дружбы и верности роду раймондинов, знаете, чего устроил король Пейре сразу по нашем приезде в Арагоне? Э? Отдал вторую свою сестру в жены нашему Рамонету! Девочка просто чудо, такая же красотка, как наш молодой граф, вот оба войдут в брачный возраст – таких детей наплодят, загляденье! А главное – дон Пейре наш, наш, теперь уж нас вовеки не покинет, будет нашим и в мире и в войне, а на него, Католика, и Папа руки не подымет!
Бешеный визг радости заставил всех содрогнуться. Это несдержанная Айма, вскочив из-за стола, облапила и расцеловала первого, кто попался ей на пути – а именно виллана Жака, который себе на беду привстал, чтобы взять себе хлеба. Следующей в объятия Аймы попала ее мать, кротко несшая на вытянутых руках розоватую глыбу окорока. Сумасшедшая девица подлетела бы целоваться и к доброму вестнику Раймону, но вовремя застеснялась и вихрем прыснула из кухни. Носатый рыцарь вместо Айминых угодил в объятия мэтра Бернара. Аймерик приплясывал и вопил от радости, женщины сияли.
«Так говорит Господь: во время благоприятное Я услышал тебя, и в день спасения помог тебе; и Я буду охранять тебя, и сделаю тебя заветом народа, чтобы восстановить землю, чтобы возвратить наследникам наследия опустошенные…»[12]12
Исайя 49, 8–9 (прим. верстальщика).
[Закрыть]
Это на радостях из меня, вагантского воспитанника, начали вываливаться остатки клирического воспитания. Всякий раз от сильной радости или от сильной же печали я, не находя своих слов, начинал говорить цитатами из часослова. Эн Матфре взглянул с уважением; остальные не обратили внимания, обнимаясь, размахивая руками… Ради праздника притащили хранимую на Рождество грандиозную бутыль вина; Айма вернулась, неся старенькую свою вьеллу, скрипочку о пяти струнах, на которой ее наряду с другими искусствами научили играть в катарском «женском доме». И носатый рыцарь, носивший имя, бывшее почти что не именем, а определением народа – таким же, как, к примеру, Барсалона или Безерса – уже вскоре завозил по струнам смычком с натянутой жилою, извлекая не по-зимнему радостные звуки. Конечно же, он остался ночевать. И на следующий день тоже никуда не уехал…
Он, этот самый рыцарь Раймон, был знаменитым трубадуром и в прошлом – веселым, славным парнем; о нем говорили, что он в дружбе с самим нашим добрым графом, по крайней мере, тот ему покровительствовал и часто принимал при дворе, любя его за смешные сумасбродства из-за возлюбленных дам. Подчеркивая свою особую близость с сеньором Тулузы, трубадур даже называл его не как все – не «нашим добрым графом», а шутливым женским именем Аудьярда, утверждая, что граф Раймон в ответ называет его точно так же. Сначала меня удивляли эти ненастоящие имена, принятые у влюбленных или побратимов, – «сеньяль» они назывались, то есть «щит», – но потом я привык – привык даже, что женщины по большей части звались мужскими прозвищами, а мужчины – женскими. Это, мол, для забавы, чтобы труднее догадаться было. О рыцаре Раймоне рассказывали истории не хуже фабло – как все дамы, с которыми он имел дело, его обманывали, как одна красотка обещала выйти за него замуж, коли тот разведется с собственной женой, а когда простак Раймон развелся – выскочила замуж за сеньора Сайссака; как его обманула молодая жена старого сеньора Кабарета, которую он три года подряд восхвалял на все лады, а она и всего-то хотела, чтобы ее приревновал ее прежний любовник, и оставила Раймона ни с чем; как он однажды пообещал подарить свой замок двум красавицам одновременно, но запутался в правах наследования – замок-то принадлежал ему лишь на четверть – и получил на орехи от них обеих… И так далее – любовные невзгоды мирного времени, такие трогательные и смешные пред лицом войны и настоящей беды, что о них можно было тосковать, как об утраченном – не мною, правда, но – Рае. Раймон ничего не отрицал особо; просто усмехался и щурился, и хитрым образом трещал сцепленными пальцами. Трещал пальцами он презабавно, мог даже целые мелодии треском выводить; играл на всех инструментах, какие ему подворачивались – на всех одинаково неказисто, – а стихов демонстративно не писал: говорил, что связал себя обетом не слагать песен, пока ему не вернут замок Мираваль. Это значит, никогда не петь нашему эн Раймону, тайком вздыхал Аймерик – разве что арагонский король и в самом деле, и взаправду явится нас спасти… И много скорбел рыцарь Раймон о молодом виконте Безьерском, жалея не столько его самого, сколько его веселого двора, времени, когда за умелую песню поэту вручали коня и новую одежду, своей молодости, то бишь мирного времени, когда все хорошее считалось хорошим, а не как сейчас – «мир наоборот», будто в стихах Раймбаута из Вакейраса: «Борола слабость много сил, и холод жар уничтожал, и тот, кто умер, счастлив был, живущий же день смерти звал, и пал богатый жертвой дел, в которых честь свою обрел…»
Был он приятным парнем – скорее парнем, нежели мужем, хотя дожил уже до первых седых волос. Но долговязая его фигура, длинный нос, слегка журавлиная походка и мягкий усмешливый голос подходили скорее юности, чем его настоящим летам. Я видывал похожих людей в Париже – заучившиеся ваганты, вечные студенты, они так и не научались стареть до самой смерти. Но Раймон де Мираваль мне нравился – он был добрый, незаносчивый, и в карауле мог сидеть сколько надобно, рассказывая интереснейшие истории, безо всякого стеснения повествуя о своих неудачных любовных похождениях. Я не особенно понимал глупых дам, отказавшихся от такого славного кавалера. Впрочем, возможно, дело было в излишней любвеобильности каркассонского рыцаря – в первый же день по прибытии (на такой же тощей и длинной, как он сам, коняге) эн Раймон за ужином со значением поглядывал на нашу Айму, а потом нечто такое сделал рукою под столом, что бедная девушка вскочила, покраснев, и обратилась почему-то не напрямую к непрошеному любезнику, но к мэтру Бернару:
– Батюшка, вы бы сказали нашему гостю эн Раймону, что я девушка приличная! Что я, может, скоро… собираюсь Утешение принять!
На Америга всплеснула руками. Метр Бернар, совершеннейший катар по убеждениям, тоже не восхитился таковой идеей своей старшей дочери. Аймерик, вечный защитник чести сестры, яростно воззрился на обидчика. Но рыцарь Раймон намек немедленно понял, любезно раскланялся, прижимая обе руки к груди и называя Айму разными учтивыми словами, и так был мил и понятен в мужской своей несдержанности, что на него никто не обиделся. Включая и саму девицу. Он же вскоре обратил благосклонные взгляды на юную еще, плоскогрудую и молчаливую Айю, которой по молодости лет льстило внимание настоящего мужчины и рыцаря. Никто особо не беспокоился: совершенно безобидный сеньор из Мираваля попросту нуждался в постоянном присутствии хоть какой-нибудь особы женска пола, а при отсутствии таковой впадал в глубокую меланхолию. «У меня строение души тонкое, – на полном серьезе объяснял он нам с Аймериком. – Ежели не с кем куртуазно пообщаться – то есть дамы все в отсутствии – тут же черная желчь взыгрывает, а с ней, с черной желчью-то, шутки плохи: как к горлу подступит, так впору в петлю…»
А вот дети его просто обожали: едва завидев эн Раймона, кроха Бернарда тут же взбиралась ему на колени, осыпала длинного «дяденьку» детскими слюнявыми поцелуями и всячески оказывала ему знаки внимания – это орунья Бернарда-то, которая ко мне не приближалась, даже если я ее нарочно подзывал! Причем ее внимание не радовало рыцаря Раймона самого – он с выражением легкой брезгливости стремился поскорее спихнуть дитя на руки служанке или матери, или кому угодно, кто поблизости, и отирал с черно-щетинистых щек мокрые следы младенческих ласк. Видно, такого рода женское внимание нашего друга не ободряло на борьбу с черной желчью.
Рамонет, знаменитый принц, ставка в большой игре королей, на год с небольшим младше меня… Ему, стало быть, пятнадцать лет. И уже женат! Отец его – наш с ним общий отец, когда-нибудь я привыкну к этой мысли? – женил его, таким образом упрочнив узы родства меж своим родом и арагонским королевским домом. Я повторял про себя эти удивительные вести, невольно подставляя себя на место Рамонета – любимого, на самом деле единственного настоящего сына, не то что я… да что там я, не то что некий Бертран, плененный – надо же! – в той самой схватке под Эрсом, незаконный сын, за которого отец, однако же, заплатил выкуп в тысячу су… В груди моей вопреки воле зашевелился червь зависти – тысяча, подумать только, а я-то стоил всего сотню… и то – не отцу моему, а рыцарю Бодуэну… Но ведь граф же не знал, что я его сын, утишил я сердечную боль холодом рассудка. Как же он мог заплатить? Конечно, любой на его месте поступил бы так же! И не в том дело, лучше попробовать себе представить, как тяжело и страшно быть Рамонетом, единственной надеждой родителя и страны, его возят с собою, как драгоценный сосуд с графской кровью, который не дай Бог прольют… Лучшего из заложников, желаннейшего из пленников, молодого династического мужа неизвестной арагонской девочки, важной фигурки в шахматной игре королей… И всякий раз мне казалось, что это все – просто пустяк, а не горесть, что я тысячу раз согласился бы на это и даже на раннюю смерть во франкском плену, лишь бы только граф Раймон меня так же любил. Хоть год, хоть неделю… Любил бы как своего сына. Боялся бы за меня. И брал с собою.
На день святого Стефана, сразу после Рождества, дон Пейре был в Тулузе. Консулы с ног сбились, две ночи мэтр Бернар ночевал прямо в капитуле и домой не показывался, у нас в доме беспрестанно толпились какие-то люди, желавшие его видеть, и уходили ни с чем. Рыцарь Раймон де Мираваль на радостях напился так, что не смог вместе со всеми пойти встречать короля к воротам Матабье, он лежал в нашей кровати, и его тошнило. Я тоже не смог никуда пойти – в кои-то веки меня попросили остаться дома, присмотреть за больным, покормить ребенка (женская работа, обиделся я), а заодно топить печь, чтобы к вечеру весь дом прогрелся, и отваживать визитеров, за чем бы ни пришли – за мэтр-Бернаром в ополчение записываться или за милостыней. Все остальные бегали, как безумные – даже госпожа Америга едва ли не визжала, как девчонка; впрочем, вся Тулуза носилась туда-сюда, обменивались вестями, распевали на улицах песни во славу доброго короля.
Айма надела свое лучшее платье – из зеленой блестящей ткани под названием «эскарлат», с висячими рукавами, и вырядилась под юбку в ярко-синие шоссы. Ботинки надела новые, натерла их гусиным жиром, вплела в волосы серебряную ленточку. Такая она стала хорошенькая, что даже собственный брат на нее вылупился во все глаза:
– Айма, ты чего это? Вырядилась, как принцесса! Смотри, помнут тебя в толпе, там же народу будет невпроворот! Да еще пристанет кто…
– Дурак ты! Все женщины одеваются как можно лучше, короля почтить – а мне прикажешь в отрепьях его приветствовать?
