355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Марина Цветаева » Текст книги (страница 11)
Марина Цветаева
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:06

Текст книги "Марина Цветаева"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 22 страниц)

Когда 23 марта 1923 года Цветаева узнала, что Пастернак решил порвать с эмигрантской средой и вернуться в Москву, она была потрясена и подавлена. Ему хотелось увидеться с нею до отъезда, и он умолял Марину приехать в Берлин попрощаться. Но у нее не было денег на билет, дочь и муж нуждались в ней, домашние дела съедали все время, да и не была она уверена, что сможет в короткий срок получить визу. Короче, тысяча причин, более или менее уважительных, чтобы не ехать. Она предпочла отказаться сама и с грехом пополам объяснила, чем вызван отказ, своему незаменимому другу: «Дорогой Пастернак, я не приеду, – у меня советский паспорт и нет свидетельства об умирающем родственнике в Берлине, и нет связей, чтобы это осилить, – в лучшем случае виза длится две недели. <…> Не приеду, потому что поздно, потому что беспомощна… потому что это моя судьба – потеря. <…> Вы не шутите только. Я себя знаю. Пастернак, я сейчас возвращалась черной проселочной дорогой (ходила справляться о визе у только что ездивших) – шла ощупью: грязь, ямы, темные фонарные столбы. Пастернак, я с такой силой думала о Вас, нет, не о Вас, о себе без Вас, об этих фонарях и дорогах без Вас, – ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся! (Простите за такой взрыв правды, пишу, как перед смертью.)

Предстоит огромная бессонница Весны и Лета, я себя знаю, каждое дерево, которое я облюбую глазами, будет – Вы. Как с этим жить? Дело не в том, что Вы – там, а я – здесь, дело в том, что Вы будете там, что я никогда не буду знать, есть Вы или нет. Тоска по Вас и страх за Вас, дикий страх, я себя знаю.

Пастернак, это началось с „Сестры“, я Вам писала. Но тогда, летом, я остановила, перерубила отъездом в другую страну, в другую жизнь, а теперь моя жизнь – Вы, и мне некуда уехать.

Теперь, резко. Что именно? В чем дело? Я честна и ясна, слова – клянусь! – для этого не знаю. Перепробую все! (Насколько не знаю – увидите из февральских стихов.) Встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, законным. – Вам ясно? Выдохом! Я бы (от Вас же!) выдышалась в Вас. Вы только не сердитесь! Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры! – И я говорю меньше, чем есть.

А теперь просто: я живой человек, и мне очень больно. Где-то на высотах себя – лед (отрешение!), в глубине, в сердцевине – боль. Эти дни (сегодня 9-е) до Вашего отъезда я буду очень мучиться».[130]130
  Письмо, помеченное: «Мокропсы, 9-го нового марта 1923 г.». Там же, стр. 237–239. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Безутешная из-за бегства своего «заоблачного», своего «вершинного» брата, она посвящает ему один за другим два цикла стихотворений – «Провода» и «Поэты». Во фрагменте стихотворения из первого цикла мы находим строки, в которых Цветаева обыгрывает фонетическое сходство между словом «проводы», означающим прощание, и словом «провода» – телеграфные линии. Она пишет:

 
О, по каким морям и городам
Тебя искать? (Незримого – незрячей!)
Я прoводы доверю проводaм,
И в телеграфный столб упершись – плачу.[131]131
  15 марта 1923 г.


[Закрыть]

 

Но в цикле «Поэты», впрочем, она спрашивает себя не без горькой иронии:

 
Что же мне делать, слепцу и пасынку,
В мире, где каждый и отч, и зряч,
Где по анафемам, как по насыпям —
Страсти! где насморком
Назван – плач!
 
 
Что же мне делать, ребром и промыслом
Певчей! – как провод! загар! Сибирь!
По наважденьям своим – как пo мосту!
Их невесомостью
В мире гирь.
 
 
Что же мне делать, певцу и первенцу,
В мире, где наичернейший – сер!
Где вдохновенье хранят, как в термосе!
С этой безмерностью
В мире мер?![132]132
  23 апреля 1923 г.


[Закрыть]

 

В то самое время, когда Цветаева так нуждалась в поддержке, многие издатели, опасаясь, вероятно, реакции Советов, колебались: публиковать ли ее воспоминания о революции, которую она пережила в Москве. Даже Геликон, такой всегда дружелюбный, испугался «политической ангажированности» ее личных дневников. И она, возмутившись этим, немедленно написала Роману Гулю, русскому журналисту, эмигрировавшему в Берлин: «Два слова о делах. Геликон ответил, условия великолепные… но: вне политики. Ответила в свою очередь. Москва 1917 г. – 1919 г. – чтo я, в люльке качалась? Мне было 24–26 лет, у меня были глаза, уши, руки и ноги: и этими глазами я видела, и этими ушами я слышала, и этими руками я рубила (и записывала!), и этими ногами я с утра до вечера ходила по рынкам и по заставам – куда только не носили!

ПОЛИТИКИ в книге нет: есть страстная правда: пристрастная правда холода, голода, гнева, Года! У меня младшая девочка умерла с голоду в приюте – это тоже „политика“ (приют большевистский).

Ах, Геликон и K°! Эстеты! Ручек не желающие замарать! Пишу ему окончательно, прошу: отпустите душу на покаяние! Пишу, что жалею, что он не издаст, но что калечить книги не могу.

В книге у меня из „политики“: 1) поездка на реквизиционный пункт (КРАСНЫЙ), – офицеры-евреи, русские красноармейцы, крестьяне, вагон, грабежи, разговоры. Евреи встают гнусные. Такими и были. 2) Моя служба в „Наркомнаце“ (сплошь юмор. Жутковатый). 3) Тысяча мелких сцен: в очередях, на площадях, на рынках (уличное впечатление от расстрела Царя, например), рыночные цены – весь быт революционной Москвы. И еще: встречи с белыми офицерами, впечатления Октябрьской Годовщины (первой и второй), размышления по поводу покушения на Ленина, воспоминания о некоем Каннегиссере (убийце Урицкого). Это я говорю о „политике“. А вне – всё: сны, разговоры с Алей, встречи с людьми, собственная душа – вся я. Это не политическая книга, ни секунды. Это – живая душа в мертвой петле – и все-таки живая. Фон – мрачен, не я его выдумала».[133]133
  Письмо, написанное в ночь с 5 на 6 марта 1923 г. (Прим. авт.) Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 523. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Несмотря на протесты Марины, книга целиком долго оставалась неизданной.[134]134
  Отрывки из этого текста были опубликованы в эмигрантских газетах в 1924 и 1925 гг. (Прим. авт.) Часть упоминаемых Цветаевой в письме Гулю тем нашла отражение в очерках «Октябрь в вагоне», «Мои службы» и др. Вместе с отрывками из книги «Земные приметы» (так она должна была называться) они напечатаны в первом томе двухтомника «Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. 1917–1937», Russica Publishers, INC., Нью-Йорк, 1979. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Зато сборник «Ремесло» удостоился живейших похвал и читателей, и критики. Журналистка Вера Лурье превозносила Марину до небес: «Несмотря на всю дерзость, всю отвагу, на почти мужскую жесткость, в Цветаевой сохраняется что-то бесконечно женственное. Только женщина способна на такое самопожертвование, на такие – порывом вызванные – поступки. […] И насколько бледной представляется женственность Анны Ахматовой, когда сравниваешь ее проявления с цветаевскими вихрями любви! Она [Цветаева] обещает так много… От всего сердца, с нежной и искренней любовью я хочу сказать: спаси и сохрани, Господь, ее саму и ее музу!»

Ничуть не менее восторженной оказалась реакция юного критика Александра Бахраха, опубликовавшего рецензию в газете «Дни». Взволнованная обрушившейся на нее лавиной похвал, Марина отсылает автору статьи в «Днях» благодарственное письмо. И вот уже ее уносит за облака новая любовно-поэтическая переписка. На этот раз адресату всего двадцать лет. 14 июля 1923 года Цветаева пишет ему: «Дружочек, у меня так много слова (так много чувств) к Вам. Это волшебная игра. Это полное va banque – чего? – и вот задумалась: не сердца, оно слишком малое в моей жизни! – может быть, его у меня вовсе нет, но есть что-то другое, чего много, чего никогда не истрачу – душа? Не знаю, как его зовут, но, кроме него, у меня нет ничего. И вот этим „последним“. <…> Вы – чужой, но я взяла Вас в свою жизнь, я хожу с Вами по пыльному шоссе деревни и по дымным улицам Праги, я Вам рассказываю (насказываю!), я не хочу Вам зла, я не сделаю Вам зла, я хочу, чтобы Вы росли большой и чудный и, забыв меня, никогда не расставались с тем – иным – моим миром! <…> Я хочу дитя от Вас – чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком – и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров.

Я не знаю, кто Вы, я ничего не знаю о Вашей жизни, я с Вами совершенно свободна, я говорю с духом.

Друг, это величайший соблазн, мало кто его выдерживает.

