355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Марина Цветаева » Текст книги (страница 8)
Марина Цветаева
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:06

Текст книги "Марина Цветаева"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

Марина больше, чем кто-либо, терялась перед сиюминутными материальными трудностями, которые сменяли одна другую. Там, где другие хоть как-то выпутывались, она только еще больше погрязала в нужде. И поскольку она уже просто не могла видеть, как маленькая Ирина, которой вот-вот должно было исполниться три года, чуть ли не умирает с голоду и чахнет день ото дня, то и стала советоваться с друзьями, чем тут можно помочь. Ей дали добрый совет: поместить малышку в детский приют в Кунцеве, неподалеку от Москвы. Там, говорили люди, которым Цветаева безусловно доверяла, за ней будут лучше ухаживать, там ее будут лучше воспитывать, а главное, там ее будут лучше кормить. Уставшая бороться Марина согласилась с разумным на первый взгляд предложением и отдала дочку в приют.[86]86
  На самом деле Цветаева отдала в приют обеих девочек, но через некоторое время забрала тяжело заболевшую Алю. (Прим. перев.)


[Закрыть]
Вообще-то, никому в этом не признаваясь, она испытала облегчение, оставшись вдвоем со своей дорогой Ариадной. Ничтожность, безликость, болезненность Ирины были для них обеих непомерным грузом, делали младшего ребенка почти чужим в семье. Было ли это потому, что беременность второй дочерью оказалась тяжелой, а роды мучительными, из-за того ли – когда страдания закончились, – Марина восприняла это дитя как наказание, как результат некоей оплошности? С течением времени то, что девочка становилась все более недоразвитой, стало подавлять ее. Она была слишком горда, чтобы жить каждый день с таким вот разочарованием в своем материнстве. Когда Цветаева была недовольна каким-то своим стихотворением, она засовывала его в дальний ящик, чтобы поскорее забыть о нем. Вот и Ирину она засунула в такой «ящик» – в кунцевский приют. Ей было достаточно Ариадны. Она сделала свой выбор. Раз и навсегда.

В начале февраля 1920 года Аля заболела малярией. Вспоминая, как ее племянник Алеша, сын Анастасии, три года назад умер от инфекционного заболевания, обеспокоенная Марина не отходила от постели дочери. И вдруг, когда голова ее была занята только одной навязчивой мыслью, как спасти Алю, на нее обрушилась страшная весть. Маленькая Ирина умерла от истощения в кунцевском приюте. Цветаева сразу же почувствовала себя виновной в том, что выкинула из дома слабого младшего ребенка, чтобы сосредоточить всю заботу на старшей, на дочке, которая всегда была ее любимицей. Охваченная запоздалым раскаянием, она рассказывает о своем горе в одном из писем:

«Друзья мои!

У меня большое горе: умерла в приюте Ирина – 3-го февраля, четыре дня назад. И в этом виновата я. Я так была занята Алиной болезнью (малярия – возвращающиеся приступы) – и так боялась ехать в приют (боялась того, что сейчас случилось), что понадеялась на судьбу.

– Помните, Верочка, тогда в моей комнате, на диване, я Вас еще спросила, и Вы ответили „может быть“ – и я еще в таком ужасе воскликнула: – „Ну, ради Бога!“ – И теперь это свершилось, и ничем не исправишь. Узнала я это случайно, зашла в Лигу Спасения детей на Собачьей площадке разузнать о санатории для Али – и вдруг: рыжая лошадь и сани с соломой – кунцевские – я их узнала. Я взошла, меня позвали. – „Вы госпожа такая-то?“ – Я. – И сказали. – Умерла без болезни, от слабости. И я даже на похороны не поехала – у Али в этот день было 40,7 – и – сказать правду?! – я просто не могла. – Ах, господа! – Тут многое можно было бы сказать. Скажу только, что это дурной сон, я все думаю, что проснусь. Временами я совсем забываю, радуюсь, что у Али меньше жар, или погоде – и вдруг – Господи, Боже мой! – Я просто еще не верю! – Живу с сжатым горлом, на краю пропасти. – Многое сейчас понимаю: во всем виноват мой авантюризм, легкое отношение к трудностям, наконец, – здоровье, чудовищная моя выносливость. Когда самому легко, не видишь, что другому трудно. И – наконец! – я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат – у меня была только Аля, и Аля была больна, и я вся ушла в ее болезнь – и вот Бог наказал. <…>