Аймерик хмыкнул, но спорить не стал – кроме того, вскоре за ними забежала стайка друзей, в самом деле разряженных кто во что горазд, и Аймерик, вместо того, чтобы всех осмеять, побежал и надел свой лучший круглый синий плащ, подбитый белкою, и на пояс нацепил меч. Исключительно ради красоты.
А я остался один дома и до самого вечера подносил ночной сосуд Раймону Миравалю, которого жестоко выворачивало. В промежутках меж тем я пытался накормить капризного ребенка бульоном из солонины и сыром, проклиная на чем свет стоит матерей, которые из сплошной лени не желают таскать отпрысков с собой. Или же отдавать их служанкам – служанкам, а не оруженосцам, которые и без того устают каждый день на карауле!
В довершение всех неприятностей под вечер младеница Бернарда нагадила на пол в кухне, и мне пришлось убирать за нею – вот уж самое дворянское занятие! А погода, прекрасная и солнечная, с легким снегом, который таял, не долетая до земли, под вечер стала прозрачно-синей, и никто и не думал спать в целой Тулузе – повсюду горели факелы, люди кричали, гудели в рожки, вчера только было Рождество – и то не так шумно праздновала Тулуза…
Вернулись вечером все вместе, даже с мэтром Бернаром, который устал до сплошной черноты вокруг глаз. Шумя и толкаясь, под лай собак и вопли детей, семейство ввалилось в кухню, плащи их дымились от тепла. Все были пьяны, все распевали, все намеревались продолжать пить. Только дома, при ровном и ясном свечном свете – мэтр Бернар распорядился зажечь штук пять отличных свечей – на Америга разглядела что-то в лице старшей дочери, что заставило ее развернуть Айму к свету и гневно потрясти за плечи.
– Ты что, дочь, углем брови подвела? Постой-ка, постой – да ты и щеки нарумянила! Бесстыдница, где ты в такую пору нашла свекольный сок? Ах ты, позорница, для того ли ты эн Раймону про Утешение расписывала, чтобы сегодня намазать лицо, как последняя шлюха из самой дешевой бани?
– И вовсе я не намазалась, так, слегка, – защищалась и без того румяная, и без того чернобровая Айма, юному и милому лицу которой вовсе не нужны были никакие притиранья. – Да все девицы так сделали, вон Раймонда, жена башмачника, и вовсе волосы помыла вином и благовониями, а я что, хуже? И Айкарда брови подрисовала, и Брюниссанда, даже наша Гильеметта вырядилась как королева, разве ж я хуже?
На Америга принюхалась – и ухватила дочку за воротник.
– Ну-ка, признавайся, негодная, чем от тебя пахнет! Ты на себя жасминную эссенцию лила? Верно же?
– Ну и что, ну и лила!
– Выпороть тебя надобно, – негодующая на Америга завертелась в поиске орудия, чем бы приласкать виноватую. Тут уж мэтр Бернар вступился, отводя карающую руку жены:
– Не надобно, пусть ее… Прости ее ради праздника. И верно же, сегодня все девицы разукрасились как могли.
– Я, между прочим, в Нарбоннский замок в ночь собираюсь! – заявила обиженная Айма, отворачивая от матери пылающее лицо. – Риксанда вот пойдет. И Фабрисса собиралась, а она тоже консульская дочь! Она сказала, ее отец сам просил: пойди, мол, уважь дона Пейре, избавителя нашего: развесели его этой ночью, пусть ни в чем нужды не знает. Для тебя это не позор будет, а только одна честь!
– Что-о? Что ты такое говоришь?
Началась новая перепалка, в процессе которой служанка наша Гильеметта спокойно накрывала на стол. Айма и ее матушка кричали друг на друга почем свет стоит. Оказывается, наша красотка по примеру других девушек собралась не много, не мало – подарить дону Пейре свою невинность в награду за спасение. Они с графом Раймоном сейчас находились в Нарбоннском замке, и многие пылкие девицы, кто сам, кто по указке родителей (дело неслыханное!) туда направились скрашивать досуг нашего благочестивого, но – по слухам – весьма женолюбивого короля… Не могу сказать, чтобы мою северянскую душу радовал подобный подход; но даже Аймерик молчал – а уж он всегда горою вставал за честь сестрицы! – и я не считал себя вправе вмешиваться.
– Она взаправду, что ли? – спросил я Аймерика шепотом. Тот пожал плечами:
– А хоть бы и да. Будь я девицей, я бы тоже ради дона Пейре чести не пожалел… Да ты бы его видел – он такой красавец, храбрец такой, и к тому же почти вдовец: жена-то его, говорят, больна, в Риме живет и помирать собирается. Я думаю, это самой Аймы дело. Зря матушка вмешивается.
На Америга явно считала иначе. В ход шли разные аргументы: от «нужна ты королю, дуреха такая, сама себя решила потаскухой сделать – а король на тебя бы и смотреть не стал!» до «ладно, смотри, совершишь смертный грех, осквернишь свою плоть – погонят тебя из женского дома…»
На что дочь запальчиво отвечала, что она лицом и телом не хуже других, а вот Риксанды эн-Фелиповой и точно красивей, ростом выше и волосами гуще. Кроме того, в грехе можно всегда исповедаться, а потом принять Утешение – и все грехи навеки смоются, главное только после обряда не оскверниться. Потом, не такой уж это и грех – главное детей не зачинать, отец Гильяберт и другие отцы всегда так учат; и в таком вот смысле вы, матушка, родивши столько детей, куда как больше меня грешница!
– Ах ты, дрянь такая! Свинья ты, собака приблудная! Вот, значит, какова твоя благодарность, что я тебя собственной грудью вскормила, что я за двадцать лет честного брака ни разу об измене и не помыслила…
Разговор мог перерасти уже в настоящую ссору, если бы мэтр Бернар не прекратил женские вопли простым своим властным вставанием.
– Замолчи, жена. И ты, дочь, придержи язык, не обижай родительницу. Родителей чтить надобно, так Писание учит, поэтому сядь и молчи, пока я тебя из-за стола не погнал.
Айма отцовского гнева боялась много больше, чем материнского. Села на лавку, строптиво сверкая глазами. Пахло от нее в самом деле изумительно – той самой цветочной эссенцией; мне ужасно неловко было, хотя я эту же самую девушку видел при купании и вовсе без одежды, и целовался с ней при встрече, как с родной сестрой.
– Вот что, – сказал суровый консул с закрывающимися от усталости глазами. – Никуда ты сейчас не пойдешь на ночь глядя, разве что спать в собственную постель. Иначе попадешься на улице какому-нибудь подгулявшему отребью, и никакого дона Пейре тебе не понадобится. Садись и ты, жена, завтра мы разберемся, что с дочерью делать. А теперь налейте все себе вина, кто еще не налил; мы будем пить за доброго короля Арагонского, героя, который славно рубил мавров, а теперь защитит нас от франков! Мы, городской совет, сегодня, да будет всем известно, от имени Тулузы принесли королю фуа и оммаж, отдавая себя под его защиту по вассальному праву. Также присягнули дону Пейре граф наш Раймон с сыном, передали королю все домены свои и Тулузу с Монтобаном, и все права – нынешние и будущие. И с ним то же сделали сеньоры Фуа, Комменжа, и граф Беарна. Все наличествующие консулы и замка, и города поклялись на Святом Евангелии. Радуйтесь. Есть у нас теперь защитник перед Богом и людьми.
Глядя друг на друга серьезными, сияющими глазами, все выпили. Ни одна любящая семья не отмечала так крестины долгожданного наследника, как мы – это зимнее, холодное и огненное рождение новой надежды. Выпил и бедняга Раймон Мираваль, с трудом спустившийся с холодного верхнего этажа погреться у огня. И ради такого хорошего дня его даже не стошнило от новой выпивки. В эту ночь я первый раз в жизни видел мэтра Бернара пьяным.