Суметь не отнести на свой личный счет то, что направлено на Ваш свет – вечный. Не заподозрить – ни в чем. Не внести быта. Иметь мужество взять то, что тaк дается. Войти в этот мир – вслепую».[135]135
  Письмо от 14–15 июля 1923 года. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 565–566. (Прим. перев.)


[Закрыть]

И – одиннадцать дней спустя: «Я хочу Вас безупречным, т. е. гордым и свободным настолько, чтобы идти под упрек, как солдат под выстрелы: души моей не убьешь!»[136]136
  Письмо от 25 нового июля 1923 года. Там же, стр. 572. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Вероятно, перепуганный пылом женщины, явно пытавшейся им завладеть, Бахрах решил состорожничать и не подавать признаков жизни. Не получив ответов на множество писем, Марина, оскорбленная молчанием, встает на дыбы: «Я за этот месяц исстрадалась, – дает она ему понять 27 августа. – Ни на одно из своих последних писем я не получила ответа. <…> Друг, я не маленькая девочка (хотя – в чем-то никогда не вырасту), жгла, обжигалась, горела, страдала – все было! – но ТАК разбиваться, как я разбилась о Вас, всем размахом доверия – о стену! – никогда. Я оборвалась с Вас, как с горы».

Наконец она сообщает, что вот-вот уедет из деревни, где живет сейчас, в Прагу, потому что Ариадне необходимо поступить в гимназию и продолжать учебу. Все этапы своего разочарования Марина фиксировала день за днем в тексте, названном ею «Бюллетень болезни». Однако она все время надеялась получить письмо с объяснениями и извинениями. Идея о таком письме стала настолько навязчивой, что 11 августа 1923 года она выразила свое нетерпение и свою тоску в стихах:

Письмо
 
Так писем не ждут,
Так ждут – письмa.
Тряпичный лоскут,
Вокруг тесьма
Из клея. Внутри – словцо.
И счастье. И это – всё.
 
 
Так счастья не ждут,
Так ждут – конца:
Солдатский салют
И в грудь – свинца
Три дольки. В глазах краснo.
И только. И это – всё.
 
 
Не счастья – стара!
Цвет – ветер сдул!
Квадрата двора
И черных дул.
 
 
(Квадрата письма:
Чернил и чар!)
Для смертного сна
Никто не стар!
 
 
Квадрата письма.
 

28 августа 1923 она адресовала малодушному Бахраху еще одно – теперь уже прощальное письмо: «Кончено! Я накануне большого нового города (может быть – большого нового горя?!) и большой новой в нем жизни, накануне новой себя».

Затем, с философским спокойствием она принялась укладывать вещи в чемоданы и связывать узлы, стараясь не показывать мужу и дочери, что до краев полна унижением и отчаянием.

Х. Незаконные связи и законный сын

Приехав в Прагу, Марина обнаружила, что жить ей с мужем предстоит в крошечной квартирке в доме номер 1373 по Шведской улице. Чтобы оплачивать жилье, еду и другие повседневные нужды, она совершенно беззастенчиво рассчитывала на помощь благотворительных организаций, «подкармливавших» эмигрантов, на официальное пособие, выдаваемое чешским правительством, на щедрость некоторых сочувствующих ей друзей и на жалкие гонорары, которые надеялась получать в местных газетах и журналах. Но первой ее заботой было отправить Ариадну в русскую гимназию-пансион в Моравской Тшебове, так решил отец, потому что воспитателями в этой школе работали бывшие однополчане Сергея. Моравска Тшебова была маленьким, аккуратным, приобщенным к культуре городком поблизости от германской границы. Разлучаясь с дочерью, Марина очень боялась, что такой «домашний ребенок», как Аля, не сможет вписаться в среду, присущую классической гимназии. Но опасения оказались напрасными: девочка во всеуслышание заявляла, что в восторге от возможности быть с ровесниками, всегда готовыми поиграть, поболтать, пошалить, подразниться, поссориться, помириться… Всегда готовыми помечтать о романтических приключениях… Подобный конформизм у ребенка, который казался ей и которого она хотела бы видеть исключительным, чрезвычайно огорчал мать, разрушая все ее амбиции. Неспособная скрыть разочарование, она растерянно жалуется Бахраху: «Аля уже принята, сразу вжилась, счастлива, ее глаза единодушно объявлены звездами, и она, на вопрос детей (пятисот!), кто и откуда, сразу ответила: „Звезда – и с небес!“ Она очень красива и очень свободна, ни секунды смущения, сама непосредственность, ее будут любить, потому что она ни в ком не нуждается. Я всю жизнь напролет любила сама, и еще больше ненавидела, и с рождения хотела умереть, это было трудное детство и мрачное отрочество, я в Але ничего не узнаю, но знаю одно: она будет счастлива. Я этого никогда для себя не хотела.

И вот – десять лет жизни как рукой сняты. Это почти что катастрофа. Меня это расставание делает моложе, десятилетний опыт снят, я вновь начинаю свою жизнь, без ответственности за другого, чувство ненужности делает меня пустой и легкой, еще меньше вешу, еще меньше есмь».[137]137
  Письмо от 9 сентября 1923 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 605. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Чуть позже, приехав навестить дочь в гимназии, она спрашивает в упор: «Тебе нравится?» И вот что дальше об этом пишет Ариадна:

«– Очень! – от всей души ответила я.

– И напрасно. От всего этого задохнуться можно. Все – подделка под что-то, и – под соседей. Добропорядочный трафарет. Немецкое мещанство… <…>

Да, она приглядывалась ко мне со стороны, вела счет моим словам и словечкам с чужих голосов, моим новым повадкам, всем инородностям, развязностям, вульгарностям, беглостям, пустяковостям, облепившим мой кораблик, впервые пущенный в самостоятельное плаванье. Да, я, дитя ее души, опора ее души, подлинностью своей заменявшая ей Сережу все годы его отсутствия; я, одаренная редчайшим из дарований – способностью любить ее так, как ей нужно быть любимой; я, отроду понимавшая то, что знать не положено, знавшая то, чему не была обучена, слышавшая, как трава растет и как зреют в небе звезды, угадывавшая материнскую боль у самого ее истока; я, заполнявшая свои тетради ею, – я, которою она исписывала свои… – я становилась обыкновенной девочкой».[138]138
  Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Рождение поэта. М., Аграф, 2002, стр. 308–309. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Но как ее дочь, которой было от кого унаследовать совсем другое, могла радоваться тому, что походит на других? Поведение, совершенно нормальное для одиннадцатилетнего ребенка, укрепляло Марину в мысли о том, что ее собственная судьба – особая, исключительная, способная послужить уроком, трагичная. Измучившись неясностью и дурными предчувствиями, она снова пишет Бахраху и снова открывает ему душу, без большой надежды оказаться услышанной: «Ведь я не для жизни. У меня всё – пожар! Я могу вести десять отношений (хороши „отношения“!) сразу и каждого, из глубочайшей глубины, уверять, что он – единственный. А малейшего поворота головы от себя – не терплю. Мне БОЛЬНО, понимаете? Я ободранный человек, а вы все в броне. У всех вас: искусство, общественность, дружбы, развлечения, семья, долг, у меня, на глубину, НИ-ЧЕ-ГО. Все спадает, как кожа, а под кожей – живое мясо или огонь: я, Психея. Я ни в одну форму не умещаюсь – даже в наипросторнейшую своих стихов! Не могу жить. Все не как у людей. Могу жить только во сне, в простом сне, который снится… Я не сказки рассказываю, мне снятся чудные и страшные сны, с любовью, со смертью, это моя настоящая жизнь, без случайностей, вся роковая, где все сбывается.

Что мне делать – с этим?! – в жизни. Целую – и за тридевять земель, другой отодвинулся на миллиметр – и внутри: „Не любит – устал – не мой – умереть“. О, все время: умереть, от всего!

Этого – вы ждали? И это ли вы любите, когда говорите (а м.б. и не говорили) о любви. И разве это – можно любить?»[139]139
  Письмо от 10 сентября 1923 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 607. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Наверное, читая это слезное послание, Бахрах задумывался. Чего Марина от него хочет, дойти – до каких пределов, когда вот так вот множит свои стенания и свои требования. Он опасался внезапного появления в Берлине поэтессы, чей пыл имел как-то однажды неосторожность поощрить. Однако 20 сентября, спустя всего десять дней после получения этих ламентаций, почтальон принес ему письмо о резком и бесповоротном разрыве. Неужели – от той же самой женщины, которая еще вчера отчаивалась из-за того, что он любит ее не так, как она того заслуживает? Неужели это она пишет сейчас заточенным, как кинжал, пером:

«Мой дорогой друг!

Соберите все свое мужество в две руки и выслушайте меня: что-то кончено.

Теперь самое тяжелое сделано, слушайте дальше.

Я люблю другого – проще, грубее и правдивее не скажешь.

Перестала ли я Вас любить? Нет. Вы не изменились и не изменилась – я. Изменилось одно: моя болевая сосредоточенность на Вас. Вы не перестали существовать для меня, я перестала существовать в Вас. Мой час с Вами кончен, остается моя вечность с Вами. О, на этом помедлите! Есть, кроме страстей, еще и просторы. В просторах сейчас моя встреча с Вами. <…>

Как это случилось? О, друг, как это случается?! Я рванулась, другой ответил, я услышала большие слова, проще которых нет и которые я, может быть, в первый раз за жизнь слышу. „Связь?“ Не знаю. Я и ветром в ветвях связана. От руки – до губ – и где же предел? И есть ли предел? Земные дороги коротки. Что из этого выйдет – не знаю. Знаю: большая боль. Иду на страдание».[140]140
  Письмо от 20 сентября 1923 г., на котором далеко не закончилась, как уже говорилось, переписка и дружба с Бахрахом. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 608–609. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Конечно, разрыв отношений, проделанный с такой поистине хирургической точностью и чистотой операции, принес облегчение Бахраху, который, восхищаясь поэтическим дарованием Марины Цветаевой, был просто в ужасе от самой идеи продолжать эти отношения с настолько непредсказуемым и привязчивым существом. А она, со своей стороны, гордилась тем, что успела дать отставку воздыхателю, прежде чем он оттолкнул ее. Выиграла в скорости. Спасла честь. Впрочем, идет ли речь о чести хоть в малейшей степени, если на карте – любовная страсть?

Место Бахраха занял некий Константин Родзевич. Двадцатидевятилетний бывший офицер Белой армии, затем эмигрировавший в Прагу, он стал сокурсником Сергея Эфрона по университету. Скорее всего и познакомилась-то Марина с этим любезным, серьезным, бесцветным и настолько, насколько вообще в жизни возможно, «непоэтичным» человеком именно благодаря мужу. Он был прямой противоположностью тому, что она всегда искала в мужчинах. Но какое это имело значение! Просто попался на пути в тот момент, когда Марина испытывала особенно острую необходимость в мужском присутствии рядом. И набросилась на него, как измученный жаждой на стакан свежей воды. И – как всегда – этот порыв к утолению жажды истиной вдохновил ее на новые стихи. Ей показалось, будто Родзевич – ну, точь-в-точь статуя рыцаря Брунсвика на Карловом мосту, и она посвятила ему стихотворение «Пражский рыцарь», говоря о нем как о веками «стерегущем реку» – просто реку, Влтаву, и реку дней, как о «караульном на посту разлук», веками слушающем клятвы и прощанья влюбленных. За этим стихотворением последовали и другие, их диктовала страсть Цветаевой к бывшему офицеру царской армии, товарищу по учебе ее мужа. Она возносила его на облака, она сравнивала свои горести в «Поэме Горы» с вершиной, которая прикрывает горизонт… А в «Поэме Конца» воспевала неизбежность краха каждой человеческой любви… Эти почти молитвенные обращения раскрывали ее предчувствия: того, что роман с Родзевичем будет коротким, того, что он кончится драматично. И действительно, после нескольких недель тайной связи она поняла, что идет по неверному пути, и отпустила того, который сумел воспользоваться ее телом, не затронув ее души.

Но кому поведать о новом фиаско своих чувств? Конечно же, Бахраху! Пусть она и отвадила его неожиданно и без всякого предупреждения, она считала, что именно он поймет ее, как никто другой: «Милый друг, я очень несчастна. Я рассталась с тем, любя и любимая, в полный разгар любви, не рассталась – оторвалaсь! В полный разгар любви, без надежды на встречу. Разбив и его и свою жизнь. Любить сама не могу, ибо люблю его, и не хочу, ибо люблю его. Ничего не хочу, кроме него, а его никогда не будет. Это такое первое расставание за жизнь, потому что, любя, захотел всего: жизни, простой совместной жизни, то, о чем никогда не „догадывался“ никто из меня любивших. – Будь моей. – И мое: – увы!»[141]141
  Письмо от 10 января 1924 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма. М., Эллис Лак, стр. 621–622. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Хотя Сергей держался в стороне от этой запутанной ситуации, разумеется, он не мог совсем уж ничего не знать о том, что происходило с женой. Но, как обычно, он не позволял своим чувствам проявляться открыто, терпеливо сносил удары судьбы и продолжал сопровождать жену на все встречи и литературные вечера, где ей хотелось показаться. А в эти последние месяцы у нее было особенно много встреч с русскими писателями, приезжавшими в Прагу. Ее удостоили своим вниманием, если не искренней симпатией, поочередно Максим Горький, Иван Бунин, Владислав Ходасевич, Нина Берберова, Владимир Набоков. Когда Сергей оказывался вместе с Мариной на людях, он, как бы ни страдал от разлада семейной жизни, все равно был таким же красноречивым и веселым, каким его привыкли видеть. Но, улыбаясь при посторонних, он без колебаний поверял свои волнения близким. Вот какие признания мы находим, к примеру, в его длинном письме другу – Максимилиану Волошину: «Дорогой мой Макс, Твое прекрасное, ласковое письмо получил уже давно и вот все это время никак не мог тебе ответить. Единственный человек, которому я мог бы сказать все, конечно, Ты, но и Тебе говорить трудно. Трудно, ибо в этой области для меня сказанное становится свершившимся, и, хотя надежды у меня нет никакой, простая человеческая слабость меня сдерживала. Сказанное требует от меня определенных действий и поступков, и здесь я теряюсь. И моя слабость и полная беспомощность и слепость Марины, жалость к ней, чувство безнадежного тупика, в который она себя загнала, моя неспособность ей помочь решительно и резко, невозможность найти хороший исход – все ведет к стоянию на мертвой точке. Получилось так, что каждый выход из распутья может привести к гибели.

Марина – человек страстей. Гораздо в большей степени, чем раньше – до моего отъезда. Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни… Почти всегда (теперь так же, как и раньше), вернее, всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предается ураганному же отчаянию. Состояние, при котором появление нового возбудителя облегчается. Что – не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй, вольтеровски циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой нужны дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, а качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая – все обращается в пламя. Дрова похуже – скорее сгорают, получше дольше. <…>

Последний этап – для меня и для нее самый тяжкий – встреча с моим другом по Константинополю и Праге, с человеком ей совершенно далеким, который долго ею был встречаем с насмешкой. Мой недельный отъезд послужил внешней причиной для начала нового урагана. Узнал я случайно. Хотя об этом были осведомлены ею в письмах ее друзья. Нужно было каким-либо образом покончить с совместной нелепой жизнью, напитанной ложью, неумелой конспирацией и прочими, и прочими ядами. <…>

О моем решении разъехаться я и сообщил Марине. Две недели она была в безумии. Рвалась от одного к другому. (На это время она переехала к знакомым.) Не спала ночей, похудела, впервые я видел ее в таком отчаянии. И наконец объявила мне, что уйти от меня не может, ибо сознание, что я где-то нахожусь в одиночестве, не даст ей ни минуты не только счастья, но просто покоя. (Увы, – я знал, что это так и будет.) Быть твердым здесь я мог бы, если бы Марина попадала к человеку, которому я верил. Я же знал, что другой (маленький Казанова) через неделю Марину бросит, а при Маринином состоянии это было бы равносильно смерти.

Марина рвется к смерти. Земля давно ушла из-под ее ног. Она об этом говорит непрерывно. Да если бы и не говорила, для меня это было бы очевидным. Она вернулась. Все ее мысли с другим. Отсутствие другого подогревает ее чувство. Я знаю – она уверена, что лишилась своего счастья. Конечно, до очередной скорой встречи. Сейчас живет стихами к нему».[142]142
  Письмо, начатое в декабре 1923 г. и законченное 22 января 1924 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Неизданное. Семья, история в письмах. М., Эллис Лак, 1999, стр. 306–307. (Прим. перев.)


[Закрыть]

И снова, потрясенный бедствием, которое переживает любимая им женщина, Эфрон капитулирует: «По отношению ко мне слепость абсолютная. Невозможность подойти, очень часто раздражение, почти злоба. Я одновременно и спасательный круг, и жернов на шее. Освободить ее от жернова нельзя, не вырвав последней соломинки, за которую она держится.

Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю, на что решиться. Каждый последующий день хуже предыдущего. Тягостное „одиночество вдвоем“. Непосредственное чувство жизни убивается жалостью и чувством ответственности. Каждый час я меняю свои решения. Может быть, это просто слабость моя? Не знаю. Я слишком стар, чтобы быть жестоким, и слишком молод, чтобы присутствуя отсутствовать. Но мое сегодня – сплошное гниение. Я разбит до такой степени, что от всего в жизни отвращаюсь, как тифозный. Какое-то медленное самоубийство. <…>

Она уверена, что сейчас жертвенно, отказавшись от своего счастья – кует мое. Стараясь внешне сохранить форму совместной жизни, она думает меня удовлетворить этим. Если бы ты знал, как это запутанно-тяжко. Чувство свалившейся тяжести не оставляет меня ни на секунду. Все вокруг меня отравлено. Ни одного сильного желания – сплошная боль. Свалившаяся на мою голову потеря тем страшнее, что последние годы мои, которые прошли на твоих глазах, я жил, может быть, более всего Мариной. Я так сильно и прямолинейно и незыблемо любил ее, что боялся лишь ее смерти.

Марина сделалась такой неотъемлемой частью меня, что сейчас, стараясь над разъединением наших путей, я испытываю чувство такой опустошенности, такой внутренней изодранности, что пытаюсь жить с зажмуренными глазами. Не чувствовать себя – может быть, единственное мое желание».[143]143
  Письмо 1923–1924 гг., стр. 307–308.


[Закрыть]

Сергей жалуется также и своей сестре, оставшейся в Москве: «В Праге мне плохо. Живу здесь, как под колпаком. Из русских знаю очень многих, но мало к кому тянет. А вообще к людям очень сильно тянет. И в Россию страшно как тянет. Никогда не думал, что так сильно во мне русское. Как скоро, думаешь, можно мне будет вернуться? Не в смысле безопасности, а в смысле моральной возможности. Я готов ждать еще два года. Боюсь, дальше сил не хватит».[144]144
  Письмо Е.Я. Эфрон (Лиле) от 6 апреля 1924 г. Там же, стр. 312. (Прим. перев.)


[Закрыть]
И еще: «Я уже писал тебе, что у меня чувство, что все москвичи меня позабыли. Я знаю, что меж нами лежат годы, разделяющие больше, чем тысячи и тысячи верст. Но все же больно».[145]145
  Письмо Е.Я. Эфрон, датируемое осенью 1924 г. Там же, стр. 314. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Наперекор стихиям Сергей оставался прикованным к своей жене. Творческая страсть Марины теперь вспыхнула с новой силой: она начала писать трагедию о Тезее и трех женщинах, последовательно прошедших через его судьбу: Ариадне, Федре и Елене. Ее настолько захватила работа, что она легко отказалась от всех домашних обязанностей, переложив их на плечи дочери, которую забрали из пансиона. Впрочем, вскоре семья перебралась в предместье Праги – Вшеноры. Сергей поднимался на заре и – с равными пунктуальностью и упорством – продолжал свои университетские занятия. Кроме того, он занимался созданием и выпуском нового журнала «Своими путями», сориентированного на «левых», и вступил в ассоциацию русских писателей, живущих в Чехословакии. Марина, в свою очередь, продолжала сотрудничать с «Волей России». За статьи и стихи ей платили мало, но, по крайней мере, у нее не создавалось ощущения, будто она впустую гнет спину. Заточенная в маленьком вшенорском домике, Цветаева целыми днями проклинает нехватку денег, одиночество и хозяйственные повинности. Лениво сметая пыль, она не устает повторять себе, что орудием духовной женщины должна быть не метелка из перьев, а перо в руке. Домашнее рабство казалось ей еще более тягостным, потому что она снова была беременна. Роды предвиделись в феврале 1925 года. Мальчик или девочка? Сергей предпочел бы мальчика. Она тоже. Пусть все переменится! Пусть все станет по-другому! Бедный Сережа, она просто обязана сделать это для него! В ожидании Марина прикидывает, скольких забот и скольких расходов будет стоить этот лишний рот. Она вяжет, считает дни и – к тому же – старается писать. Но ребенок, растущий в чреве, мешает ей отдаться целиком поэме, которая созревает в ее голове. Что важнее? На этот раз она решает, что сотворение жизни должно иметь приоритет перед сотворением литературного произведения. Ее трогает то, что Ариадна, весьма далекая от обычной детской ревности к будущему новорожденному, наоборот, чрезвычайно взволнована его ожидающимся появлением на свет: «У Али восхитительная деликатность называть моего будущего сына: „ваш сын“, а не „мой брат“, этим указывая его принадлежность, его местоположение в жизни, обезоруживая, предвосхищая и предотвращая мою материнскую ревность (единственную, в которой страдание не превышается – не погашается – презрением!)».[146]146
  Цит. по кн.: Марина Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. М., Эллис Лак, 1997, стр. 326. (Прим. перев.)


[Закрыть]

По мере того как приближался срок родов, Марина, которая все-таки по натуре была диковата, вдруг открыла для себя, какой поддержкой может быть женская дружба. Взволнованная ее бедностью и неопытностью, Анна Тескова проявляет к подруге истинно сестринскую любовь. Другие соседки приходят на помощь в ведении домашнего хозяйства. В какой-то момент Цветаева внезапно решает, что может надеяться на возвращение пламенной, как ей казалось, страсти со стороны Марка Слонима. Она говорит, что нуждается в крепком, лучше – мужском плече, чтобы прижаться к нему после разрыва с Родзевичем. Увы! Проявив большое сочувствие к этой обезображенной беременностью, но стремящейся по-прежнему быть любимой женщине, Слоним пошел на попятный. Он отмечает в своих воспоминаниях: «Наша личная дружба… прошла через ряд изменений. Она переживала их трудно, мучительно, и ей нужно было, как она говорила, „дружественное плечо, в которое можно зарыться, уткнуться – и забыться“, надо было на кого-то опереться. Ей показалось, что я могу дать ей эту душевную поддержку, тем более что и я в это время разошелся с моей первой женой, и в приблизительном сходстве личных осложнений М.И. увидала залог взаимного понимания. Но тут произошло столкновение наших индивидуальностей, темпераментов и устремлений. Во-первых, как обычно, М.И. создала обо мне некую иллюзию: она представляла себе меня как воплощение духовности и всяческих добродетелей, совершенно не зная ни моей личной жизни, ни моих наклонностей или страстей или пороков. Поднявшись в заоблачную высь, она недолго в ней парила, и приземление, как всегда, причинило ей ушибы и страдания. Во-вторых, она от близких требовала безраздельной отдачи, безоглядного растворения, включая жертву, причем хотела, чтобы принес ее не слабый, а сильный человек, слабого она бы презирала».[147]147
  Марк Слоним. О Марине Цветаевой. Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Годы эмиграции. М., Аграф, 2002, стр. 112. (Прим. перев.)


[Закрыть]
Отступление Слонима было тем более искренним, что в это время его захватила другая любовь, он увлекся другой женщиной, и у него не было никакого желания воскрешать давно угасшие чувства. Узнав, что у нее есть соперница, Марина забыла о беременности и дала волю гневу, послав «неблагодарному» мстительное стихотворение под названием «Попытка ревности»:

 
Как живется вам с другою, —
Проще ведь? – Удар весла! —
Линией береговою
Скоро ль память отошла
 
 
Обо мне, плавучем острове
(Пo небу – не по водам!)
Души, души! быть вам сестрами,
Не любовницами – вам!
 
 
Как живется вам с простою
Женщиною? Без божеств?
Государыню с престола
Свергши (с оного сошед),
 
 
Как живется вам – хлопочется —
Ежится? Встается – как?
С пошлиной бессмертной пошлости
Как справляетесь, бедняк?
 
 
«Судорог да перебоев —
Хватит! Дом себе найму».
Как живется вам с любою —
Избранному моему!
 
 
Свойственнее и съедобнее
Снедь? Приестся – не пеняй…
Как живется вам с подобием —
Вам, поправшему Синай!
 
 
Как живется вам с чужою,
Здешнею? Ребром – люба?
Стыд Зевесовой вожжою
Не охлестывает лба?
 
 
Как живется вам – здоровится —
Можется? Поется – как?
С язвою бессмертной совести
Как справляетесь, бедняк?
 
 
Как живется вам с товаром
Рыночным? Оброк – крутой?
После мраморов Каррары
Как живется вам с трухой
 
 
Гипсовой? (Из глыбы высечен
Бог – и нaчисто разбит!)
Как живется вам с стотысячной —
Вам, познавшему Лилит?
 
 
Рыночною новизною
Сыты ли? К волшбам остыв,
Как живется вам с земною
Женщиною, бeз шестых
 
 
Чувств?
Ну, за голову: счастливы?
Нет? В провале без глубин —
Как живется, милый? Тяжче ли,
Так же ли, как мне с другим?[148]148
  Стихотворение написано 19 ноября 1924 г. (Прим. перев.)


[Закрыть]

 

Однако очень скоро перспектива близких родовых мук заставила Марину забыть о раненом самолюбии. Она решила, что будет целиком принадлежать сыну, которого произведет на свет. Но кто был на самом деле отец ребенка? Сергей? Родзевич? Пастернак? Этого она точно не знала и нимало об этом не беспокоилась. Она полагала, что значение для женщины имеет только тот плод, что созревает в ее чреве, а вовсе не то, какой именно мужчина оплодотворил эту женщину. Поскольку нужен был официальный родитель, Сергей и был назначен на эту роль. Так же, как он стал добровольцем Белой армии, не имея особых политических убеждений, сейчас он станет отцом, вовсе этого не желая. В нем жила тайная склонность быть дублером, подставным лицом… И Марина была признательна мужу за то, что он не придавал значения «пустым формальностям».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю