355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анри Труайя » Марина Цветаева » Текст книги (страница 17)
Марина Цветаева
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:06

Текст книги "Марина Цветаева"


Автор книги: Анри Труайя



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

Поэма была длинная, с описаниями Екатеринбурга и Тобольска, напоминавшими отдельные места из цветаевской „Сибири“, написанной в 1930 году и напечатанной в „Воле России“ (кн. 3–4, 1931). Почти все они показались мне очень яркими и смелыми. Чтение длилось больше часу, и после него все тотчас же заговорили разом. Лебедев считал, что – вольно или невольно – вышло прославление царя. М.И. упрекала его в смешении разных плоскостей – политики и человечности. Я сказал, что некоторые главы взволновали меня, они прозвучали трагически и удались словесно. М.И. быстро повернулась ко мне и спросила: „А вы бы решились напечатать поэму, если бы у вас был сейчас свой журнал?“ Я ответил, что решился бы, но с редакционными оговорками – потому что поэма независимо от замысла и желаний автора была бы воспринята как политическое выступление. М.И. пожала плечами: „Но ведь всем отлично известно, что я не монархистка, меня и Сергея Яковлевича теперь обвиняют в большевизме“. Тут все наперебой начали ее убеждать: дело не в том, что вы думаете, а какое впечатление производят ваши слова. Как всегда спокойная Маргарита Николаевна Лебедева умерила наш пыл: спор ведь оставался чисто теоретическим, поэму все равно негде было печатать. М.И. задумалась, потом с усмешкой заметила, что, пожалуй, когда-нибудь напишут на первой странице: „Из посмертного наследия Марины Цветаевой“. Но этому предсказанию не суждено было сбыться. Перед отъездом М.И. в Россию, в 1939 году, поэма об убийстве царской семьи и значительное количество стихов и прозы, которые М.И. справедливо сочла „неподходящими для ввоза в СССР“, были – при содействии наших иностранных друзей – отосланы для сохранения в международный социалистический архив в Амстердаме: его разбомбили гитлеровские летчики во время оккупации Голландии, и все материалы погибли в огне.

Странная участь постигла длинное письмо, посланное мне М.И. на другой день после чтения поэмы; она в нем с горячностью защищала право поэта говорить безбоязненно обо всем, о чем не полагается и как „ему поется“. И это, и все другие письма Цветаевой ко мне на литературные и личные темы (их было свыше полутораста) я дал на сохранение вместе с архивом „Воли России“ одному моему парижскому знакомому А. С. С-ву. После войны он уехал в СССР и либо уничтожил то, что я ему вверил, либо увез все с собой. Я все еще надеюсь, что весь этот очень ценный материал не погиб и в будущем отыщется в каких-нибудь советских литературных архивах».

15 февраля 1936 года Марина приняла участие в публичных чтениях в пользу поэтов-эмигрантов (не получив за это ни копейки), а назавтра – нисколько не заботясь о том, каковы будут последствия этого ее поступка, – в литературном вечере, организованном приверженцами «Союза возвращения на родину». Тоже, естественно, не за деньги. Читала в обоих случаях одно и то же. Этот – последний – вечер проводился в одной из квартир дома 12 по улице Бюси, снятой посольством СССР во Франции. Марина, согласившись там выступить, отлично сознавала, что поддерживает Сережу в деле политического обращения эмигрантов в другую веру, которому тот рьяно служил. Она оправдывала мужа тем, что его прошлое добровольца Белой армии позволяет ему без ущерба для чести приближаться к красным, а еще тем, что то мизерное жалованье, которое он за это, возможно, получает, вовсе не плата за предательство (оно стоило бы куда дороже), а оплата попытки разумного примирения сторон. Однако русская диаспора в массе все чаще и все более открыто упрекала семью Эфронов в том, что они ведут двойную игру, в чем Марина отказывалась сознаваться.

Другие выступления Марины перед читательской аудиторией состоялись в Бельгии, и поехала она туда по просьбе Зинаиды Шаховской. На этот раз публика была не такой настороженной. Цветаева читала свою прозу, в том числе и некоторые вещи, написанные по-французски. Выступления были достойно оплачены организаторами, и благодаря этой «манне небесной» Марина смогла купить кое-какие одежки Муру, которому до того было просто нечего надеть на себя, а ведь надо было, чтобы мальчик прилично выглядел, когда появится перед глазами своих советских «земляков».

Вернувшись после бельгийских «гастролей», Марина 7 июля повезла Мура в Морe-сюр-Луан, маленький средневековый городок неподалеку от Фонтенбло, южнее Парижа, надеясь там как следует поработать над переводами Пушкина на французский и несколько недель отдохнуть. Но пробыли мать и сын там недолго: проливные дожди заставили их уже 31 июля вернуться в Ванв.

Но и эти доставшиеся ей три недели единоличного обладания сыном Марина постаралась использовать как можно более полно. Преследуемая идеей об ожидающей их разлуке, она стремилась каждую минуту приласкать ребенка, потрогать его, вдохнуть его запах. Она хотела надышаться Муром и никогда еще настолько не чувствовала себя Матерью. Однако и тут – достаточно было искры, чтобы вспыхнуло пламя новой любви, хотя чему тут удивляться: сама того не понимая, Цветаева только и ждала долгие месяцы подходящего случая, чтобы загореться снова. И вот в Море-сюр-Луан она получает письмо от молодого русского поэта Анатолия Штейгера, который лечится от туберкулеза в швейцарском санатории, и сразу же впадает в экзальтацию от одной мысли о том, какое счастье сможет дать этому неизвестному ей больному юноше.

Получив сборник отчаянно-грустных стихов Штейгера, она убедила себя в том, что он гениален и что посему она должна – как собрат по перу и как опытная женщина – лететь к нему на помощь. В полубезумном письме Марина предложила ему материнскую любовь и бескорыстную поддержку, взяв его под крыло, поскольку в карьере неизбежны всякого рода козни. Осознание того, что она может быть снова кому-то нужна и полезна, сделало юношу для нее незаменимым. И она принялась каждый день писать своему очаровательному ученику, стараясь вернуть ему вкус к жизни. «… – и если я сказала мать, – пишет Цветаева Штейгеру, – то потому, что это слово самое вмещающее и обнимающее, самое обширное и подробное, и – ничего не изымающее. Слово, перед которым все, все другие слова – границы.

И хотите Вы или нет, я Вас уже взяла туда внутрь, куда беру все любимое, не успев рассмотреть, видя уже внутри. Вы – мой захват и улов, как сегодняшний остаток римского виадука с бьющей сквозь него зарею, который окунула внутрь вернее и вечнее, чем река Loing, в которую он вечно глядится.

Это мой захват – не иной. (В жизни я, может быть, никогда не возьму Вашей руки, которая – вижу – будет от меня на пол-аршина расстояния, вполне достижима, так же достижима, как мундштук, который непрерывно беру в рот. Взять вещь – признать, что она вне тебя, и не „признать“, а тем самым жестом – „изъять“: переместить в разряд внешних вещей. С этой руки-то все расставания и начинаются. Но, зная, что, может быть, все-таки возьму – потому что как же иначе дать?.. хотя бы – почувствовать.) <…>

Я – годы – по-моему, уже восемь лет – живу в абсолютном равнодушии, т. е. очень любя того и другого и третьего, делая для них всех все, что могу, потому что надо же, чтобы кто-нибудь делал, но без всякой личной радости – и боли: уезжают в Россию – провожаю, приходят в гости – угощаю.

Вы своим письмом пробили мою ледяную коросту, под которой сразу оказалась моя родная живая бездна – куда сразу и с головой провалились – Вы».[236]236
  Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Письма, стр. 566. (Прим. перев.)


[Закрыть]
И доходит до признания: «Я иногда думаю, что Вы – я, и не поясняю. Когда Вы будете не я – спрашивайте».[237]237
  Там же, стр. 569.


[Закрыть]
И посвящает ему цикл «Стихи сироте».

 
Наконец-то встретила
Надобного – мне:
У кого-то смертная
Надоба – во мне.
 
 
Чтo для ока – радуга,
Злаку – чернозем —
Человеку – надоба
Человека – в нем.
 
 
Мне дождя и радуги,
И руки – нужней
Человека надоба
Рук – в руке моей.
 
 
Это – шире Ладоги
И горы верней —
Человека надоба
Ран – в руке моей.
 
 
И за то, что с язвою
Мне принес ладонь —
Эту руку – сразу бы
За тебя в огонь![238]238
  Шестое стихотворение цикла написано 11 сентября 1936 г.


[Закрыть]

 

И еще:

 
В синее небо ширя глаза —
Как восклицаешь: – Будет гроза!
 
 
На проходимца вскинувши бровь —
Как восклицаешь: – Будет любовь!
 
 
Сквозь равнодушья серые мхи —
Тaк восклицаю: – Будут стихи![239]239
  Датировано 1936 г., без номера.


[Закрыть]

 

Как и многие другие до него, Анатолий Штейгер испугался этой тяжеловесной страсти. Он-то думал напиться прохладной воды из родника, а вместо этого ему плеснули в лицо кипящей – из гейзера. Чересчур слабый, чтобы противостоять вулканическому темпераменту Марины, он отступил. Когда она объявила, что приедет в Швейцарию повидаться с ним, – перестал писать, не объяснив причины. И – обиженная, раздосадованная – она пишет ему прощальное письмо:

«<…> Мне для дружбы, или, что то же, – службы – нужен здоровый корень. Дружба и снисхождение, только жаление – унижение. Я не Бог, чтобы снисходить. Мне самой нужен высший или по крайней мере равный. О каком равенстве говорю? Есть только одно – равенство усилия. Мне совершенно все равно, сколько Вы можете поднять, мне важно – сколько Вы можете напрячься. Усилие и есть хотение. И если в Вас этого хотения нет, нам нечего с Вами делать».[240]240
  Письмо написано в сентябре 1936 г., после него от нее ему было еще три (последнее – в январе 1937-го, в промежутке Цветаева и Штейгер виделись в Париже). Данное письмо – о том, что и вызывало размолвку между ними: о желании Анатолия встретиться с Адамовичем, которого Марина Ивановна считала не по-евангельски «нищим духом», и потому всякого, кто мог иначе к нему относиться, даже «сына» своего Штейгера, полным ничтожеством. Так что не Штейгер отвернулся от Марины, а наоборот, и на присланное им в ответ оправдание (единственное сохранившееся письмо), несмотря на то что и здесь звучит: «Я Вас из сердца не вырвала и не вырву никогда», прозвучало и уже трезвое: «…есть вещи, которые я не могу перенести, например – физически, на строке – себя и Адамовича вместе. Мой первый ответ: там, где нужен Адамович, не нужна я, упразднена я, возможен Адамович – невозможна я. <…>…в таких руках видеть мое чудо – и знать, что из этих рук (даже не держащих! Уже заведомо – выронивших!) не вырвать – потому что другому в этих руках (которых – нет) – хорошо – бесполезное – и унизительное – и развращающее страдание. Тут только одно – отойти». Позднее, в письме к Ю. Иваску, Цветаева назовет Штейгера выкормышем Адамовича. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Письма, стр. 618, 620. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Вот так – буквально за день – половодье чувств влюбленной женщины уступило место выговору, сделанному оскорбленной гувернанткой. Но Марина в обеих ролях была естественна. Даже в тех случаях, когда речь шла о самых близких людях, она в равной мере осыпала их ласками и призывала к порядку. В письме к любимому и давнему другу Анне Тесковой она подводит итог своего нового любовного краха: «Месяца два назад, после моего письма к Вам еще из Ванва, получила – уже в деревне – письмо от брата Аллы Головиной – она урожденная Штейгер, воспитывалась в Моравской Тшебове – Анатолия Штейгера, тоже пишущего – и лучше пишущего: по Бему – наверное – хуже, по мне – лучше.

Письмо было отчаянное: он мне когда-то обещал, вернее, я у него попросила – немецкую книгу – не смог – и вот, годы спустя[241]241
  Цветаева и Штейгер встречались еще зимою 1931–1932 г. упоминание об этом есть в письме Анне Тесковой от 1 января 1932 года. См. кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма., стр. 400 и 498. (Прим. перев.)


[Закрыть]
– об этом письмо – и это письмо – вопль. Я сразу ответила – отозвалась всей собой. А тут его из санатории спешно перевезли в Берн – для операции. Он – туберкулезный, давно и серьезно болен – ему 26 или 27 лет. Уже привязавшись к нему – обещала писать ему каждый день – пока в госпиталь, а госпиталь затянулся, да как следует и не кончился – госпиталь – санатория – невелика разница. А он уже – привык (получать) – и мне было жутко думать, что он будет – ждать. И так – каждый день, и не отписки, а большие письма, трудные, по существу: о болезни, о писании, о жизни – всё сызнова: для данного (трудного) случая. Усугублялось все тем, что он сейчас после полной личной катастрофы – кого-то любил, кто-то бросил (больного!) – только об этом и думает и пишет (в стихах и в письмах). Мне показалось, что ему от моей устремленности – как будто – лучше, что – оживает, что – м. б. – выживет – и физически и нравственно – словом, первым моим ответом на его первое письмо было: – Хотите ко мне в сыновья? – И он, всем существом: – Да.

Намечалась и встреча. То он просил меня приехать к нему – невозможно, ибо даже если бы мне дали визу, у меня не было с собой заграничного паспорта – то я звала (мне обещали одолжить денег) – и он совсем было приехал (он – швейцарец и эта часть ему легка) – но вдруг, после операции, ухудшение легких – бессонница – кашель – уехал к себе (санатория в бернском Oberland'e). Дальше – письма, что м.б. на зиму приедет в Leisyn, и опять – зовы. Тогда я стала налаживать свою швейцарскую поездку этой осенью, из Парижа, – множество времени потратила и людей вовлекла – осенью оказалось невозможно, но вполне возможно – в феврале (пушкинские торжества, вернее – поминание, а у меня – переводы).

Словом, радостно пишу ему, что всё – сделано, что в феврале – встретимся – и ответ: Вы меня не так поняли – а впрочем, я и сам точно не знал – словом (сейчас уже я говорю), в ноябре выписывается совсем, ибо легкие – что осталось – залечены, и процесса – нет. Доктор хочет, чтобы он жил зиму в Берне, с родителями, – и родители тоже, конечно – он же сам решил – в Париж.

– п. ч. в Париже – Адамович – литература – и Монпарнас – и сидения до 3 ч. ночи за 10-й чашкой черного кофе —

– п. ч. он все равно (после той любви) – мертвый… <…>

Вот на что я истратила и даже растратила большую часть моего лета.

На это я ответила – правдой всего существа. Что нам не по дороге: что моя дорога – и ко мне дорога – уединенная. И всё о Монпарнасе. И все о душевной немощи, с которой мне нечего делать. И благодарность за листочек с рильковской могилы. И благодарность за целое лето – заботы и мечты. И благодарность за правду.

Вы, в открытке, дорогая Анна Антоновна, спрашиваете: М.б. большое счастье?

И задумчиво отвечу: Да. Мне поверилось, что я кому-то – как хлеб – нужна. А оказалось – не хлеб нужен, а пепельница с окурками: не я – а Адамович и Comp.

Горько. – Глупо. – Жалко».[242]242
  Письмо из Савойи от 16 сентября 1936 г. Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма, стр. 440–442. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Разочарованная в любви, Марина чувствовала себя все неувереннее перед агрессивным упорством мужа и дочери, желавших покинуть Францию. Чем больше проходило времени, тем меньше оказывалась она способна оказывать им сопротивление.

Шли дни, чуть ли не сутками напролет взвешивала она мысленно каждое «за» и каждое «против», и дилемма казалась ей с течением времени все более неразрешимой, все более трагичной. Еще в феврале 1928 года она утверждала, что в России была поэтом без книг, а за границей – поэтом без читателей. А тремя годами позже без конца объясняла всем подряд: нет, в Россию ей ехать нельзя, пусть даже здесь она бесполезна, потому что там она – невозможна! Теперь случались моменты, когда Цветаевой казалось, будто она все-таки отыскала способ найти квадратуру круга. Когда, скажем, осенью 1933 года в прессе появилась информация о мужественно терпящей бедствие полярной экспедиции, возглавляемой выдающимся советским исследователем Арктики Отто Шмидтом и заброшенной дрейфующими льдинами в Чукотское море экспедиции, начальной целью которой было пройти за одну навигацию Северный морской путь на пароходе «Челюскин», когда стало известно, что у одной из участниц этой экспедиции в самое трудное для всех время родилась дочь, когда в феврале 1934-го мир радостно встретил весть о спасении советскими летчиками всех челюскинцев, – обуреваемая пламенным патриотизмом Марина написала:

 
Челюскинцы! Звук —
Как сжатые челюсти.
Мороз из них прет,
Медведь из них щерится.
 
 
И впрямь челюстьми
– На славу всемирную —
Из льдин челюстей
Товарищей вырвали!
 
 
На льдине (не то
Что – черт его – Нобиле!)
Родили – дитё
И псов не угробили —
 
 
На льдине!
Эол
Доносит по кабелю:
– На льдов произвол
Ни пса не оставили!
 
 
И спасши (мечта
Для младшего возраста!),
И псов и дитя
Умчали по воздуху.
 
 
– «Европа, глядишь?
Так льды у нас колются!»
Щекастый малыш,
Спеленатый – полюсом!
 
 
А рядом – сердит
На громы виктории —
Второй уже Шмидт
В российской истории:
 
 
Седыми бровьми
Стесненная ласковость…
Сегодня – смеюсь!
Сегодня – да здравствует
 
 
Советский Союз!
За вас каждым мускулом
Держусь – и горжусь:
Челюскинцы – русские![243]243
  Написано 3 октября 1934 г.


[Закрыть]

 

Не удовлетворенная тем, что бросила вызов всей эмиграции такими прославляющими Советы стихами, она еще и уточняет в адрес корреспондента-скептика: «Вы меня своим укором о челюскинцах задели за живое мясо совести и за живую жилу силы. Ведь многие годы уже я – лирически – крепко сплю… Степень моего одиночества здесь и на свете Вы не знаете… и вот – Ваш оклик: запрос! А теперь я написала Челюскинцев – не я написала, сами написались! С настоящим наслаждением… думаю, как буду читать эти стихи – здесь. Последним. Скоро».[244]244
  Цветаева не сразу отозвалась на вызвавшее эхо во всем мире чрезвычайное событие, и только осенью в ответ на упрек молодого поэта Алексея Эйснера в том, что она прошла мимо такой романтичной истории, сочинила это – одно из самых слабых своих – стихотворение. Письмо ее Эйснеру цит. здесь по кн.: Анна Саакянц. Марина Цветаева. Жизнь и творчество, стр. 602. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Как она и ожидала, «весь-мир» ополчился на нее за подобный энтузиазм. А она… Она не могла ни винить тех, кто осуждал ее за симпатии к Советам, ни отказаться от критики в адрес пугающей осторожности тех, кто, дрожа за собственную шкуру и удобное место под солнцем, воздерживался от того, чтобы попросту с тихой радостью слинять, ничем себя не проявив. Душевные и мысленные метания в конце концов доводили ее до головокружения. Она мечтала о том, чтобы внешние события сами заставили ее выбрать путь. Орел или решка? Жить и умереть, томясь на медленном огне, оставаясь во Франции или взойти на пылающий костер в России?

Примерно в то же время Цветаева заносит в одну из своих записных книжек отчаянные строки о том, что – будь ей дана возможность выбирать между тем, чтобы никогда больше не увидеть России, и тем, чтобы никогда больше не увидеть своих черновых тетрадей, она ни минуты не колебалась бы и, совершенно очевидно, сказала бы, что Россия обойдется без нее, тогда как черновые тетрадки на это не способны. К тому же, продолжала Марина развивать эту мысль: «я без России обойдусь, без тетрадей – нет…»,[245]245
  Анна Саакянц. Марина Цветаева. Жизнь и творчество, стр. 697.


[Закрыть]
и говорила она так потому, что именно в черновых записях, и только в них, все для нее обретало жизнь и смысл.

Однако в эмигрантской среде растет возмущение Советским Союзом, который теперь решился устраивать облавы на врагов режима и преследовать их прямо под носом у французского правительства – без всякого стыда и зазрения совести. Еще помнилось дерзкое похищение чекистами 26 января 1930 года в самом центре Парижа генерала Кутепова, когда поползли слухи, будто сменившему его на посту председателя Русского общевоинского союза генералу Миллеру тоже грозит опасность. Эмигранты из России, чувствовавшие себя до поры до времени в безопасности на французской территории, теперь были сильно обеспокоены снисходительным отношением гошистского правительства Леона Блюма к Советскому Союзу, который вел себя все более активно и нагло.

Казалось, обстановка сама подталкивает вчерашних изгнанников к возвращению в родные края. Обгоняя мать и отца, Ариадна запросила визу на въезд в СССР. Перед этим они с Сергеем много и подолгу разговаривали. Снизив голос до шепота, Эфрон жаловался дочери, что запутался в своих отношениях с Советским Союзом, «как муха в паутине», советовал прислушиваться только к голосу своего патриотизма и немедленно мчаться в Москву. Но не следует, уточнял он, пересказывать их беседы Марине. Аля обещала. Впрочем, ей это было нетрудно: теперь уже у нее почти и не было никаких контактов с матерью, слишком многое их разделяло: вкусы, пристрастия, убеждения, возраст… Стоило Ариадне поступить на службу ассистенткой к зубному врачу, Марина принялась всячески препятствовать ее работе «вне дома». Ариадна вспомнит потом, что мать нуждалась в том, чтобы она все время находилась дома, вспомнит, как на материнское: «Выбирай – работа или дом, но – если ты выберешь работу, – все между нами кончено!» – в том же тоне ответила: «Тогда я выбираю работу!» И как после этой своей первой демонстрации независимости сама жизнь вынудила ее пойти еще дальше. Она понимала, что станет свободной женщиной только в том случае, если поставит нерушимый барьер между собой и родителями. Поддержка отца придавала ей сил, и она ускорила сборы к отъезду. У Марины уже не хватало мужества ее удерживать и уговаривать. Добившись полного развала семьи, эта двадцатипятилетняя девушка просто сияла от счастья. В письме к Анне Тесковой от 2 мая 1937 года Цветаева, описывая Алин сравнительно недавний отъезд, говорит, что так весело едут разве что в свадебное путешествие, да и то не все, и рассказывает о сборах: «Повторю вкратце: получила паспорт, и даже – книжечкой (бывают и листки), и тут же принялась за оборудование. Ей помогли – все: начиная от С.Я., который на нее истратился до нитки, и кончая моими приятельницами, из которых одна ее никогда не видела… У нее вдруг стало все: и шуба, и белье, и постельное белье, и часы, и чемоданы, и зажигалки – и все это лучшего качества, и некоторые вещи – в огромном количестве. Несли до последней минуты, Маргарита Николаевна Лебедева (Вы, м.б., помните ее по Праге, „Воля России“) с дочерью принесли ей на вокзал новый чемодан, полный вязаного и шелкового белья и т. п. Я в жизни не видела столько новых вещей сразу. Это было настоящее приданое. Видя, что мне не угнаться, я скромно подарила ей ее давнюю мечту – собственный граммофон, для чего накануне поехала за тридевять земель на Marché aux Puces (живописное название здешней Сухаревки), весь рынок обойдя и все граммофоны переиспытав, наконец нашла – лучшей англо-швейцарской марки, на манер чемодана, с чудесным звуком. В вагоне подарила ей последний подарок – серебряный браслет и брошку – камею – и еще – крестик – на всякий случай».[246]246
  Письмо датировано «первым днем Пасхи». Цит. по кн.: Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 6. Письма, стр. 451. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Теперь блудной дочери было с чем возвращаться в СССР. Она уехала 15 марта 1937 года.

А Марина не понимала: то ли ей восхищаться решительностью Али, то ли бояться за нее. А вдруг она собьется с дороги, запутавшись в лабиринтах советской клоаки? Но первые письма, полученные от Али из Москвы, ее успокоили: девушка поселилась у тетки, Елизаветы Эфрон, изучает английский язык, надеется найти работу с хорошим жалованьем. Но одновременно с приятными новостями пришла и горестная: Ариадна сообщила матери о смерти Софьи Голлидэй. Новость потрясла Марину, которой тут же вспомнились все подробности ее любви к «Сонечке», непосредственной свеженькой и эксцентричной молодой актрисе. И она посвятила памяти подруги длинную повесть, в которой с блеском воскресила образ этого полуребенка, всегда готового с ходу рассмеяться или заплакать.

Отдав долг благодарности дорогой ее сердцу тени, Марина отправилась с Муром отдыхать на Атлантическое побережье – в поселок Лакано-Осеан (департамент Жиронда). Во Франции тогда началась благословенная эпоха первых «оплачиваемых отпусков». Ну как же не последовать общему движению, даже если у тебя нет постоянной службы с постоянной зарплатой? У Сергея – была, однако он упрямился и не хотел покидать Париж. Говорил, что его здесь удерживают дела чрезвычайной важности. Что еще за дела? Марина предпочитала об этом не задумываться – не видеть, не слышать, что происходит. Потому что именно тем летом ее мужу, которого уже давно завербовали и взяли на довольствие агенты секретных служб СССР, было поручено – вместе с группой специалистов по «мокрым делам» – ликвидировать некоего Игнатия Рейсса (он же – и это настоящее имя – Людвиг Порецкий), бывшего советского шпиона, который, прозрев, понял, что служит не мировой революции, а кровавому сталинскому режиму, и, написав об этом послание в ЦК ВКП, попытался скрыться с женой и ребенком. Началась охота за предателем. Руководил слежкой Сергей Эфрон.

Рейсс скрывался в Швейцарии, неподалеку от Лозанны. Ему была назначена встреча, на самом деле оказавшаяся ловушкой. Непосредственно в убийстве Эфрон участия не принимал, и вообще, как позже выяснилось, роль его во всем этом деле была довольно скромной, но и ее хватило для скандала.

Тело Рейсса, прошитое пулями, было обнаружено в ночь с 4 на 5 сентября 1937 года на шоссе в Пюлли под Лозанной. Сразу было установлено, что находившийся при нем паспорт на имя чешского коммерсанта Эберхардта – фальшивый. И началось следствие – сразу в двух странах: Швейцарии и Франции. При первых же осмотрах труп был идентифицирован и мотивы убийства признаны исключительно политическими. Газеты единодушно обвиняли СССР, который, наплевав на принятые во всем мире законы, орудовал на территории суверенных государств. Шум нарастал, и он далеко еще не успел затихнуть, когда разразился новый потрясший общество скандал: в центре Парижа 22 сентября того же года был похищен опять же московскими агентами генерал Миллер, глава Русского общевоинского союза. Почти в точности повторилась история с его предшественником, генералом Кутеповым, бесследно исчезнувшим таким же образом в 1930 году. Заподозренный в подстрекательстве к заговору адъютант Миллера, генерал Скоблин, бежал. Его жена – певица Надежда Плевицкая, была арестована как сообщница. Все поиски Миллера ни к чему не привели, точно так же как поиски в свое время Кутепова. Советы стали подлинными мастерами искусства похищения и политического убийства. Что же до дела Рейсса – оно шло своим чередом. Расследование, проводившееся французской полицией, позволило выйти на руководство «Союза возвращения на родину». В доме 12 по улице де Бюси, где собирались члены этого общества, 22 октября 1937 года все было перевернуто вверх дном: провели обыск. Между тем глава «Союза», Сергей Эфрон, опасаясь, что его арестуют, срочно скрылся. По официальной версии, он перебрался через границу и присоединился к испанским повстанцам. На самом деле он отправился на такси, которое вел один из соотечественников, в Гавр и тайком отбыл оттуда на советском корабле. Когда полицейские явились в Ванв, чтобы допросить подозреваемого, они застали там только совершенно растерянную Марину. Она отказывалась верить в виновность и двуличие мужа, которого считала существом прямым и лояльным. Ее отвели в участок, засыпали вопросами. Она повторяла, что ничего не знает. А ее пылкие объяснения «по существу дела» просто-таки озадачили полицию. Она обрушила на них ворох неточных цитат из Корнеля, Расина и себя самой, а в заключение реабилитировала Сергея несколькими фразами: «Он самый честный, самый благородный, самый человечный из людей. – Но его доверие могло быть обмануто. – Мое – к нему – никогда».[247]247
  Письмо к Ариадне Берг от 26 октября 1937 года. Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Письма, стр. 508. (Прим. перев.)


[Закрыть]
Вероятно, искренность и полная растерянность Цветаевой убедили следователей в ее неведении, ее после многочасового допроса сразу же отпустили и довольно долго не тревожили.

Но сама Марина, вернувшись домой, несмотря на то что сгорала от стыда, страха и гнева, не хотела сдаваться без боя. И дала корреспонденту выходившей в Париже русской ежедневной газеты «Последние новости» более подробное и куда более уверенное интервью.

Оно было помещено под шапкой «Где С. Я. Эфрон?». Опровергая слухи о том, что Сергей отбыл из Франции «не один, а с женой, известной писательницей и поэтессой М.И. Цветаевой», корреспондент, посетивший Марину, так рассказывает о встрече: «– Дней двенадцать тому назад, – сообщила нам М.И. Цветаева, – мой муж, экстренно собравшись, покинул нашу квартиру в Ванве, сказав мне, что уезжает в Испанию. С тех пор никаких известий о нем я не имею. Его советские симпатии известны мне, конечно, так же хорошо, как и всем, кто с мужем встречался. Его близкое участие во всем, что касалось испанских дел (как известно, „Союз возвращения на родину“ отправил в Испанию немалое количество русских добровольцев), мне также было известно. Занимался ли он еще какой-нибудь политической деятельностью и какой именно – не знаю.

Двадцать второго октября, около семи часов утра, ко мне явились четыре инспектора полиции и произвели продолжительный обыск, захватив в комнате мужа его бумаги и личную переписку.

Затем я была приглашена в Сюртэ Насиональ, где в течение многих часов меня допрашивали. Ничего нового о муже я сообщить не могла».[248]248
  Цит. по кн.: Анна Саакянц. Марина Цветаева. Жизнь и творчество. М., Эллис Лак, 1999, стр. 662–663. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Однако и стойкость Марины имела предел. Вот как рассказывает историю этих жутких для Цветаевой дней Марк Слоним: «…во время допросов во французской полиции (Сюрте) она все твердила о честности мужа, о столкновении долга с любовью и цитировала наизусть не то Корнеля, не то Расина (она сама потом об этом рассказывала сперва М.Н. Лебедевой, а потом мне). Сперва чиновники думали, что она хитрит и притворяется, но, когда она принялась читать им французские переводы Пушкина и своих собственных стихотворений, они усомнились в ее психических способностях и явившимся на помощь матерым специалистам по эмигрантским делам рекомендовали ее: „Эта полоумная русская“ (cette folle Russe).

В то же время она обнаружила такое невежество в политических вопросах и такое неведение о деятельности мужа, что они махнули на нее рукой и отпустили с миром. Но все, что ей пришлось пережить этой страшной осенью, надломило М.И., в ней что-то надорвалось. Когда я встретил ее в октябре у Лебедевых, на ней лица не было, я был поражен, как она сразу постарела и как-то ссохлась. Я обнял ее, и она вдруг заплакала, тихо и молча, я в первый раз видел ее плачущей. Потом, овладев собой, начала рассказывать почти в юмористических тонах о том, что называла „несчастьем“. Мура при этой беседе не было. Меня потрясли и ее слезы, и отсутствие жалоб на судьбу, и какая-то безнадежная уверенность, что бороться ни к чему и надо принять неизбежное. Я помню, как просто и обыденно прозвучали ее слова: „Я хотела бы умереть, но приходится жить ради Мура, Але и Сергею Яковлевичу я больше не нужна“. Маргарита Николаевна спросила о ближайших планах. М.И. ответила, что придется ехать в Россию, а для этого надо идти в „Союз возвращения на родину“, в советское консульство, все равно оставаться в Париже нельзя, и денег нет, и печататься невозможно, и затравят эмигранты, уже и сейчас повсюду недоверие и вражда».[249]249
  М. Слоним. О Марине Цветаевой. Цит. по кн.: Марина Цветаева в воспоминаниях современников. Годы эмиграции, стр. 142–143. (Прим. перев.)


[Закрыть]

А Нина Берберова описывает последнее появление Марины в эмигрантской среде: «М.И. Цветаеву я видела в последний раз на похоронах (или это была панихида?) кн. С.М. Волконского 31 октября 1937 года. После службы в церкви на улице Франсуа Жерар (Волконский был католиком восточного обряда) я вышла на улицу. Цветаева стояла на тротуаре одна и смотрела на нас полными слез глазами, постаревшая, почти седая, простоволосая, сложив руки у груди. Это было вскоре после убийства Игнатия Рейсса, в котором был замешан ее муж, С.Я. Эфрон. Она стояла, как зачумленная, никто к ней не подошел. И я, как все, прошла мимо нее».[250]250
  Цит. по кн.: Мария Разумовская. Марина Цветаева. Миф и действительность. М.: Радуга, 1994, стр. 294. (Прим. перев.)


[Закрыть]

Обвинения, выдвинутые против Сергея, его поспешное бегство в СССР, отсутствие новостей и, как казалось, интереса к оставленным им на произвол судьбы жене и сыну – ведь она не получила ни строчки с тех пор, как он их покинул, – казалось бы, должны были убить привязанность Марины к этому человеку. Однако произошло прямо противоположное. Катастрофа, разразившаяся в жизни Сергея, сделала его еще дороже Марине. Как всегда, она рассуждала следующим образом: никого нельзя оставлять в беде, побежденные всегда заслуживают большего уважения, чем победители, и, поскольку ей больше нечего делать в Париже с тех пор, как «он» в России и – совершенно очевидно – нуждается в ней, значит, надо ехать к нему. Он не может быть виновным, потому что он – сама молодость, и СССР для него предстает именно как страна молодости и обновления. Вся суть Марины была в том, что она прежде думала о других, а потом уже о себе самой. И вот она, которая столько раз плыла против течения, вливается в поток, готовая идти вслед за большинством. Но сначала надо было разобрать свои рукописи, уничтожить ненужные письма, а главное – сделать все, чтобы получить советский паспорт. В маленькой квартирке на улице Жан-Батиста Потена между стиркой и глажкой или готовкой и прогулкой с Муром она, задыхаясь от тоски, перебирала бумаги и тетрадки – они были свидетелями и спутниками долгого изгнания, переписывала свои произведения и думала, не признаваясь в этом Муру, который насмешливо наблюдал за матерью, была ли права, когда все-таки решилась предпочесть российскую авантюру французскому покою.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю