Текст книги "Марина Цветаева"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Так, установив вообще-поэта, наинасущнейшую примету принадлежности к поэзии, утвердим, что на „суть – форма и форма – суть“ и кончается сходство между поэтами. Поэты столь же различны, как планеты.<…>
Кого же я еще слушаю, кроме голоса природы и мудрости? Голоса всех мастеровых и мастеров. <…>
Слушаюсь я чего-то постоянно, но не равномерно во мне звучащего, то указующего, то приказующего. Когда указующего – спорю, когда приказующего – повинуюсь.
Приказующее есть первичный, неизменимый и незаменимый стих, суть предстающая стихом… Указующее – слуховая дорога к стиху: слышу напев, слов не слышу. Слов ищу».[165]165
Париж, январь 1926 года. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. 1917–1937. Т. I. Russica Publishers, Inc, New York, 1979, стр. 228–231. (Прим. перев.)
[Закрыть]
Обозначив таким образом принцип поэтического самовыражения как результат некоей подсознательной «диктовки», Марина переходит к тому, что разоблачает слепоту некоторых литературных критиков – скорее даже хроникеров, – заковавших себя в цепи традиций. Чтобы рассчитаться с ними сполна, она добавляет к написанному «Цветник» – подборку цитат, в которой она воспроизводит абсурдные и противоречивые высказывания Георгия Адамовича о некоторых крупных писателях, опубликованные им в газете «Звено» за один только 1925 год. К счастью для Марины, этот закамуфлированный юмором выстрел наповал не был еще опубликован, когда 6 февраля 1926 года она провела свой первый литературный вечер в Париже – в нанятом для этой цели зале капеллы в доме 79 по улице Данфер-Рошро. Цветаева должна была читать свои стихи и ожидала ледяного приема. А вечер стал апофеозом ее славы: вероятно, благодаря тому, что там прозвучали московские стихи о Белой гвардии, по существу – гимн Белому движению вообще, из не вышедшего еще тогда в свет сборника «Лебединый стан». Голос Марины, когда она читала эти строки, дрожал…
Успех вечера, на котором собралось народу столько, сколько не видывали до сих пор, по признанию очевидцев, ни на одном из выступлений русских поэтов в Париже, был для Цветаевой тем более удивителен, что в то же самое время ее муж Сергей, бывший белый офицер, признался ей, что теперь все больше и больше сомневается в своих монархических убеждениях. По мере того как шло время, он все чаще задумывался о том, что династическая память не должна, не имеет права на желание противопоставить себя чаяниям всего народа, который мечтает о социалистической республике. Новые его идеи хорошо соотносились с идеями возникшей в Париже организации «Евразия». Это политическое движение, зародившееся в эмигрантской среде, приглашало всех русских, неважно, советские ли они граждане или изгнанники с нансеновским паспортом в кармане, порвать с упадочнической культурой Запада, чтобы уподобиться предкам, для которых была характерна склонность к Востоку. Вдохновленный возможностью возвращения к истокам, которую сулило такое «возобновление сути» России, Сергей, еще находясь в Чехии, мечтал скорее оказаться в Париже, чтобы встретиться там с руководителями этого «общеславянского крестового похода» и прежде всего – с князем Дмитрием Святополк-Мирским, сыном бывшего министра внутренних дел.[166]166
Дмитрий Петрович Святополк-Мирский (1890–1939) был критиком, историком литературы, участником евразийского движения. Горячий поклонник таланта Цветаевой, он написал несколько больших рецензий на ее поэмы «Молодец» и «Крысолов», отвел ей большое место в своей «Истории русской литературы», вышедшей на английском языке в Лондоне в 1926 г. В 1932 году он вернуся в Россию, был арестован в 1937-м и погиб в лагере. (Прим. перев.)
[Закрыть] Именно с ним он рассчитывал начать выпуск «евразийского» журнала, который будет открыт как для нашедших во Франции убежище русских писателей, так и для тех, кто живет в СССР. Он считал, что сближение литераторов способно стать прелюдией к сближению людей действия. Марина не предвидела никаких нежелательных последствий такой позиции: пусть муж включится в деятельность по национальному спасению, идущую под знаком возрождения согласия между историей и православием.