Другие женщины забывают своих детей из-за балов – любви – нарядов – праздника жизни. Мой праздник жизни – стихи, но я не из-за стихов забыла Ирину – я 2 месяца ничего не писала! И – самый мой ужас! – что я ее не забыла, не забывала, все время терзалась и спрашивала у Али: – „Аля, как ты думаешь —?“ И все время собиралась за ней, и все думала: „Ну, Аля выздоровеет, займусь Ириной!“ – А теперь поздно…»[87]87
  Письмо В.К. Звягинцевой и А.С. Ерофееву, приводится не полностью, датировано Цветаевой: «М., 7/20 февраля 1920 г., пятница». Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, 1995, стр. 153–154. (Прим. перев.)


[Закрыть]

После смерти младшей дочери Марина удвоила нежность по отношению к старшей, единственной, которая у нее оставалась. Анастасия Цветаева в своих воспоминаниях приводит рассказ Марины об этих страшных днях: «В последний раз я видела Ирину в той большой, как сарай, комнате, она шла, покачиваясь, в длинном халате, горела лучина… В Москве я лечила Алю, топила буржуйку креслами красного дерева, она начала поправляться. И однажды в очереди за содой – мыла в Москве не было, я узнала от бабы, что Ирину накануне похоронили… Подходит, всматривается: „А вы не Ириночкина ли мать будете? Мы ее вчера схоронили…“ На могилу ее я не поехала, не могла оставить больную Алю. Потом, когда мне дали академический паек… я сказала Але: „Ешь. И без фокусов. Пойми, что я спасла из двух – тебя, двух не смогла. Тебя выбрала… Ты выжила за счет Ирины“».[88]88
  Цит. по кн.: Анастасия Цветаева. Воспоминания. Стр. 593. (Прим. авт. и перев.)


[Закрыть]

Пытаясь сопротивляться горю, унынию, упадку духа, Марина стала вновь появляться на публике и читать стихи, зарабатывая на этом жалкие рубли. Во время большого вечера, организованного Брюсовым в Политехническом музее в честь русских поэтесс, она вышла на эстраду одетая в зеленое подобие подрясника, скорее напоминавшее плащ-пыльник, чем платье, и делавшее ее похожей на высокомерную и злобную монашку. Вздернутый подбородок, туго затянутый юнкерский ремень, через плечо – на ремне же – коричневая кожаная офицерская сумка для полевого бинокля или для папирос, ноги в серых валенках, пальцы, унизанные кольцами… Она прошла на авансцену, пристально смотря на разодетую в пух и прах публику, и орлиный взгляд ее был вызывающим. Брюсов во вступительном слове сказал, что женщины «не умеют петь ни о чем, кроме любви и страсти» – то есть о предмете, который знают лучше всего. И Марина решила доказать ему обратное. Впрочем, вот как она сама об этом рассказывает в посвященном Брюсову очерке «Герой труда»:

«– Товарищи, первой выступит (подчеркнутая пауза) поэт Цветаева.

Стою, как всегда на эстраде, опустив близорукие глаза к высоко поднятой тетрадке, – спокойная – пережидаю (тотчас же наступающую) тишину. И явственнейшей из дикций, убедительнейшим из голосов:

Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет… <…>

Секунда пережидания и – рукоплещут. Я, чуть останавливая рукой, – дальше. За Доном – Москва („Кремлевские бока“ и „Гришка-вор“), за Москвой – Андрей Шенье („Андрей Шенье взошел на эшафот“), за Андреем Шенье – Ярославна, за Ярославной – Лебединый стан, так (о седьмом особо) семь стихов подряд. Нужно сказать, что после каждого стиха наставала недоуменная секунда тишины (то ли слышу?) и (очевидно, не то!) прорвалась – рукоплещут. Эти рукоплескания меня каждый раз, как Конек-Горбунок – царевича, выносили. Кроме того, подтверждали мое глубочайшее убеждение в том, что с первого раза, да еще с голосу, смысл стихов вообще не доходит, – скажу больше: что для большинства в стихах дело вовсе не в смысле, и – не слишком много скажу, – что на вечере поэтесс дело уже вовсе не в стихах. Здесь же, после предисловия Брюсова (пусть не слушали – слышали!) я могла разрешить себе решительно все… <…> Делая такое явное безумие, я преследовала две, нет, три, четыре цели: 1) семь женских стихов без любви и местоимения „я“, 2) проверка бессмысленности стихов для публики, 3) перекличка с каким-нибудь одним, понявшим (хотя бы курсантом!), 4) и главная: исполнение здесь, в Москве 1921 г., долга чести. И вне целей, бесцельное – пуще целей! – простое и крайнее чувство: – а ну?

