Текст книги "Марина Цветаева"
Автор книги: Анри Труайя
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Эти рассуждения из области высокой политики, переданные Марине Волошиным, только усилили состояние непреходящей тревоги, в котором она находилась с самого начала года. А вдруг мятежники нападут на Сергея и решат наказать его за то, что он хочет надеть офицерские погоны? 31 октября она садится в поезд, направляющийся в Москву. Начинается трехдневное путешествие в тряском и грозящем лопнуть – так он был набит людьми – вагоне. Марина не взяла с собой продуктов, а на станциях, где поезд делал остановки, буфеты пустовали. Нельзя было даже воды, не то что чаю, попить! К счастью, у нее оказались с собой папиросы – и с запасом, потому приходилось курить, чтобы обмануть голод. Новости были чудовищные: позади – массовые аресты приверженцев старого режима, охота на лояльных прежним властям офицеров; впереди – неудержимое наступление немцев и десятки тысяч покойников… Все критикуют, никто не управляет… Насмерть перепуганные услышанным попутчики один за другим покидали вагон и усаживались в поезда, движущиеся в обратном направлении. Но Марина, у которой разламывалась спина, подводило живот, пересыхало горло, упрямствовала в своем решении добраться до Москвы во что бы то ни стало, хоть ползком. Чтобы занять себя хоть чем-то, она записывала в тетрадку рассказ об этой адской экспедиции, чтобы потом показать его Сергею: «Если Вы живы, если мне суждено еще раз с Вами увидеться – слушайте: вчера, подъезжая к Харькову, прочла „Южный край“. 9000 убитых. Я не могу рассказать Вам этой ночи, потому что она не кончилась. Сейчас серое утро. Я в коридоре. Поймите! Я еду и пишу Вам и не знаю сейчас – но тут следуют слова, которых я не могу написать…
Я боюсь писать Вам, как мне хочется, потому что расплачусь. Все это страшный сон. Стараюсь спать. Я не знаю, как Вам писать. Когда я Вам пишу, Вы – есть, раз я Вам пишу! А потом – ах! – 56 запасной полк, Кремль. (Помните те огромные ключи, которыми Вы на ночь запирали ворота?) А главное, главное, главное – Вы, Вы сам, Вы с Вашим инстинктом самоистребления. Разве Вы можете сидеть дома? Если бы все остались, Вы бы один пошли. Потому что Вы безупречны. Потому что Вы не можете, чтобы убивали других. Потому что Вы лев, отдающий львиную долю: жизнь – всем другим, зайцам и лисам. Потому что Вы беззаветны и самоохраной брезгуете, потому что „я“ для Вас не важно, потому что я все это с первого часа знала!
Если Бог сделает это чудо – оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака.<…> У меня все время чувство – это страшный сон. Я все жду, что вот-вот что-то случится, и не было ни газет, ничего. Что это мне снится, что я проснусь.
Горло сжато, точно пальцами. Все время оттягиваю, растягиваю ворот. Сереженька.
Я написала Ваше имя и не могу писать дальше».[69]69
Цит. по кн.: Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. Т. I. Russica Publishers, INC. Нью-Йорк, 1979, стр. 21–22. (Прим. перев.)
[Закрыть]
Обращения в этом «Письме в тетрадку», как его называет Марина, в начале нет, только в конце – имя. Само письмо, из которого приведена только часть, – сплошь любовь и отчаяние. Марина ведет этот дневник, думая только о муже, перед которым преклоняется, осуждая тем не менее за утопическое великодушие.
Пока состав таким образом тащился по окоченевшей от морозов стране, офицеры и юнкера Московского гарнизона сражались с революционерами, столкновения шли от улице к улице, от дома к дому, схватки были кровавыми. И днем и ночью слышались ожесточенные перестрелки. После недельной героической защиты уцелевшие приверженцы монархии оказались – на исходе сил и практически без боеприпасов – лицом к лицу со значительно превосходившим их числом противником. И 12 ноября они капитулировали. Разоружив, их отпустили на все четыре стороны. Такое вот состоялось временное перемирие. А на следующий день Марина Цветаева как раз и прибыла в Москву. И в тот же вечер нашла мужа, которого приютили знакомые. Войдя в комнату, она увидела его погруженным в глубокий сон, голова была откинута назад, вид изнуренный, зато – ни единой царапинки. Обе девочки тоже были совершенно здоровы.
Избавившись от своей главной тревоги, Марина вернулась к навязчивой идее: раз уж в Москве революционные бури на какое-то время утихли, надо воспользоваться, может быть, очень короткой передышкой, чтобы сбежать с Сергеем в Феодосию и приготовить там позиции для эвакуации всей семьи. А пока она оставит детей под опекой двух сестер мужа – Веры и Елизаветы, той самой Лили, которую с младенчества так обожала Ариадна. Назавтра Сергей был посвящен в проект и с энтузиазмом поддержал его. Но энтузиазм этот подпитывался задней мыслью: молодой офицер уже давно мечтал очутиться на Юге и вступить в Добровольческую белую армию, которая вела бои с большевиками. Конечно, это было не совсем то, чего желала бы и на что надеялась Марина, но она старалась не противоречить мужу: на сегодняшний день главное, считала она, – сбежать из осиного гнезда, в которое превратилась Москва.
Сказано – сделано: преодолев все трудности и все препятствия, Марина с Сергеем пустились в дорогу. Впереди – Крым! Но сначала – еще один бесконечный и постоянно прерывающийся переезд через страну. Прибыв в Коктебель, они сразу же попали в «бешеную снеговую бурю», как позже напишет Марина. Макс Волошин и его матушка Пра приняли их так тепло, словно они оказались единственными, кто едва уцелел при землетрясении. Чудеса! Настоящий белый хлеб на столе, горячий ужин! Путешественники набросились на забытые яства, как дикари, и Макс смотрел на то, как они едят, с печальной улыбкой. Но когда он узнал, что Марина собирается вернуться в Москву за девочками, доверенными попечению золовок, лицо его омрачилось: происходящие события казались ему чересчур угрожающими, чтобы позволить подруге немедленно заняться операцией по воссоединению семьи. Пессимизм Волошина удивил Сергея, и тот попросил объяснений. И тогда Макс хорошо поставленным своим голосом рассказал гостю, каким ему представляется будущее родной земли.
«– А теперь, Сережа, будет то-то…
И вкрадчиво, почти радуясь, как добрый колдун детям, картину за картиной – всю русскую революцию на пять лет вперед: террор, гражданская война, расстрелы, заставы, Вандея, озверение, потеря лика, раскрепощенные духи стихий, кровь, кровь, кровь…»[70]70
Цит. по очерку Марины Цветаевой «Живое о живом», опубликованному в кн.: Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. Т. II. Russica Publishers, INC. Нью-Йорк, 1979, стр. 75. (Прим. перев.)
[Закрыть]
На Марину эта апокалиптическая картина произвела в тот момент сильное впечатление, но Сергей стоял на своем и не собирался отказываться от своей идеи: что бы ни случилось, он хочет влиться в ряды добровольцев, сражающихся с большевиками, а добровольцы собираются на берегах Дона по призыву нескольких авторитетных генералов царской армии… А Пра, в свою очередь, умоляла Марину, если она хочет, чтобы ее проект осуществился, немедленно уехать в Москву, а главное – поскорее выбраться оттуда с девочками, пока путь на Юг еще открыт.
«– Только вы торопитесь, Марина, тотчас же поезжайте, бросайте все, чтo там вещи, только тетради и детей, будем с вами зимовать…»[71]71
Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. Т. II., стр. 75. (Прим. перев.)
[Закрыть]
Марина старалась успокоить и того, и другую. Она верила в свою счастливую звезду, а к тому же Крым, который она видела сейчас своими глазами, доказывал, что в России хоть где-то еще можно жить спокойно. Казалось, местные татары игнорируют большевистскую заразу. Они не читают газет и продолжают соблюдать древние обычаи своего народа. И раз уж благоразумие взяло верх здесь, почему бы, в конце концов, ему не взять верх и в других местах?
Сергей, со своей стороны, спешил присоединиться к своим «товарищам по оружию» на Дону. Посадив его в поезд, Марина сама стала готовиться в дорогу. Волошин и не старался удержать ее. Но, проводив до рыдвана, который должен был отвезти Цветаеву на вокзал, произнес:
«– Марина! – Максина нога на подножке рыдвана. – Только очень торопись, помни, что теперь будет две страны: Север и Юг.
Это были его последние слова. Ни Макса, ни Пра я уже больше не видала»,[72]72
Там же.
[Закрыть] – вспоминает Марина Цветаева в 1933 году. А тогда она только послала прощальную улыбку этому очаровательному предвестнику несчастий…
Путешествие по железной дороге обошлось без приключений. Вернувшись домой, в Москву, Цветаева убедилась, что и тут в ее отсутствие все было хорошо, начала активно готовиться к окончательному переезду вместе с двумя дочками в Крым, где их ждали Макс и Пра, но… Но страшные события опередили их: буквально за несколько дней война между красными и белыми приняла такой накал и так распространилась по территории России, что какая бы то ни было поездка стала невозможной. В полном соответствии с пророчествами Макса, которым в свое время она не придала значения, страна оказалась разрубленной надвое. И попытка в разгаре этой гражданской войны перебраться из одной России в другую была бы столь же дерзкой и рискованной авантюрой, как намерение перейти линию фронта, разделявшую Россию с Германией. Все средства коммуникации бездействовали. И Марина с ужасом поняла, что находится с двумя маленькими девочками в городе, оккупированном большевиками, в то время как ее муж и отец девочек за тысячу километров от них ожесточенно сражается с этими же большевиками. Пленница красных, лишенная всякой поддержки, не обладающая никаким практицизмом, буквально раздавленная своей материнской ответственностью, она должна была предпринимать поистине нечеловеческие усилия, чтобы выжить, не имея надежд ни на что, кроме вдруг да прорвавшегося неожиданно в город письма от Сережи или – столь же проблематичного – успеха одного из будущих стихотворений. Но кто во время такой братоубийственной войны станет интересоваться поэзией всеми покинутой молодой женщины? И вдруг она подумала об Андре Шенье, который, как и она сама, стал жертвой слепого политиканства. Пристыженная видением этого собрата по перу, которого и в бедствиях не оставляло вдохновение, она на свой лад поприветствовала его:
Андрей Шенье взошел на эшафот.
А я живу – и это страшный грех.
Есть времена – железные – для всех.
И не певец, кто в порохе – поет.
И не отец, кто с сына у ворот
Дрожа срывает воинский доспех.
Есть времена, где солнце – смертный грех.
Не человек – кто в наши дни – живет.[73]73
Стихотворение, открывающее цикл «Андрей Шенье», написано 17 апреля 1918 г. (Прим. перев.)
[Закрыть]
Однако ей казалось, будто благодаря Богом посланной нелепости своей в этих условиях, благодаря небесной неосознанности того, что делаешь, именно поэзия, работа духа может стать спасительным лекарством. Вот оно, исцеление, – рядом, под рукой, на кончике пера… Никакой наркотик не даст такого опьянения, какое способны дать ритмы, мечты… Взгляд молодой женщины блуждал от девочек к тетрадкам, и внезапно на нее снизошло озарение, и она подумала: в конце концов, я не так одинока и не в таком плачевном положении, как мне казалось, раз у меня остается моя Поэзия.
VII. Без вестей от Сережи!
Церковные купола все так же горели на солнце, в гостиных и редакциях газет точно так же болтали о пустяках, чтобы не надо было говорить о важном, ничуть не изменился звук родного русского языка, доносившийся с любого угла любой улицы, Москва осталась прежней, но у Марины было четкое ощущение, что она как-то не совсем в России сейчас живет. Может быть, потому, что царская символика исчезла с фасадов зданий и витрин магазинов? Испуганные буржуа и мещане прятались, словно в чем-то виноваты, даже не знакомые друг с другом люди обращались к случайному собеседнику, непривычно именуя его «товарищем», рабочие ходили гоголем – еще бы, положение-то привилегированное, пролетарская фуражка стала вроде короны, каждый день новый декрет правительства обрушивался на головы ошеломленных и растерянных граждан… Конечно, ноябрьские 1917 года выборы в Учредительное собрание принесли социалистам-революционерам (эсерам) победу над большевиками, которым удалось получить лишь 24 процента голосов, но Ленину было наплевать на эти устаревшие, по его мнению, и пустые соображения. В декабре того же года он объявил в очередном манифесте, что интересы Революции законны даже тогда, когда они противоречат решениям Учредительного собрания. После бурного обмена мнениями он приказал запретить несогласным с ним депутатам вход в зал собраний, хотя все они были избраны на совершенно законных основаниях и составляли большинство этого парламента. Таким образом, добрая воля народа оказалась воплощенной в одном-единственном человеке, которого даже не избирали вождем его сограждане, и эта «добрая воля» заменила собою добрую волю монарха, законность владычества которого покоилась на династическом наследственном праве. Подобная чистка отражала поистине диктаторскую жестокость. И никто не осмелился высказаться против доводов более сильного, чем он сам. Многочисленные интеллектуалы, поспешившие перебежать на сторону новой власти, верили даже (или притворялись, будто верят), что в лице Ленина победил рабочий класс в целом и что благодаря ему Россия выйдет наконец из эпохи сумерек, чтобы подняться, как Франция 89-го года, на высоты духа.
Когда Маяковский, Блок, Белый, Брюсов уже выразили от всего сердца солидарность с новыми хозяевами страны, Марина Цветаева еще не знала, к какому берегу причалить. Всегдашний отказ признать любую официальную власть священной, казалось бы, должен был заставить ее примкнуть к крайне левым, но она приходила в ужас от лавины декретов, которые Ленин с хладнокровием опытного специалиста по сносу зданий обрушивал на страну и ее население. Ни одна организация, ни одно учреждение, какими бы почтенными они ни были, не выдерживали ударов молота этого неистового пророка. Первой его заботой стало создание политической полиции – Чрезвычайная Комиссия, знаменитая ЧК, должна была выслеживать, выявлять и уничтожать врагов коммунизма. Началась эпоха доносов. Один за другим «настоящими патриотами» выдавались чекистам процветающие промышленники, мирные землевладельцы – как помещики, так и просто зажиточные крестьяне, священнослужители, офицеры, чиновники, занимавшие при царе высокие должности, писатели, вызывавшие подозрение своими взглядами… Их приговаривали к смертной казни, даже не дав времени найти себе защитника. Достаточно было распущенного по кварталу слуха, гнусной сплетни – и расстреливали или в лучшем случае высылали всякого, кто осмелился, например, легкомысленно отнестись к священной непогрешимости Советов. Обыски, конфискации имущества, грабежи, ссылки превратили Россию в огромный концентрационный лагерь, где каждый шпионил за соседом и где каждый дрожал от страха: а вдруг на рассвете постучат именно в его дверь. Вполне ведь могут узнать, что муж Марины – офицер Белой гвардии… Достаточно чьей-то несдержанности, достаточно перлюстрации любого письма контрольными службами! Со времени отъезда Сергея из Крыма она не получила от него ни единой весточки. Он погиб? Или жив? Как узнать об этом, если твои розыски наверняка привлекут к тебе недоброжелательный интерес чекистских информаторов? Лучше уж втянуть голову в плечи, жаться по стенам и молчать. Ждать.
Однако на другом конце России 12 мая 1918 года Пра и Макс Волошин в Коктебеле получили письмо от Сергея Эфрона, проштемпелеванное в Новочеркасске – к северу от Ростова.
«Дорогие Пра и Макс, только что вернулся из Армии, с которой совершил фантастический тысячеверстный поход. Я жив и даже не ранен, – это невероятная удача, потому что от ядра Корниловской Армии почти ничего не осталось. <…> Не осталось и одной десятой тех, с кем я вышел из Ростова. <…>
Но о походе после. Теперь о Москве. Я потерял всякую связь с Мариной и сестрами, уверен, что они меня давно похоронили, и эта уверенность не дает мне покоя. Пользовался всяким случаем, чтобы дать знать о себе, но все случаи были очень сомнительны. Пра, дорогая, огромная просьба к Вам – выдумайте с Максом какой-нибудь способ известить Марину и сестер, что я жив. Боюсь подумать о том, как они перемучились это время. Сам я тоже нахожусь в постоянной тревоге о них. <…> Живу сейчас на положении „героя“ у очень милых местных буржуев. Положение мое очень неопределенно, пока прикомандирован к чрезвычайной миссии при Донском правительстве. Может быть, придется возвращаться в Армию, которая находится отсюда в верстах семидесяти. Об этом не могу думать без ужаса, ибо нахожусь в растерзанном состоянии. Нам пришлось около семисот верст пройти пешком по такой грязи, о которой не имел до сего времени понятия. Переходы приходилось делать громадные – до 65 верст в сутки. И все это я делал, и как делал! Спать приходилось по 3–4 ч. – не раздевались мы три месяца – шли в большевистском кольце – под постоянным артиллерийским обстрелом. За это время было 46 больших боев. У нас израсходовались патроны и снаряды – приходилось и их брать с бою у большевиков. Заходили мы и в черкесские аулы, и в кубанские станицы и наконец вернулись на Дон. Остановились, как я уже говорил, в 70 верстах от Ростова и Черкасска. Ближе не подходим, потому что здесь немцы.
Наше положение сейчас трудное – что делать? Куда идти? Неужели все эти жертвы принесены даром? Страшно подумать, если это так. <…>
Изголодался по людям. Так бы хотелось повидать совсем своих…»[74]74
Цит. по кн.: Марина Цветаева. Неизданное. Семья, история в письмах. М., Эллис Лак, 1999, стр. 271–272. Авторская ссылка: «Письмо процитировано по книге Анны Саакянц „Марина Цветаева, ее жизнь, ее творчество“». (Прим. перев.)
[Закрыть]
Не подозревая о деталях провала благих намерений Сережи, Марина старалась забыться в повседневных делах. Хлопоты, которых что ни утро требовало существование семьи, заслоняли от нее все остальные заботы: надо было столько сделать, чтобы приспособиться к жизни в Москве, что порой она и думать не успевала о белых добровольцах, об этих «рыцарях без страха и упрека», вместе с которыми вступил в борьбу за будущее России и ее муж.
Ей повезло, и в то время, когда московские власти принялись методично реквизировать «излишки жилплощади у буржуев», каким-то непонятным образом удалось сохранить для себя и своих двух дочерей право пользоваться тремя комнатами их квартиры в Борисоглебском переулке. Чахлой печки едва хватало, чтобы согреть воздух в детской. Работать дрожащая от холода Марина забиралась на чердак, где раскинулось настоящее кладбище бумаг, бумажек, книг… «Чердачный дворец мой, дворцовый чердак! Взойдите. Гора рукописных бумаг…» – писала она.
Друзья, приходившие к ней в гости, смеялись, когда она с царственной непринужденностью передвигалась по этой крысиной норе. Время от времени здесь появлялись Владимир Маяковский, Илья Эренбург, и им она, ни секунды не колеблясь, открывала свои сожаления о павшей монархии, злоупотребления и глупость которой было переносить все-таки легче, чем мерзости большевистского режима. А они снисходительно улыбались, слушая ее гневные речи: уважение к таланту и сострадание к нищете такого Поэта пересиливали желание спорить.
Тем не менее… а может быть, и потому вовсе не они помогали Цветаевой в эти трудные дни сохранять веру в будущее. Самой излюбленной ее собеседницей была тогда старшая дочь Ариадна. Эта шестилетняя девчушка обладала такой исключительной рассудительностью, что Марина без всяких сомнений брала ее с собой на литературные вечера, где поэты читали свои стихи. Очарованная личностью матери, Аля, несмотря на то что по возрасту ей понимать такое было еще явно рановато, вела удивительный дневник, лишний раз доказывающий преждевременную зрелость этого ребенка. В декабре 1918 года она, например, сделала такую запись:
«Моя мать.
Моя мать очень странная.
Моя мать совсем не похожа на мать. Матери всегда любуются на своего ребенка и вообще на детей, а Марина маленьких детей не любит.
У нее светло-русые волосы, они по бокам завиваются. У нее зеленые глаза, нос с горбинкой и розовые губы. У нее стройный рост и руки, которые мне нравятся.
Ее любимый день – Благовещение. Она грустна, быстра, любит Стихи и Музыку. Она пишет стихи. Она терпелива, терпит всегда до крайности. Она сердится и любит. Она всегда куда-то торопится. У нее большая душа. Нежный голос. Быстрая походка. У Марины руки все в кольцах. Марина по ночам читает. У нее глаза почти всегда насмешливые. Она не любит, чтобы к ней приставали с какими-нибудь глупыми вопросами, она тогда очень сердится.
Иногда она ходит как потерянная, но вдруг точно просыпается, начинает говорить и опять точно куда-то уходит».[75]75
Ариадна Эфрон. Страницы воспоминаний. Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Рождение поэта. М., Аграф, 2002, стр. 207.
[Закрыть]
Поеживаясь под тяжестью этого наивного и одновременно более чем проницательного взгляда, Марина испытывала любовь, смешанную с опасением. Она смотрелась в живое отражение самой себя, словно в зеркало. И – говорила об этом в стихах, посвященных дочери:
Когда-нибудь, прелестное созданье,
Я стану для тебя воспоминаньем,
Там, в памяти твоей голубоокой
Затерянным – так далекo-далёко.
Забудешь ты мой профиль горбоносый,
И лоб в апофеозе папиросы,
И вечный смех мой, коим всех морочу,
И сотню – на руке моей рабочей —
Серебряных перстней, – чердак-каюту,
Моих бумаг божественную смуту…
Как в страшный год, возвышены Бедою,
Ты – маленькой была, я – молодою.[76]76
Ноябрь 1919 г.
[Закрыть]
Думая о дочери, Марина возвращалась памятью к собственной матери, которая заливала ее в детстве требовательным восхищением и более всего на свете желала, чтобы девочка стала музыкантшей, пианисткой-виртуозом. Ей казалось, что такое вот стремление к совершенству создания, которое ты произвела на свет, неумолимо переходит в семье от одного поколения к другому. От Марии Мейн к Марине Цветаевой. Так, словно это одна и та же женщина, которая вбила себе в голову, что ее дитя, ее наследница должна посвятить себя искусству и выйти там в первые ряды. Может быть, Ариадна, которая явно имеет склонность к поэтическому творчеству (она уже знает наизусть стихи собственной матери, Блока, Эренбурга), станет когда-нибудь знаменитой? Марина надеялась на это, но от такой перспективы семейного соперничества мороз продирал по коже. Цветаева номер два? Нет, это невозможно! И тем не менее она не уверена, что стала бы протестовать. Отодвигая на время решение этой дилеммы, она хотела пока лишь наслаждаться избранничеством своей дочери, не думая о том, что когда-нибудь ее собственное самолюбие будет ранено, если вдруг Ариадна явится вытеснить ее со сцены. А Илья Эренбург так описывает свой первый визит в Борисоглебский переулок:
«Войдя в небольшую квартиру, я растерялся: трудно было представить себе большее запустение. Все жили тогда в тревоге, но внешний быт еще сохранялся, а Марина как будто нарочно разорила свою нору. Все было накидано, покрыто пылью, табачным пеплом. Ко мне подошла маленькая, очень худенькая, бледная девочка и, прижавшись доверчиво, зашептала:
Какие бледные платья!
Какая странная тишь!
И лилий полны объятья,
И ты без мысли глядишь…
Я похолодел от ужаса: дочке Цветаевой – Але – было тогда лет пять, и она декламировала стихи Блока. Все было неестественным, вымышленным: и квартира, и Аля, и разговоры самой Марины – она оказалась увлеченной политикой, говорила, что агитирует за кадетов…»[77]77
Илья Эренбург. Люди, годы, жизнь. Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Рождение поэта. М., Аграф, 2002, стр. 125. (Прим. перев.)
[Закрыть]
Несмотря на полное отсутствие бытовых удобств, на трудности с пропитанием, на придирки властей, Марина в 1918 году виделась со многими людьми. И если можно сказать, что перо ее оставалось активным, то и сердце тоже не бастовало. Всегда быстро воспламеняющаяся, она сначала влюбилась в юного (ему исполнился двадцать один год, когда ей было двадцать пять) поэта Павла Антокольского, который был учеником Вахтангова в Третьей студии Московского Художественного театра, находившейся в Мансуровском переулке на Остоженке. Погрузившись благодаря ему в волнующую и подвижную артистическую среду, она немедленно переключилась на актера и режиссера Юрия Завадского, посвятила ему несколько стихотворений, вошедших в цикл «Комедьянт»,[78]78
Конец декабря 1918 г.
[Закрыть] и – стала писать пьесы… Забавляясь тем, как можно заставить беседовать между собою созданные твоей фантазией персонажи, она и не надеялась, что придет время, когда ее маленькие шедевры увидят свет рампы. Но на самом деле главным ее открытием этого периода стала молоденькая актриса Софья Голлидэй (Сонечка). Влюбленность оказалась мгновенной, любовь – разделенной. Софью совершенно покорили авторитет этой похожей на мальчика-подростка поэтессы и уникальность ее личности. Да и Марина позволила себе ответить на эту полуребяческую страсть юной подруги, страсть, где к обоюдному восхищению примешивалось сапфическое чувство, в котором обе стыдились признаться даже самим себе. Об этой истории, нежданно ворвавшейся в ее жизнь, Цветаева рассказала в очередном цикле стихотворений и в поэтичнейшей прозе, названной ею «Повесть о Сонечке».
Все эти дружбы, все эти мимолетные увлечения не смогли исцелить Марину от главного: тайная ее рана – судьба мужа, добровольца Белой армии – никак не затягивалась. Думая о нем и его товарищах по оружию, она сочинила целый сборник стихов «Лебединый стан», в котором воспевались те, кто рисковал жизнью, стремясь освободить родину от большевистского ига. Узнав, что после нескольких героических сражений белые войска оказались в ситуации, когда оставалось только сдаться под натиском красных орд, она написала:
Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет.
И все потомки, вспомнив старину:
– Где были вы? – Вопрос как громом грянет,
Ответ как громом грянет: – На Дону!
– Что делали? – Да принимали муки,
Потом устали и легли на сон.
И в словаре задумчивые внуки
За словом: долг напишут слово: Дон.[79]79
Стихи написаны 30 марта 1918 г., примечание к ним поэта: «NB! Мои любимые!». Включены в цикл «Дон». (Прим. перев.)
[Закрыть]
И еще:
– Где лебеди? – А лебеди ушли.
– А вoроны? – А вoроны остались.
– Куда ушли? – Куда и журавли.
Зачем ушли? – Чтоб крылья не достались.
– А папа где? – Спи, спи, за нами Сон,
Сон на степном коне сейчас приедет.
– Куда возьмет? – На лебединый Дон.
Там у меня – ты знаешь – белый лебедь…[80]80
Сборник стихотворений «Лебединый стан» был опубликован в России только в 1990 г. (Прим. авт.) Это стихотворение написано 9 августа 1918 года, входит в цикл «Андрей Шенье». (Прим. перев.)
[Закрыть]
Этими стихами во славу добровольцев, вышедших в крестовый поход против большевизма, Марина старалась убедить и себя саму, что была права, встав на сторону верности и не побоявшись авантюрного пути. Но каждый день ее тревога, ее тоска возрастала: к тому, что вестей от мужа так и не пришло, добавились отсутствие денег, нехватка еды, дров для отопления, а главное – утрата веры в будущее. Революция была безжалостна к вчерашним богачам. И даже тот жалкий капитал, который хранился у Цветаевой в банке, тоже исчез в ходе конфискаций всякого рода. Она существовала, едва сводя концы с концами, продавая последние драгоценности, выстаивая часами в очередях за продуктами, которые выдавались в центрах помощи детям лишенцев, в надежде хоть чем-то прокормить своих двух девочек, единственное ее платье превратилось в лохмотья. Целыми днями она мела, скребла, стирала… Вот как она описывала обычный свой день в конце ноября 1919 года: «…встаю – верхнее окно еле сереет – холод – лужи – пыль от пилы – ведра – кувшины – тряпки – везде детские платья и рубашки. Пилю. Топлю. Мою в ледяной воде картошку, которую варю в самоваре… Самовар ставлю горячими углями, которые выбираю тут же из печки… Потом уборка… потом стирка, мытье посуды: полоскательница и кустарный кувшинчик для „детского сада“… Маршрут: в детский сад (Молчановка, 34) занести посуду, – Староконюшенным на Пречистенку за усиленным (питанием. – А.С.), оттуда в Пражскую столовую (на карточку от сапожников), из Пражской (советской) к бывшему Генералову – не дают ли хлеб – оттуда опять в детский сад, за обедом, – оттуда – по черной лестнице, обвешанная кувшинами, судками и жестянками – ни пальца свободного! И еще ужас: не вывалилась из корзиночки сумка с карточками?! – по черной лестнице – домой. Сразу к печке. Угли еще тлеют. Раздуваю. Разогреваю. Все обеды – в одну кастрюльку: суп вроде каши… Кормлю и укладываю Ирину… Кипячу кофе. Пью. Курю… В 10 часов день кончен. Иногда пилю и рублю на завтра. В 11 часов или в 12 часов я тоже в постель. Счастлива лампочкой у самой подушки, тишиной, тетрадкой, папиросой, иногда – хлебом…»[81]81
Цит. по кн.: А. Саакянц (А.С. – в тексте цитаты). Марина Цветаева. Жизнь и творчество. М., Эллис Лак, 1999, стр. 183–184. (Прим. перев.)
[Закрыть]
А как только выпадала минутка отдыха, она записывала стихи в тетрадку, чтобы убедить себя: это все еще она, та самая Марина Цветаева, которая когда-то мечтала стать великим поэтом. Однажды ее квартирант, работавший в ЧК, «коммунист, кротчайший и жарчайший», как писала о нем Цветаева, сжалившись над ней, предложил работу – в Народном комиссариате по делам национальностей, Наркомнаце, который находился тогда в «Доме Ростовых» на Поварской. И теперь, с утра до вечера прикованная к рабочему столу, она составляет архив газетных вырезок: «излагаю своими словами Стеклова, Керженцева, отчеты о военнопленных, продвижение Красной Армии и т. д. Излагаю раз, излагаю два (переписываю с „журнала газетных вырезок“ на „карточки“), потом наклеиваю эти вырезки на огромные листы…» Работа бессмысленная, Цветаева предполагает, что все это «совершенно бесполезно и рассыплется в прах еще раньше, чем это сожгут».[82]82
Марина Цветаева. Мои службы. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Избранная проза в двух томах. Т. I. Russica Publishers, INC. Нью-Йорк, 1979, стр. 52. (Прим. перев.)
[Закрыть]
Но бывало и еще хуже. «14-го ноября. Второй день службы.
Странная служба! Приходишь, упираешься локтями в стол (кулаками в скулы) и ломаешь себе голову: чем бы таким заняться, чтобы время прошло? Когда я прошу у заведующего работы, я замечаю в нем злобу».[83]83
Там же, стр. 51.
[Закрыть]
Под любым предлогом сотрудницы Марины выскальзывали за дверь и обегали все окрестные магазины и лавки в надежде, что «выбросят» хоть какие-то продукты. Марина поступала так же, и порой ее одолевали сомнения, что выбрать: мороженую картошку или яйца непредсказуемой свежести… А возвращаясь к своему столу после бесплодных скитаний, она говорила себе, что потеряла время дважды. В самом деле, платили ей так мало и работа в этом Комиссариате по делам национальностей была такой неинтересной, что одна была мечта: спрятавшись за горами папок с бумагами, писать что-то для себя самой. После шести месяцев такой «бездельной деятельности» в Наркомнаце, потом попытки поработать в картотеке учреждения со странным названием «Монпленбеж», несмотря на то что даже крошечная зарплата, которую она приносила домой, отнюдь не была лишней,[84]84
В «Моих службах» Цветаева приводит список цен на некоторые продукты: фунт муки – 35 рублей, картошки – 10 рублей, луку – 15 рублей, 1 селедка – 25 рублей, а жалованье ее составляло 775 рублей в месяц. (Прим. перев.)
[Закрыть] Марина все-таки не выдержала царивших на ее «службах» скученности, глупости и зависти, а главное – бессмысленной писанины, которая от нее требовалась, и ушла, не дожидаясь, пока ее выгонят. А вспоминая об этом позже не без юмора, написала так: «Нужно отдать должное: коммунисты доверчивы и терпеливы. В старорежимном учреждении меня бы сразу, разглядев, сразу выгнали. Здесь я сама подаю в отставку. <…> Не вычли (из жалованья, хотя работа была не сделана. – Н.В.). Нет, руку на сердце положа, от коммунистов я по сей день, лично, зла не видела (может быть, злых не видела!). И не их я ненавижу, а коммунизм. (Вот уже два года, как со всех сторон слышу: „Коммунизм прекрасен, коммунисты ужасны!“ В ушах навязло!)». А чуть дальше: «Не я ушла из Картотеки: ноги унесли! Душа – ноги: вне остановки сознания. Это и есть инстинкт».[85]85
Там же, стр. 68, 70.
[Закрыть]
Марина была счастлива обрести свободу, потому что, оставляя дочерей дома ради того, чтобы отбыть рабочие часы, она находилась в постоянной тревоге. Конечно, Ариадна выглядела достаточно крепкой, пусть и худенькой, и бледненькой, но вот маленькая Ирина безнадежно отставала и в физическом, и даже в умственном развитии. Все время какая-то полусонная или погруженная в себя, девочка не умела говорить и большую часть времени что-то, раскачиваясь, пела: «слух и голос были изумительные», – писала потом Марина сестре. Скорее всего сказывались последствия полуголодного существования. Но в 1919 году большая часть российских детей оказалась не в лучшем положении. Несмотря на то что в марте 1918 года в Брест-Литовске был подписан сепаратный мирный договор с Германией, условия жизни при советской власти становились все тяжелее и тяжелее. Продолжение Гражданской войны обходилось дорого, а упрямое желание Ленина управлять экономикой в точности так же, как общественной жизнью, усиливало разруху, приводило к уничтожению нации и делало политический террор поистине невыносимым. Простой народ потуже затягивал пояса, согревал дыханием озябшие пальцы и задумывался, должен ли он в своей крайней нужде проклинать большевиков, которые поставили родину раком, сторонников царского режима, которые не помешали им это сделать, или злой рок, который чувствует себя в России как у себя дома.