В 1926 году князь Святополк-Мирский сам наладил с ней контакт и пригласил на две недели в Лондон. Дмитрий читал лекции по русской литературе на факультете славистики при Лондонском университете, это был культурный человек, утонченный и чувствительный, и она с удовольствием прислушивалась к его речам о необходимости союза с соотечественниками в общем порыве религиозного национализма. Марине был весьма симпатичен и молодой князь Дмитрий Шаховской, который редактировал журнал «Благонамеренный», где должно было со дня на день появиться ее эссе «Поэт о критике». Она с нетерпением ждала взрыва этой «литературной бомбы», надеясь, что взрыв этот произведет должный эффект на читателей, готовых поддаться спячке, вызываемой поэзией прежних времен.
Вернувшись в Париж, Цветаева с Ариадной и маленьким Муром отбыла с улицы Руве, где до сих пор жила с по-прежнему опекавшей ее семью Ольгой Черновой и ее дочерьми, и отправилась в Вандею, подальше от суеты. Поселились они у старых рыбака и рыбачки в маленьком домике пустынного местечка на морском берегу – Сен-Жиль-сюр-Ви, неподалеку от курорта Сабль-д'Олонн. Вероятно, выбор Вандеи как места жительства – да еще на целых полгода! – был не случаен: Цветаева предпочла другим мятежный край времен Великой революции, симпатизируя бунту меньшинства. Ступив на землю шуанов, она почувствовала, что воздает честь тем, кто решился в далеком прошлом восстать против верховной власти Парижа, столицы Революции, лжи и гильотины. Сергей приехал к семье, и, пока Марина убаюкивала себя легендами о героическом прошлом на фоне вандейского пейзажа, он воспламенялся идеями о будущих битвах за «евразийское» дело. Потому что не успел он еще распаковать чемоданы, приехав в Сен-Жиль-сюр-Ви, как в оставленном четой Эфронов Париже случилось нечто вроде литературного землетрясения: очерк Марины Цветаевой «Поэт о критике» был опубликован в «Благонамеренном»,[167]167
«Благонамеренный», Брюссель, 1926, № 2. Интересно, как рассказывает о реакции на публикацию сама Цветаева: «Статья написана просто (это не значит, что я над ней не работала, – простота дается не сразу, сложность (нагроможденность!) легче!), читалась она предвзято. Один из критиков отметил, что я свою внешность считаю прекрасной (помните о красоте и прекрасности) – я, которая вообще лишена подхода к какой-либо внешности, для которой просто внешности (поверхности, самого понятия её!) нет. Грызли меня: А. Яблоновский, Осоргин, Адамович (впрочем, умеренно, втайне сознавая мою правоту) и… Петр Струве… Ни одного голоса в защиту. Я вполне удовлетворена». Письмо к А. Тесковой от 8 июня 1926 года. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, 1995, стр. 346. (Прим. перев.)
[Закрыть] и единодушный гнев обрушился на это вероотступничество. Возмущение эмигрантов было подогрето еще и выходом в свет первого номера евразийского журнала «Версты» (название было позаимствовано у Цветаевой – так назывался один из ее сборников), в котором были собраны материалы, написанные некоторыми знаменитостями – в частности, Ремизовым, Шестовым, Пастернаком. Вокруг нового органа евразийцев нарастал шум. Говорили, что авторы – замаскировавшиеся большевики, что их бесстыдная литературная стряпня оплачивается Москвой, что следует преградить путь этому деморализующему и крамольному предприятию, занимающемуся подрывной деятельностью. Зинаида Гиппиус объявила войну квартету Шаховской, Святополк-Мирский, Цветаева и Сергей Эфрон. По словам историка Мстислава Шахматова, желание преобразовать Россию в Евразию есть не что иное, как «стремление вычеркнуть всю русскую историю и вернуться в XI век». Другие – к примеру, хроникер «Возрождения» Петр Струве – видели в начатой евразийцами кампании маневр, вдохновленный только личными амбициями, результаты которого могут стать катастрофическими для русской колонии во Франции.