Произнося, вернее, собираясь произнести некоторые строки („Да, ура! За царя! Ура!“), я как с горы летела. Но произнесла, но сейчас – уже не волей моей, а стиха – произнесу. Произношу. Неотвратимость.

Стих, оказавшийся последним, был и моей в тот час, перед красноармейцами – коммунистами – курсантами – моей, жены белого офицера, последней правдой:

„Кричали женщины ура и в воздух чепчики бросали“…
 
Руку нa сердце положа:
Я не знатная госпожа!
Я – мятежница лбом и чревом.
 
 
Каждый встречный, вся площадь, – все! —
Подтвердят, что в дурном родстве
Я с своим родословным древом.
 
 
Кремль! Черна чернотой твоей!
Но не скрою, что всех мощей
Преценнее мне – пепел Гришки!
 
 
Если ж чепчик кидаю вверх, —
Ах! Не так же ль кричат на всех
Мировых площадях – мальчишки?!
 
 
Да, ура! – За царя! – Ура!
Восхитительные утра
Всех, с начала вселенной, въездов!
 
 
Выше башен летит чепец!
Но – минуя литой венец
На челе истукана – к звездам![89]89
  Стихотворение написано 21 мая 1920 г., входит в цикл «Пригвождена». (Прим. перев.)


[Закрыть]

 

В этом стихе был мой союз с залом, со всеми залами и площадями мира, мое последнее – все розни покрывающее – доверие, взлет всех колпаков – фригийских ли, семейственных ли – поверх всех крепостей и тюрем – я сама – сaмая я».[90]90
  Цит. по кн.: Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. Т. I. Russica Publishers, INC. Нью-Йорк, 1979, стр. 203–204. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Обалдевшая публика ответила вежливыми аплодисментами. Организаторы вечера, не скрывая затруднения, постарались поскорее перейти к следующему номеру программы. Илья Эренбург, вспоминая об этом странном выступлении, писал: «Горделивая поступь, высокий лоб, короткие, стриженные в скобку волосы, может, разудалый паренек, может, только барышня-недотрога. Читая стихи, напевает, последнее слово строк кончая скороговоркой. Хорошо поет паренек, буйные песни любит он – о Калужской, о Стеньке Разине, о разгуле родном. Барышня же предпочитает графиню Де-Ноай и знамена Вандеи. В одном стихотворении Марина Цветаева говорит о двух своих бабках – о простой, родной, кормящей сынков-бурсаков, и о другой – о польской панне, белоручке. Две крови. Одна Марина. Только и делала она, что пела Стеньку-разбойника, а увидев в марте семнадцатого солдатиков, закрыла ставни и заплакала: „Ох, ты моя барская, моя царская тоска“. Идет, кажется, пришло от панны: это трогательное романтическое староверство, гербы, величества, искренняя поза Андре Шенье, во что бы то ни стало. Зато от бабки родной – душа, не слова, а голос. Сколько буйства, разгула, бесшабашности вложены в соболезнования о гибели державы.

Я давно разучился интересоваться тем, что именно говорят люди, меня увлекает лишь то, как они это скучное „что“ произносят. Слушая стихи Цветаевой, я различаю песни вольницы понизовой, а не скрип блюстительницы гармонии. Эти исступленные возгласы скорей дойдут до сумасшедших полуночников парижских клубов, нежели до брюзжащих маркизов, кобленцкого маринада. Гораздо легче понять Цветаеву, забыв о злободневном и всматриваясь в ее неуступчивый лоб, вслушиваясь в дерзкий гордый голос. Где-то признается она, что любит смеяться, когда смеяться нельзя. Это „нельзя“, запрет, барьер являются живыми токами поэзии своеволия.

Вступив впервые в чинный сонм российских пиитов, или, точнее, в члены почтенного „общества свободной эстетики“, она сразу разглядела, чего нельзя было делать, – посягать на непогрешимость Валерия Брюсова, и тотчас же посягнула, ничуть не хуже, чем некогда Артур Рембо на возмущенных парнасцев. Я убежден, что ей по существу неважно, против чего буйствовать, как Везувию, который с одинаковым удовольствием готов поглотить вотчину феодала и образцовую коммуну. Сейчас гербы под запретом, и она их прославляет с мятежным пафосом, с дерзостью, достойной всех великих еретиков, мечтателей, бунтарей.

Но есть в стихах Цветаевой, кроме вызова, кроме удали, непобедимая нежность и любовь. Не к человеку, не к Богу идет она, а к черной, душной от весенних паров земле, к темной России. Мать не выбирают и от нее не отказываются, как от неудобной квартиры. Марина Цветаева знает это и даже на дыбе не предаст своей родной земли. Обыкновенно Россию мы мыслим либо в схиме, либо с ножом в голенище. Православие или „ни в Бога, ни в черта“. Цветаева – язычница светлая и сладостная. Но она не эллинка, а самая подлинная русская, лобызающая не камни Эпира, но смуглую грудь Москвы. Даром ее крестили, даром учили. Жаркая плоть дышит под византийской ризой. Постами и поклонами не вытравили из древнего нутра неуемного смеха. Русь-двоеверка, беглая расстрига, с купальными игрищами, заговорила об этой барышне, которая все еще умиляется перед хорошими манерами бальзамированного жантильома.

Впрочем, все это забудется, и кровавая схватка веков, и ярость сдиравших погоны, и благословение на эти золотые лоскуты молившихся. Прекрасные стихи Марины Цветаевой останутся, как останутся жадность к жизни, воля к распаду, борьба одного против всех и любовь, возвеличенная близостью подходящей к воротам смерти». Однако, как бы ни восхищался Эренбург поэтом Цветаевой, он вовсе не стоял с ней на одной идеологической платформе. Он уже понял, что Белая армия приговорена, а приговор близок к исполнению, и – полная противоположность Марине – никогда не любил находиться в стане побежденных. Каким бы ни был правящий режим, этот человек прежде всего думал о собственной карьере. А Марина прислушивалась только к собственному сердцу. И если она увлеклась ненадолго молодым художником Николаем Вышеславцевым, то ведь только – как воспоминанием о Сергее, этом виртуальном муже, затерявшемся на бескрайних российских просторах, таких же безмолвных, как покойник, таких же настоящих, как живые люди, как тот, к кому она постоянно возвращалась мыслями. Время от времени из груди ее вырывался крик любви, неудержимый, как рыдание:

С. Э.
 
Писала я на аспидной доске,
И на листочках клевера поблёклых,
И на речном, и на морском песке,
Коньками пo льду и кольцом на стеклах, —
 
 
И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец – чтоб было всем известно! —
Что ты любим, любим, любим! – любим! —
Расписывалась радугой небесной.
 
 
Как я хотела, чтобы каждый цвел
В веках со мной! под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала – имя…
 
 
Но ты, в руке продажного писца
Зажатое! ты, что мне сердце жалишь!
Не проданное мной! внутри кольца!
Ты – уцелеешь на скрижалях.[91]91
  18 мая 1920 г.


[Закрыть]

 

Увы! Периодическая, но умеренная помощь французов и англичан, которым хотелось поддержать в их усилиях добровольцев генерала Врангеля, но вовсе не хотелось ввязываться в гражданскую войну, поскольку интересы ее участников впрямую не соотносились с их собственными, ничего не решила: последние бои на Юге России выигрывали большевики-красноармейцы. В ноябре 1920 года Красная Армия форсировала укрепления белых на Перекопском перешейке, победила в сражениях и заняла весь Крым. Великая мечта тех, кто так долго верил в поражение диктатуры пролетариата, рухнула. В спешке отчаливали последние корабли союзников, они уходили в направлении Константинополя, увозя тех, кому удалось уцелеть в самой что ни на есть безжалостной бойне. Когда был брошен клич «спасайся-кто-может», Марина все думала, поднялся ли Сережа на борт одного из этих подвернувшихся как нельзя более кстати судов, или тело его – где-то там в степях, покоится в братской могиле, без креста и без таблички с именем…

И вот уже «Русская Ривьера» – этот чудный веселый край, некогда служивший лишь для удовольствий и развлечений – стала местом действия чудовищного сведения счетов между кланами противников. Здесь шпионили, доносили друг на друга, бросали в тюрьмы, расстреливали без суда и следствия под синим крымским небом точно так же, как и под серым и студеным небом Москвы.