Атакованная со всех сторон – что из-за идей мужа, что из-за собственного произведения, – Марина утешалась, думая, что этот водоворот в конце концов утихнет, а главное, самое существенное для писателя – вовсе не мнение невежественной и непостоянной в своих пристрастиях публики, а отношение к ней нескольких избранных и утонченных умов, которые продолжают почитать ее, невзирая ни на какие течения литературной и художественной моды. В ряд таких исключительных натур она помещала Пастернака, которому писала и от которого получала множество пылких писем. Пастернак не был уверен в том, что поэзия – его призвание, Марина не уверена в себе как в женщине. Посылая одни за другими жалобы, советы, делясь проектами и обмениваясь заверениями в нежности на расстоянии, они обнажали друг перед другом избыток своих чувств. Ко всему еще в это самое время Пастернак узнал от отца, жившего тогда в Мюнхене, что более чем великий и более чем прославленный поэт Райнер Мария Рильке считает очень хорошими его стихи. И – в порыве – решился написать своему кумиру благодарность за неожиданную похвалу. Из обмена комплиментами родилась взаимная симпатия, русский и австриец обнаружили, что они – братья по Духу. С другой стороны, Бориса Пастернака удивило обнаруженное им в процессе переписки некоторое сходство личностей Райнера Марии Рильке и Марины Цветаевой. И он сообщил о своем открытии, об этой духовной общности обоим своим друзьям. Марина, всегда искавшая всемирности поэзии, немедленно включилась в игру, заключавшуюся в обмене письмами-исповедями. Она восхищалась Рильке, Рильке восхищался ею, оба восхищались Пастернаком. Подобная гармония граничила с чудом. Письма летели из Москвы в Сен-Жиль-сюр-Ви и из Сен-Жиля-сюр-Ви, через Глион-сюр-Территэ в швейцарском кантоне Во в уединенный замок Мюзо, или в Валь-Мон, или в Сьер, или в Рагац – курорты, где в санаториях лечился Рильке. Райнеру Марии Рильке был тогда почти пятьдесят один год, он болел туберкулезом, знал, что уход близок, и мечтал углубить свою связь с потусторонним миром. Пастернак не мог ни выносить дальше удушающую обстановку советского режима, ни решиться на испытания, которые сулила эмиграция, отступая перед этим решением. Марина страдала от потери родины-матери, но не имела ни малейшего желания туда вернуться. Она писала Рильке: «Райнер Мария Рильке! Смею ли я так назвать Вас? Ведь Вы – воплощенная поэзия, должны знать, что уже само Ваше имя – стихотворение. Райнер Мария – это звучит по-церковному – по-детски – по-рыцарски. Ваше имя не рифмуется с современностью, – оно – из прошлого или будущего – издалека. Ваше имя хотело, чтоб Вы его выбрали. (Мы сами выбираем наши имена, случившееся – всегда лишь следствие.)
Ваше крещение было прологом к Вам всему, и священник, крестивший Вас, поистину не ведал, что творил.
Вы не самый мой любимый поэт (самый любимый – степень), Вы – явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы – воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы – то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой – Вас».[168]168
Письмо от 10 мая 1926 г., на самом деле (по почтовому штемпелю судя) отправлено оно было 8-го, но Марина датирует его 10-м – днем, когда, как она предполагает, Рильке это письмо получит, стараясь таким образом преодолеть, как пишут подготовившие переписку к печати К.М. Азадовский, Е.Б. Пастернак и Е.В. Пастернак, разделяющие их пространство и время. Цит. по кн.: Райнер Мария Рильке, Борис Пастернак, Марина Цветаева. Письма 1926 года. М., Книга, 1990, стр. 85. (Прим. перев.)
[Закрыть] Чуть позже она начинает говорить ему «ты»: «Чего я от тебя хочу, Райнер? Ничего. Всего. Чтобы ты позволил мне каждый миг моей жизни подымать на тебя взгляд – как на гору, которая меня охраняет (словно каменный ангел-хранитель!)».[169]169
Там же, стр. 87.
[Закрыть]
Растроганный подобной честью, оказанной ему никогда им не виданной и недоступной восторженной своей почитательницей, Райнер Мария отвечает Цветаевой в том же тоне: «… десятое мая еще не кончилось, и странно, Марина, Марина, что над заключительными строками Вашего письма (вырвавшись из времени, совершив рывок в то неподвластное времени мгновение, когда я читал Вас) Вы написали именно это число! Вы считаете, что получили мои книги десятого (отворяя дверь, словно перелистывая страницу)… но в тот же день, десятого, сегодня, вечное Сегодня духа, я принял тебя, Марина, всей душой, всем моим сознанием, потрясенным тобою, твоим появлением, словно сам океан, читавший с тобою вместе, обрушился на меня потопом твоего сердца. Что сказать тебе? Ты протянула мне поочередно свои ладони и вновь сложила их вместе, ты погрузила их в мое сердце, Марина, словно в русло ручья: и теперь, пока ты держишь их там, его встревоженные струи стремятся к тебе… Не отстраняйся от них! <…> Чувствуешь ли ты, поэтесса, как сильно завладела ты мной, ты и твой океан, так прекрасно читавший с тобою вместе; я пишу, как ты, и подобно тебе спускаюсь из фразы на несколько ступенек вниз, в полумрак скобок, где так давят своды и длится благоуханье роз, что цвели когда-то. <…> Милая, не ты ли – сила природы, то, что стоит за пятой стихией, возбуждая и нагнетая ее?.. И опять я почувствовал, будто сама природа твоим голосом произнесла мне „да“, словно некий напоенный согласьем сад, посреди которого фонтан и что еще? – солнечные часы. О, как ты перерастаешь и овеваешь меня высокими флоксами твоих цветущих слов!»[170]170
Письмо от 10 мая 1926 г., стр. 89–91.
[Закрыть]
Они обменивались своими творениями и дивились чудному резонансу, который устанавливался между ними, несмотря на то что языки были разными. Когда Марина, растянувшись на песке пляжа, читала стихи Рильке, ей чудилось, будто океанский прибой продолжается внутри нее. Когда она читала их, лежа в постели, под одеялом, ей чудилось, будто она покидает землю и возносится к небу – бесконечно высоко. «Что тебе сказать о твоей книге? – спрашивает она, получив по почте „Дуинские[171]171
Оба русских корреспондента Рильке – и Цветаева, и Пастернак – называли их «Дуинезскими элегиями». (Прим. перев.)
[Закрыть] элегии“. – Высшая степень. Моя постель стала облаком».[172]172
Письмо датировано днем Вознесения Христова. (Прим. авт.) Там же, стр. 97.
[Закрыть]
В тот же день, когда были написаны эти строки, 13 мая 1926 года, Цветаева узнала, что в Париже, в маленькой православной церкви на улице Крыма, ее бывший возлюбленный Константин Родзевич обвенчался с Марией Булгаковой.[173]173
Мария Булгакова – дочь священника и философа Сергея Булгакова. (Прим. авт.)
[Закрыть] Хотя Марина давно порвала с ним, она все-таки почувствовала себя преданной и уязвленной. Одновременно стыдясь и гордясь присущим ей инстинктом обладания, она назавтра признается Рильке: «Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я – плохая. Борис – хороший. И потому что плохая, я молчала – лишь несколько фраз про твое российство, мое германство и т. д. <…> О, я плохая, Райнер, не хочу сообщника, даже если бы это был сам Бог».[174]174
Письмо от 14 июня 1926 г.
[Закрыть]
Эта переписка «на троих» – с ее порывами, ее сомнениями, ее предчувствиями, ее приступами ревности и обидами, после которых вновь вспыхивал огонь любви, с ее метафизическим отчаянием – велась то по-русски, то по-немецки: в зависимости от того, кому было предназначено послание. Образовавшийся вследствие этого – вопреки всем границам и над ними – любовный треугольник выглядел тем более странно, что Пастернак, словно пригвожденный к Москве, женатый отец семейства, видел до этого Марину лишь случайно и мимолетно, что Марина никогда в жизни не встречалась с Рильке и даже мечтать не могла о том, чтобы свести с ним знакомство, а Рильке, приговоренный болезнью на проживание в Швейцарии, медленно умирал и пытался обмануть ожидание смерти, воображая заоблачную любовь. Но именно эта игра зеркал, это возбуждение в пустоте, этот вызов всему, что можно пощупать, вдохнуть, попробовать на язык, и кружили больше всего голову Марине. Надпись, сделанная Рильке на его книге, присланной, по просьбе Пастернака, Цветаевой вместе с первым письмом, песней звучала в ее благодарной памяти: «Касаемся друг друга. Чем? Крылами. Издалека ведем свое родство. Поэт один. И тот, кто нес его, встречается с несущим временами».[175]175
Письмо от 14 июня 1926 г., стр. 84–85.
[Закрыть]
Но внезапно и совершенно абсурдным манером женщина берет в ней верх над поэтессой. После того как она радовалась невозможности личной встречи с Рильке, невозможности оказаться с ним лицом к лицу, ее вдруг охватывает такое естественное, такое простое и заурядное желание, что оно удивляет ее саму. «Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер… – не сердись, это ж я, я хочу спать с тобою – засыпать и спать. Чудное народное слово, как глубоко, как верно, как недвусмысленно, как точно то, что оно говорит. Просто – спать. И ничего больше. Нет, еще: зарыться головой в твое левое плечо, а руку – на твое правое – и ничего больше. Нет, еще: даже в глубочайшем сне знать, что это ты. И еще: слушать, как звучит твое сердце. И – его целовать». Смакуя каждое слово, она настаивает: «Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть (страсть – рабство плоти). „Я люблю тебя и хочу спать с тобою“ – так кратко дружбе говорить не дано. Но я говорю это иным голосом, почти во сне, глубоко во сне. Я звук иной, чем страсть. Если бы ты взял меня к себе, ты взял бы места, что всего пустынней. Всё то, что никогда не спит, желало бы выспаться в твоих объятьях. До самой души (глубины) был бы тот поцелуй. (Не пожар: бездна). Я защищаю не себя, а самый совершенный из поцелуев». И наконец, чтобы он мог лучше представить себе ее лихорадочное ожидание, она описывает обстановку: «Райнер, вечереет, я люблю тебя. Воет поезд. Поезда – это волки, а волки – Россия. Не поезд – вся Россия воет по тебе, Райнер».[176]176
Письмо от 14 июня 1926 г., стр. 191–193.
[Закрыть]
Поскольку он задержался с ответом, она испугалась: а вдруг письма не получил или не так ее понял, и уточнила в посланном вслед природу своего желания: «Райнер, этой зимой мы должны встретиться. Где-нибудь во французской Савойе, совсем близко к Швейцарии, там, где ты никогда еще не был (найдется ль такое никогда? Сомневаюсь). В маленьком городке, Райнер. Захочешь – надолго. Захочешь – недолго. Пишу тебе об этом просто, потому что знаю, что ты не только очень полюбишь меня, но и будешь мне очень рад. (В радости – ты тоже нуждаешься.)
Или осенью, Райнер. Или весной. Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость – я могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?). <…> Прошлое еще впереди…»[177]177
Письмо от 14 августа 1926 года. Там же, стр. 195.
[Закрыть]
Делая из Райнера соучастника желания, такого «земного», Марина забывала о том, что он очень тяжело болен. В то время Рильке лечился в швейцарском городке на водах, Рагаце. И вот, 19 августа, собравшись с силами, он пишет ей оттуда ответ: «Да, да и еще раз да, Марина, всему, что ты хочешь и что ты есть: и вместе они слагаются в большое ДА, сказанное самой жизни… но в нем заключены также и все десять тысяч непредсказуемых Нет.
Если я менее уверен в том, что нам дано соединиться друг с другом, стать словно два слоя, два нежно прилегающих пласта, две половинки одного гнезда (хотел бы я вспомнить, как будет гнездо по-русски (забыл!), гнездо для сна, где обитает большая птица, хищная птица Духа (не жмуриться!)… если я менее, чем ты, уверен… (быть может, из-за той необычной и неотступной тяжести, которую я испытываю и часто, мне кажется, уже не в силах преодолеть, так что я жду теперь не самих вещей, когда они ко мне просятся, а какой-то особенной и верной помощи от них, соизмеримой поддержки?)… то все-таки я не меньше (напротив, еще сильнее) нуждаюсь в том, чтобы однажды высвободить себя именно так из глубины глубин и бездоннейшего колодца. Но до этого – промежуток, страх долгих дней с их повторяемостью. Страх (внезапно) перед случайностями, которые ничего не знают об этом и не способны знать.
…Не откладывай до зимы!..
…„Можешь не отвечать…“ – заключила ты. Да, пожалуй, я мог бы не отвечать, ибо как знать, Марина, не ответил ли я еще до того, как ты спросила. <…> Но на полях своего письма, справа, ты сама написала: „Прошлое еще впереди“… (Магическая строчка, но в каком тревожном контексте!)
Итак, забудь, милая, начисто, кто что спрашивал и отвечал, возьми это (чем бы оно ни обернулось) под защиту и власть той радости, в которой я нуждаюсь и которую я, наверно, тоже несу, когда ты первая делаешь шаг навстречу (он уже сделан)».
Потом, несколько дней, снова – молчание. Встревоженная Марина думает: не испугался ли Рильке ее грубого требования чисто физической любви. Не хочет ли он порвать с нею из-за навязчивой идеи разочароваться в ней или просто привыкнуть? И она шлет ему последний зов: «Дорогой Райнер! Здесь я живу. Ты меня еще любишь?» И опять в ответ – ни слова.
Чтобы забыться, Цветаева продолжает работу над второй частью трилогии о Тезее («Федра»), пишет маленькую поэму, внутренне адресованную Пастернаку, «С моря», и окунается в лирические мечтания, сочиняя «Попытку комнаты», в которой воссоздает образ комнаты вне пространства и времени, единственно достойного помещения для ее любви.
Лето кончалось. Дом в Сен-Жиле-сюр-Ви был снят только до 1 октября 1926 года. Может быть, все-таки стоит покинуть Францию и вернуться в Прагу? Нет. Сергей хочет – изо всех сил хочет – обратно в Париж, чтобы продолжить свои «евразийские битвы». Еще больше, чем всегда, он верил теперь, что на него возложена миссия примирения трех Россий: России прошлого, России настоящего и России будущего. Взволнованная столь благородными убеждениями мужа, Марина в конце концов уступила. Вот только жить в Париже было для них слишком дорого, поэтому пришлось снять квартиру подешевле: в Бельвю, в доме 31 по бульвару Вер. Единственное ее неудобство: там оказались и другие жильцы. Но Марина давно привыкла к коммунальному житью – у русских это принято.
И вот маленькая семья уже перебралась в пригород Парижа (департамент Сена и Уаза), ближайшей железнодорожной станцией к которому был Медон. Сергей был занят больше, чем всегда, не имея какой-то определенной работы. Он редко появлялся дома – поесть, поспать, разобраться в бумагах. Остальное время он отдавал пропаганде евразийских идей и изучению французского. По-прежнему страдая от отсутствия вестей от Рильке, Марина к тому же еще вынуждена была перенести новую атаку – на этот раз со стороны «Современных записок», где до сих пор довольно регулярно печатались ее произведения. А тут вдруг редакция проинформировала ее о том, будто читатели недовольны и протестуют против непонятности и агрессивности последних стихов Цветаевой. Что, дескать, за удовольствие она получает, шокируя людей тем, что преподносит им стихи, напоминающие серию звукоподражаний и требующие десятикратного прочтения, чтобы разгадать их смысл? Ее просили вернуться к более простому и доступному стилю письма – такому, какой был вначале. «Вы, поэт Божьей милостью, – писали ей, – либо сознательно себя уродуете, либо морочите публику». Комментируя эти увещевания, обиженная Марина написала давнему другу Анне Тесковой: «С „Современными записками“ разошлась совсем – просят стихов прежней Марины Цветаевой, т. е. 16 года… Письмо это храню. Верх распущенности. Автор – Руднев, бывший московский городской голова».
Тем не менее в конце года все еще не оправившаяся от ударов по самолюбию Марина стала готовиться к праздникам. И тут – весьма неожиданно – объявил, что хочет появиться у нее, вернувшийся из короткой поездки в Соединенные Штаты друг прежних тяжелых дней Марк Слоним. Сколько ей нужно рассказать ему! Однако долгожданный гость возник перед ней растерянный, лицо его выражало крайнее затруднение. В чем дело? Слониму ничего не оставалось, как признаться напрямик: он принес печальную весть – только что скончался Райнер Мария Рильке. Марина дрогнула под ударом. Ей почудилось, будто разом – за одну минуту – она потеряла близкого родственника, своего собственного сына, отца, мужа, любовника. А может быть – всех четверых одновременно… Чтобы хоть как-то отвлечь Цветаеву от свалившегося на нее горя, Слоним предложил ей поехать вместе с ним к друзьям – встретить Новый год. Она решительно отказалась и, едва закрылась дверь за гостем, схватилась за перо. Надо было известить Пастернака. «Борис! Умер Райнер Мария Рильке. Числа не знаю – дня три назад. Пришли звать на Новый год и одновременно сообщили. Последнее его письмо ко мне (6 сентября). (Говорили о встрече). На ответ не ответила, потом уже из Bellevue мое письмо к нему в одну строку: „Rainer, was ist? Rainer, liebst Du mich noch?“[178]178
«Райнер, что с тобой? Райнер, любишь ли ты еще меня?» (нем.)
[Закрыть]<…> Увидимся ли когда-нибудь? – С новым его веком, Борис!»[179]179
Письмо от 31 декабря 1926 года. Цит. по кн.: Райнер Мария Рильке, Борис Пастернак, Марина Цветаева. Письма 1926 года, М., Книга, 1990, стр. 201–202. (Прим. перев.)
[Закрыть] Затем она сочла своим долгом обозначить свое эзотерическое восприятие кончины Рильке в посвященном ему стихотворении («Новогоднее»):
Рассказать, как про твою узнала?
Не землетрясенье, не лавина.
И сразу же после этого, опасаясь, что недостаточно хорошо объяснила все в стихах, она возвращается к перу и бумаге и пишет – на этот раз в прозе – размышления, названные ею «Смерть». Здесь она сравнивает кончину великого австрийского поэта с другими, внешне – незаметными, но, вполне возможно, столь же значимыми: учительницы Ариадны и неизвестного русского ребенка. В этом траурном триптихе она пытается отрицать важность телесного существования, потому что ушедший продолжает царить в мыслях тех, которые знали и любили его. Может быть, никогда еще эта верующая, но почти не причастная к церковной жизни женщина так не доказывала, насколько присущ ей мистицизм, как в этом анализе взаимоотношений между бытием и небытием. Это ощущение нелепости и позора смерти она уже пыталась высказать словами после кончины, за несколько лет до этого, поэта Александра Блока. И сегодня она возвращается к теме с новой силой в послании к легкой тени Рильке:
«Вот и все, Райнер. Что же о твоей смерти?
На это скажу тебе (себе), что ее в моей жизни вовсе не было, ибо в моей жизни, Райнер, <…> и тебя не было. Было: будет, оно пребыло. <…>
Еще скажу тебе, что ни одной секунды не ощутила тебя мертвым – себя живой. (Ни одной секунды не ощутила тебя секундно.) Если ты мертвый – я тоже мертвая, если я живая – ты тоже живой, – и не все ли равно, как это называется!
Но еще одно скажу тебе, Райнер, – тебя не только в моей жизни, тебя вообще в жизни не было. Да, Райнер, несмотря на тебя и жизнь: тебя – книги, тебя – страны, тебя – местную пустоту во всех точках земного шара, всеместное твое отсутствие, полкарты пустующие тобой – тебя в жизни никогда не было.
Было – и это в моих устах величайший titre de noblesse (не тебе говорю, всем) – призрак, то есть величайшее снисхождение души к глазам (нашей жажде яви). Длительный, непрерывный, терпеливый призрак, дававший нам, живым, жизнь и кровь. Мы хотели тебя видеть – и видели. Мы хотели твоих книг – ты писал их. Мы хотели тебя – ты был. Он, я, другой, все мы, вся земля, все наше смутное время, которому ты был необходим. „В дни Рильке…“
Духовидец? Нет. Ты сам был дух. Духовидцами были мы».[180]180
Цит. по кн.: Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. 1917–1937. Т. I. Russica Publishers, Inc, New York, 1979, стр. 265–266. (Прим. перев.)
[Закрыть]
Это – потому, что Рильке не существовало для нее, потому, что она с ним так и не встретилась, потому, что между ними не было физического контакта, – он будет жить в ней, пока она не умрет сама и, наверное даже, и после того, как она испустит последний вздох. Ей казалось, будто теперь, потеряв Рильке, она победила окончательно: теперь уже никому не удастся его у нее отнять. Отныне она станет писать, ощущая затылком его дыхание. Неважно, что вокруг – муж, дочь, которые находят странной эту ее посмертную экзальтацию. Они уже привыкли к таким неуместным ее ураганам, заканчивавшимся блаженными просветлениями. В маленькой квартире в Бельвю все старались жить так, словно Райнер Мария Рильке все еще жив…