17 декабря 1920 года Марина пишет сестре, которая уже три года жила в Крыму и о которой с начала Гражданской войны она ничего не знала, в ответ на первое полученное от Анастасии за долгие эти годы письмо: «…Ася! Приезжай в Москву! Ты плохо живешь, у вас еще долго не наладится, у нас налаживается – много хлеба, частые выдачи детям – и – раз ты все равно служишь – я смогу тебе (великолепные связи!) – устроить чудесное место, с большим пайком и дровами. Кроме того, будешь членом Дворца Искусств (дом Сологуба), будешь получать за гроши три приличных обеда. – Прости за быт, хочу сразу покончить с этим. – В Москве не пропадешь: много знакомых и полудрузей, у меня паек – обойдемся.

– Говорю тебе верно.

Я Москву ненавижу, но сейчас ехать не могу, ибо это единственное место, где меня может найти – если жив. – Думаю о нем день и ночь, люблю только тебя и его.

Я очень одинока, хотя вся Москва – знакомые. Не люди. – Верь на слово. – Или уж такие уставшие, что мне, с моим порохом, – неловко, а им – недоуменно.

– Все эти годы – кто-то рядом, но так безлюдно!

– Ни одного воспоминания! – Это на земле не валяется! <…>

Ася! Я совершенно та же, так же меня все обманывают – внешне и внутренно, – только быт совсем отпал, ничего уже не люблю, кроме содержания своей грудной клетки. – К книгам равнодушна, распродала всех своих французов – то, что мне нужно – сама напишу. – Последняя большая вещь „Царь-Девица“, – русская и моя. – Стихов – неисчислимое количество, много живых записей…»[92]92
  Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, 1995, стр. 191. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Итак, Марина зовет сестру в Москву, где – клянется – они выживут, несмотря на отсутствие каких бы то ни было удобств и нехватку продуктов питания. И говорит, что сама не может сдвинуться с места, потому что – совершенно очевидно – Сережа, если только он жив, станет искать ее именно здесь. Отправив это письмо и не зная, найдет ли оно ту, кому адресовано, Марина впала в тоску. Ей казалось, что теперь уже никогда не избавиться от этого жестокого и неумолимого, как движение маятника, раскачивания, от этих бесконечных и никуда, подобно навязчивой мысли, не девающихся, этих отвратительных до тошноты, подступающей к горлу, метаний между страхом и надеждой. Чтобы выразить свою боль, она изображает себя легендарной княгиней Ярославной, оплакивающей смерть мужа – князя Игоря. И посвящает новые стихи высокому самопожертвованию белых добровольцев:

 
Вопль стародавний,
Плач Ярославны —
Слышите?
С башенной вышечки
Непрерывный
Вопль – неизбывный:
 
 
– Игорь мой! Князь
Игорь мой! Князь
Игорь!
 
 
Ворон, не сглазь
Глаз моих – пусть
Плачут!
Солнце, мечи
Стрелы в них – пусть
Слепнут!
 
 
Кончена Русь!
Игорь мой! Русь!
Игорь!
 
* * *
 
Лжет летописец, что Игорь опять в дом свой
Солнцем взошел – обманул нас Боян льстивый.
Знаешь конец? Там, где Дон и Донец – плещут,
Пал меж знамен Игорь на сон – вечный.
 
 
Белое тело его – ворон клевал.
Белое дело его – ветер сказал.
 
 
Подымайся, ветер, по оврагам,
Подымайся, ветер, по равнинам,
Торопись, ветрило-вихрь-бродяга,
Над тем Доном, белым Доном лебединым!
 
 
Долетай до городской до стенки,
С коей пo миру несется плач надгробный.
Не гляди, что подгибаются коленки,
Что тускнеет лик ее солнцеподобный…
 
 
– Ветер, ветер!
– Княгиня, весть!
Князь твой мертвый лежит —
За честь!
 
* * *
 
Вопль стародавний,
Плач Ярославны —
Слышите?
Вопль ее – ярый,
Плач ее, плач —
Плавный:
 
 
– Кто мне заздравную чару
Из рук – выбил?
Старой не быть мне,
Под камешком гнить,
Игорь!
 
 
Дёрном-глиной заткните рот
Алый мой – нонче ж.
Кончен
Белый поход.[93]93
  Марина Цветаева. «Плач Ярославны» из цикла «Лебединый стан». Написано 3 января 1921 г. (Прим. авт.)


[Закрыть]

 

А закончила «Лебединый стан» Цветаева таким вот новогодним поздравлением – и не случайно сочинено оно 13-го, а не 1 января 1921 года: так же, как не признавала Марина нового написания – без ятей и еров, не придерживалась она и нового календаря. Все для нее оставалось по-старому…

 
С Новым Годом, Лебединый Стан!
Славные обломки!
С Новым Годом – по чужим местам —
Воины с котомкой!
 
 
С пеной y рта пляшет, не догнав,
Красная погоня!
С Новым Годом – битая – в бегах
Родина с ладонью!
 
 
Приклонись к земле – и вся земля
Песнею заздравной.
Это, Игорь, – Русь через моря
Плачет Ярославной.
 
 
Томным стоном утомляет грусть:
– Брат мой! – Князь мой! – Сын мой!
– С Новым Годом, молодая Русь
Зa морем за синим!
 

А почти двадцать лет спустя Поэтом была сделана вот такая приписка к циклу: «Здесь кончается мой Лебединый Стан. Конечно – я могла бы включить в него всю Разлуку, всего Георгия и вообще добрую четверть Ремесла – и наверное еще есть – но – я тогда этого не сделала, кончила свой Лебединый Стан – вместе с тем.

М. Ц.

Dives-sur-Mer, 30 августа 1938».[94]94
  Цит. по кн.: Марина Цветаева. Сочинения. Том 1. Стихотворения и поэмы 1910–1920. М., Прометей, 1990, стр. 402. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Комментируя поражения героев «Лебединого стана», она все еще хочет верить, что выжившие в этой патриотической эпопее увезут через границы свою веру в истинную Россию, на которую иначе, как карикатурой, сегодняшние Москву и Петроград не назовешь. Но при этом мирилась даже с самыми грубыми чертами этой карикатуры, лишь из-за того, что только и именно здесь испытывала счастье, вдыхая еще воздух родины, только и именно здесь могла купаться в звуках родной речи. Единственное и таящееся в самой глубине души, что позволяло тогда Марине выдержать все, было очищающее пламя ее поэтического творчества. Свою философию бытия она выразила в нескольких строфах последнего своего на тот период сборника, посвященного Анне Ахматовой, – «Версты-II»:

 
Что другим не нужно – несите мне:
Сё должно сгорать на моем огне.
Я и жизнь маню, я и смерть маню
В легкий дар моему огню.
 
 
Пламень любит легкие вещества:
Прошлогодний хворост – венки – слова…
Пламень пышет с подобной пищи!
Вы ж восстаньте – пепла чище!
 
 
Птица-Феникс я, только в огне пою!
Поддержите высокую жизнь мою!
Высоко горю и горю дотла,
И да будет вам ночь светла.
 
 
Ледяной костер, огневой фонтан!
Высоко несу свой высокий стан,
Высоко несу свой высокий сан —
Собеседницы и Наследницы!
 

Но чьей Собеседницей и чьей Наследницей считала себя Марина Цветаева? На самом деле единственной собеседницей своей была она сама, и она же сама была своей единственной наследницей, потому что даже при том, что она, создавая свои творения, черпала из неиссякаемого источника великой русской литературы прошедшего века, начиная с Пушкина, которому посвятила исполненную восхищения и благодарности книгу, названную просто «Мой Пушкин», на самом деле она изобретала совсем новую поэзию, жонглируя словами, всего фонетического богатства которых ее предшественники не умели использовать. Она творила собственную музыку стиха, – тут вам и преломление звуков, и неожиданные переносы, и текучие строки, и рывки, – музыку, которая очаровывала одних и отталкивала других. Вовсе не ставя себе целью добиться оригинальности любой ценой, она невольно утверждалась в ней – формальной дерзостью в литературе и презрением к любым условностям в повседневной жизни. Она жила и писала, словно плывя против течения, и это придавало совсем новый смысл даже старым словам о боли, любви, дружбе, ностальгии, смерти, – она пробуждала своей поэзией и самим своим существованием людей, не давая им погрузиться с головой в грозившее стать привычным оцепенение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю