Текст книги "Антигона"
Автор книги: Анри Бошо
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
VII. БАРЕЛЬЕФЫ
Мраморные обрамления дворцовых дверей, которые заказал мне торговец, закончены. Этеокл пришел взглянуть на них.
Для своей подруги Диотимии, – сказал он, – ты вырезала по дереву барельеф с Эдипом и Иокастой. К. говорил, что барельеф восхитителен.
– Как он увидел его в чаще леса?
– Клиос показал.
Меня растрогал этот поступок Клиоса, и Этеокл попросил меня вырезать два барельефа с изображением Иокасты.
– Почему два?
– Один – для Полиника, другой – для меня.
– Ты хочешь заключить мир с Полиником? – вспыхнуло во мне пламя надежды.
– Мне просто хочется, чтобы и у него, и у меня был такой барельеф на память.
Надежда погасла, а прозвучавшая просьба ужаснула меня.
– Вот уже десять лет, – пролепетала я, – как умерла наша мать, но рана так и не зажила. Как ты хочешь, чтобы я, одна среди вашей грязной войны, нашла в себе силы вновь вызвать нашу мать к жизни? И не один раз, а делать это целыми днями… даже месяцами, собственными руками, мыслями, своим собственным горем…
– Ты уже сделала это однажды в лесу для Эдипа, сделай это теперь для Полиника и для меня.
– То, о чем ты просишь, Этеокл, слишком тяжело для меня. Это выше моих сил… А два раза выполнять один и тот же барельеф просто невыносимо.
Этеокл не рассердился, но и не отступил:
– Это очень важно, Антигона, ты думаешь, что это выше твоих сил, но К. и Исмена так не думают. Мы поможем тебе.
Значит, они осмелились говорить об этом между собой без моего ведома, они хотели заставить меня, заставить мои руки. Это похоже на Этеокла и на мою драгоценную и опасную Исмену. Но К., Клиосов посланец, К., который любит и знает меня со всеми моими слабостями, знает гораздо лучше, чем я – самое себя. К. посмел думать, что у меня хватит на это сил. И почему Этеокл считает, что это так важно? Я была в замешательстве и решилась высказать это брату. Тот не сразу нашел, что ответить.
– Наша мать, – проговорил он в конце концов, – умерла, но осталась истинной царицей Фив. Ее жезлу все еще повинуются силы земли, предков и память самого города. Нехорошо мертвой править Фивами. Ни Полиник, ни я так и не смогли снять траур и восстановить царскую власть во всей полноте. Мне кажется, что образ нашей матери, исполненный твоими руками, освободит нас, выведет из-под власти Иокасты и позволит либо Полинику, либо мне править не для смерти, а для жизни.
– Если я сделаю эти барельефы, как Полиник сможет их увидеть?
– Я отправлю тебя к нему с его согласия.
– Но почему два?
– Барельефы будут разными, я не прошу тебя сделать Иокасту фиванцев или свою. Я жду от тебя Иокасту Полиника и мою. А они никогда не будут одинаковыми. Это неисчерпаемое различие двух Иокаст и их сходство сделали наши жизни такими, какими они стали. Их-то мы и должны увидеть в твоих барельефах, чтобы без колебаний исполнить свое предназначение.
– А если эта война разделит семью, Этеокл?
– Ни Полиник, ни я – Иокастины близнецы – ни от кого не примем царства, которое от нее наследуем. Один из нас должен завладеть им силой.
– А другой?
– Другой должен отказаться или умереть.
– Почему же ты не откажешься, Этеокл?
– Это властен сделать лишь Полиник, любимчик. Эдип понял это в Колоне, когда сказал: «Настоящему царю, как тебе, не нужен трон, чтобы царствовать».
– Полиник ничего не понял.
– Он понял бы лишь в том случае, если бы это было сказано нашей матерью. Он еще может понять с твоей помощью.
– Ты потому и просишь сделать барельефы?
– Только ты через них можешь заставить Полиника осознать то невероятное, непереносимое неравенство, что Иокаста создала между нами. Ты ведь тоже, Антигона, предпочла Полиника, и, значит, я имею право просить тебя исполнить барельефы. Это последняя возможность мира; Исмена и К. думают так же.
– Исмена и ты, может быть, просто ищете, как вовлечь меня в свои политические комбинации, но К. … если К. думает так же… Позови его.
Этеокл вышел из мастерской и вернулся вместе с К.
– Я действительно должна сделать это, К.?
Усмешка моего друга была исполнена странной теплоты:
– Ты ничего не должна, Антигона. Ты сделала достаточно того, что должна, с Эдипом, но… послушай…
Голос его поднялся на несколько верхних тонов – это еще не музыка, но уже – совершенство звуков. Дух мой проникся этими звуками, страхи мои стали рассеиваться, мышцы, сведенные судорогой, расслабились. Руки могут больше, чем я думаю, – я поняла это. Руки, мои бедные большие руки, они свободны, это та Антигона, которая сильнее другой, той, что управляет разумом, руки терпеливее, чем Антигона, израненная душа всегда готова удариться в слезы, руки же могут попробовать сказать «да».
Этеокл нетерпеливо ждал ответа. Я взглянула на К., этого посланника совершенных звуков, и произнесла: «Не обещаю, что получится, но попробую».
Этеокл обрадовался, и в этот почти радостный миг, когда рассеялись все тревоги, прозвучал, к моему удивлению, голос К.:
– И ты озолотишь ее?
– Естественно, – не приняв всерьез слова К., рассмеялся Этеокл. – Я озолочу ее. И какова же, таким образом, будет их цена? – спросил он, глядя на посуровевшего К.
– Она тебе известна. За каждый барельеф – столько же, сколько за фреску работы Клиоса.
– Цена непомерна, – произнес Этеокл. – Антигона не столь знаменита, да, может быть, у нее и нет Клиосова таланта.
– Клиос так не думает, – сухо заметил К. – Впрочем, могу предложить тебе лишь половину их стоимости, если у Антигоны, конечно, получится.
Мне было стыдно за эту торговлю, и, когда Этеокл воскликнул: «Какие могут быть расчеты между сестрой и мной?», – я сочла, что он совершенно прав.
Но К. настаивал.
– Денег у тебя много, – говорил он, – а Клиосу известно, что торговаться с тобой небезопасно, и ты вполне можешь ограничиться братской любовью и царскими улыбками. Плати ту цену, которую хочет он, или отказывайся от заказа. Клиос направил меня сюда защищать Антигону, и она обещала следовать моим советам.
Я была поражена: как может К. примешивать к Этеокловой просьбе денежный расчет.
– Но, К., – не удержалась я, – что Клиос хочет, чтобы я делала со всеми этими деньгами?
Лицо К. озарилось хитрой улыбкой:
– Клиос не хочет, чтобы ты с ними что бы то ни было делала. Ему прекрасно известно, что ты их отдашь.
Этеокл, наконец, решился.
– Согласен, – произнес он. – Покупайте материал. Завтра пришлю половину денег.
Он готов был уже расстаться с нами, когда я торопливо спросила:
– Когда же мы сможем, наконец, поговорить вдвоем?
– Когда здесь будут твои барельефы, Антигона. Мы поговорим, когда будем вместе смотреть на них, потому что я уверен: у тебя все получится.
Не оставив мне времени на ответ, Этеокл стремительно вышел. Уже у садовой калитки он обернулся и, видя, что я провожаю его взглядом, едва взмахнул рукой – и жест этот был исполнен такой глубокой печали, что сердце мое сжалось.
На следующий день мы с К., который помогал мне найти необходимое для барельефов дерево, отправились на рынок. Когда мы вернулись домой, в саду нас ждал мужчина в цветной соломенной шляпе, какие носят жители гор. Лицо К. посветлело, и через мгновение двое мужчин уже сжимали друг друга в объятиях.
– Это Железная Рука, – представил мне незнакомца К. – Он из клана Клиоса, его друг. И мой тоже.
Лицо Железной Руки под шапкой густых темных волос – сурово, но голубые глаза освещают его усмешкой. Клиос и К. любят его, и этого достаточно, чтобы он стал и моим другом. Я обняла незнакомца. Звуки с трудом вырывались у него из горла, и К. пришлось предупредить меня:
– Нужно терпение, чтобы разговаривать с ним, он временами заикается, но ни рука его, ни сердце никогда не знают колебаний.
Железная Рука сосредоточился и, наконец, решился открыть рот:
– Путешествие долгое… т-твоя с-скульптура тут.
И он указал мне на какую-то глыбу в соломенной циновке, которую он собирался уже было снять, но мне не хотелось тут же смотреть то, что отправил для меня Клиос, мне не хотелось спешить и познакомиться сначала с его посланцем.
– Ты проделал долгий путь по жаре, тебя мучит жажда, сначала я дам тебе напиться.
Мое предложение обрадовало Железную Руку, потому что пить ему хотелось, но сначала он окинул критическим взглядом запущенный сад. Когда я возвращалась с напитками, Железная Рука уже укорял К.: «Зап-пущенный с-сад… Н-н-никогда н-ничего не п-принесет», – и маленькие взрывы заставляли слова рваться и проваливаться.
Чуть позже мы сели за стол, и тут я увидела перед собой мужчину с мощной грудью и мускулистыми руками. За проворными движениями, смеющимися губами, детским взглядом Железной Руки я не заметила его поразительного атлетического сложения. Закончив есть, Железная Рука обернулся и попросил К.:
– Ск-кажи ей… к-кто я.
– Мать его умерла в родах, отец немного пережил ее. Первые годы жизни он не говорил. Мать Клиоса попробовала его учить. Он сделал большие успехи.
– Мать Клиоса… Оч-чень т-терпеливая.
– Когда мать Клиоса умерла, его обучение остановилось, но сказать он может все.
– Я могу сказать… Ио… Клиос… Тебя оч-чень любят… Я… уже!
Он расхохотался без всякого стеснения, помог привести в порядок стол и вымыть посуду. К. тем временем освобождал содержимое посылки от соломы.
Клиос воспроизвел из местного камня и в большем масштабе то небольшое скульптурное изображение, что я отправила ему, – Эдипов маршрут вокруг Афин, когда мы шли в Колон. Клиос вырубил его в самом склоне горы, и скульптура получилась выше, уже, чем та модель, что он получил. Каждая дорожка, шедшая с восхода на закат или с востока на запад, образовывала полукруглую ступеньку. Наверху – самая широкая, внизу – самая узкая, заканчиваются они прямоугольной площадкой, которую Клиос назвал скеной.
– А там что? – рука моя уперлась в пустое пространство за скеной.
Железная Рука широко развел руками:
– Большая… долина.
– Люди, – сказал К., – облака, небо, место для действия.
– Какого действия?
Железная Рука снова рассмеялся:
– Клиос… долго ис-скал… Никак н-не н-нашел…
Мы тоже засмеялись: что же это за действие, если и великолепный Клиос, с его орлиным взглядом, не смог разглядеть.
Эта Эдипова дорога, чье звучание теперь для моего уха и сердца строже и резче, захватила мое внимание. У подножия полукруглых ступеней есть место для действия. В Колоне оно и развернулось: Эдип прозрел и, покинув нас, продолжил свой путь. Не подобное ли действие произойдет когда-нибудь в этом загадочном месте, которое Клиос вызвал к жизни?
Вернувшись к реальности, я увидела, что Железная Рука уже мотыжит сад. Он считает, объяснил К., что еще можно посадить овощи, если их обильно поливать, что он и собирается делать.
– Каким образом, если он скоро уйдет?
– Он не уйдет. Клиос знает, что я болен, и отправил его ко мне в помощники.
Это новое вмешательство Клиоса в мою жизнь принесло мне такую глупую радость, что я разозлилась.
– Я не хочу, чтобы Клиос защищал меня, – возмутилась я.
– Клиос и не думает тебя защищать, – ответил К., и голос его прозвучал весьма серьезно. – Он отправил нас сюда, чтобы ты могла исполнить свое произведение.
– Барельефы?
– Барельефы, и не только барельефы, то, что заявит о себе само. Кроме того, – добавил он, – Клиосу известно, что побыть немного с тобою рядом для нас благотворно.
Я подозвала Железную Руку, и он помог отнести в мастерскую деревянные колоды. Дерево красивое, твердое, обрабатывать его будет трудно, да и сами колоды какие-то слишком массивные. Железная Рука понял, что я думаю, и предложил сначала их обтесать, – так мне будет легче работать. Я согласилась. Он установил одну из колод на камень в саду и принялся за дело. Я уселась перед другой и в отчаянии на нее уставилась: как вызвать из этой деревяшки царственный и сладострастный образ Полиниковой Иокасты, потому что вначале под моим резцом должна появиться она – так было изначально решено неизвестной инстанцией. Иокаста и Полиник, преисполненные жизнью и страстями, уже здесь, в этом бревне, от вида которого мне становится жутко. Не их – они и так слишком живые – должна я вернуть к жизни своим ваянием, я должна заставить жить себя. Эту Антигону, скульптора, у которой ежедневно, несмотря на ее горе и страхи, будет одна роль – терпеливо стесывать слои древесины, что скрывают от людских глаз образы моих родных.
Ощущение, будто Иокаста и Полиник близко, но еще недостижимы, настолько встревожило меня, что я бросилась к камню, на котором Железная Рука обрабатывал деревянную колоду, еще скрывающую образы Иокасты и Этеокла. Железная Рука тщательно полировал стесанные им выступы, затирал трещины. Я дотронулась до деревянной поверхности, любовно провела пальцем – как весело работает Клиосов друг. Мне бы хотелось, сказала я, во время работы смеяться, как он.
Лицо Железной Руки осветила улыбка. «Это н-нетруд-но!» – в его словах столько уверенности, что я поверила. Вернувшись к еще скрытым в дереве Иокасте и Полинику, я медленно опустилась на корточки рядом с колодой. Я смотрела на деревянную поверхность, ощупывала пальцами, прижималась к ней щекой и, как делал Эдип, упиралась лбом. Но долго я не выдержала, потому что вскоре глаза мои застили слезы, и я перестала что-либо различать.
Кто-то вошел в сад – хорошо, если бы это был Гемон, но шаги вроде не его. Смотреть, кто там, не имело смысла: я все равно ничего не видела, и мне не хотелось, чтобы меня застали в слезах. Неплохо бы спрятаться, уйти куда-нибудь, но силы оставили меня: я крепко обняла твердую деревянную колоду, в которой живет моя умершая мать, уткнулась в эту деревяшку и перестала сдерживать слезы.
Теперь вошедший в сад был совсем близко от меня, я подняла голову, и моей щеки коснулись светлые и душистые пряди волос. В них нет Полиникова жара, испепеляющей ярости. Серебристый свет, идущий от прядей, – не мой свет, увы, тем не менее он завораживал меня. Я зарылась заплаканным лицом в серебряные эти кудри, пальцы мои ощупали совершенные Исменины руки, нежное плечо.
– Что ты так долго всматриваешься в эту грязную деревяшку? – зазвенел высокий Исменин смех. – Из нее-то ты и собираешься изваять нашу восхитительную мать? Этеокл просит меня тебе помочь – в чем? Я не скульптор, я тку самые красивые в Фивах ковры, этого достаточно для моего счастья и для счастья моего мужчины… Но ты гладишь мои волосы своей щекой, как когда-то. Вспомни, ты давно не делала так с тех пор, когда наши братья частенько толкали меня и я падала на землю. Чтобы ты пришла и утешила меня, я принималась громко реветь, даже если мне не было больно. Я была уверена: ты сразу прибежишь, станешь укачивать меня, расчесывать мне волосы, вытирать слезы и ласково касаться их своей щекой – сначала одной, потом – другой. Это нравилось и тебе, и мне, – как нам было тогда хорошо обеим!
Как я могу помочь тебе? Раз Этеокл хочет – скажи. Конечно, я отвечу «нет», но ты уже знаешь, что я так говорю «да». Да, против своего желания. О чем ты думаешь, уткнувшись вот так в эту деревяшку? Пусть ее сначала вымоет твой новый друг Железная Рука, ты завела себе нового воздыхателя, третьего. Хороший выбор: тело у него очень красиво, да и сила огромная. Когда он занимается любовью, наверно, мгновенно оказываешься на седьмом небе, но это, конечно, не священная дорога нашей дорогой Антигоны. Пусть его тайный вулкан покраснеет и священная ваза лопнет. Ну же, скажи, как я должна тебе помочь, раз это уж так надо…
– Мы должны поговорить с тобой, Исмена.
– О чем поговорить, о ком?
– О нашей матери, о братьях, о нас двоих. Мне необходимо поговорить с тобой, именно с тобой.
Исмена резко отстранилась, встала передо мной – глаза у нее гневно блеснули.
– Я прекрасно понимаю, что тебе надо, – воскликнула она, и гнев ее только красил, – для своей работы тебе надо вызвать к жизни нашу мать и близнецов. Это будет жестоким испытанием, и ты опять разнюнишься. Ты их, конечно, ненавидишь, но ты их любишь, а для того, чтобы ваять, у тебя должен быть ясный взгляд. И тебе нужно, чтобы плакала вместо тебя твоя сестричка, плакала и рассказывала тебе о них, а ты бы мирно трудилась, вперив свои распахнутые очи в то, что ты называешь священным светом. Ты этого хочешь, Антигона?
– Не знаю, Исмена, ничего я не знаю, я не хотела приниматься за эту работу…
– И теперь ты хочешь, чтобы страдала я. Пусть так и будет – я буду рассказывать тебе о них столько, сколько понадобится, но ни днем больше. Ты посмела попросить меня об этом. Молча, в этой своей отвратительной манере. Не сказав ни слова!
VIII. МОНОЛОГ ИСМЕНЫ
Раз тебе этого хочется, Антигона, я буду говорить, ну, а ты – ты молчи. Впрочем, все равно это будет разговор, потому что меня мучит твое молчание, а иногда мне даже удается его понять. Я ухожу, прихожу, говорю, кружу вокруг тебя, сержусь, начинаю хохотать, чтобы вывести тебя из себя, ты же сидишь у своего станка и неотрывно смотришь на то, что я называю твоими деревяшками. Они, правда, уже не похожи на колоды, с тех пор как Железная Рука сделал из них чудесные выпуклые пластины медового цвета, откуда – вполне вероятно – может и выступить напористо царственный образ нашей матери.
Когда истекает время, которое я отвела для наших бесед, и я ухожу из мастерской, ты ненадолго задерживаешься там и появляешься затем совершенно другая, такая, как всегда, – сама простота. От этого я распаляюсь еще больше: меня бесит та непонятно-странная роль, что ты отвела мне, и то, что ты медлишь, и то, что не находишь в себе силы сесть за работу. Надо видеть, как ты застываешь перед своим станком, прямая и напряженная, уставившись в деревянную пластину, а твои руки боязливо лежат на ней, будто она тебя сейчас укусит или заговорит с тобой.
Надо видеть, как ты вздыхаешь, как появляются у тебя на лбу, на лице капельки пота, как ты начинаешь вся покрываться испариной, – надо пережить те минуты, когда из-за тебя меня начинает бить дрожь. И все это время я суечусь вокруг тебя и что-то потерянно бормочу.
Я то и дело по десять раз спрашиваю тебя об одном и том же: кажется, ты меня не слышишь, потом, с жалкой улыбкой, которая еще хуже твоих слез, односложно отвечаешь, и от этого не становится яснее ни что ты чувствуешь, ни что ты думаешь.
Сегодня у меня нет желания говорить с тобой о нашей недавней жизни. Я хочу говорить об Эдипе, о жизни Эдипа, а не о нашем восхитительном отце и человеке, который играл с нами, пока мы были маленькими. Раз ты была с ним, завладев им на десять лет, думаешь, одна его и знаешь? А не приходила ли тебе в голову мысль, что я все это время старалась, как и ты, понять, кто он такой? Я много думала о нем и разговаривала о нем при каждом удобном случае, и я узнала об Эдипе от других много такого, что неведомо тебе, и я до сих пор ношу это у себя в сердце.
Первый год после твоего бегства из Фив был для меня самым тяжелым, я чувствовала себя брошенной, заблудившейся в этом дворце, где погибла моя мать, а отец и сестра – бросили. Никто не замечал моего горя, кроме кормилицы нашей матери – Эйдоксии.
Креонт попросил ее спуститься со своих гор, чтобы немного привести в порядок дворец и справиться со служанками, которые совсем обезумели после Иокастиной смерти. Она перенесла на меня свою любовь к нашей матери, вернула мне доверие к людям и обратила меня лицом к счастью. От счастья, говорила она, не надо многого ждать, потому что оно принесет с собой все, но это – лишь счастье. Эйдоксия любила рассказывать, а так как я обожала слушать, то мы были счастливы по вечерам, когда мне удавалось спрятаться у нее в комнате. Так она рассказала мне, что, когда Иокаста уже не сомневалась в том, что беременна, она сказала Эдипу о своем желании побыть несколько дней одной и провести это время у Эйдоксии. Эдип знал, как она любит горы, свою кормилицу, и не возражал.
Мама наша не возвращалась дольше, чем они договаривались, и Эдип однажды утром отправился к ней сам. Когда он подходил к дому Эйдоксии, шел снег, и Эдип остановился в тени дерева. Через приоткрытую дверь ему было видно, что Эйдоксия готовила еду, Иокаста же, сидя на скамье под выдающимся вперед скосом крыши, смотрела на падающие снежинки. На ней не было ни одного украшения, она сидела, закутавшись в старый плащ, спрятав ноги в грубые синие деревянные башмаки, набитые соломой, – Эдип впервые видел ее такой. Она предстала ему совершенной незнакомкой, и это взволновало его. Он видел, что губы Иокасты шевелятся, но ничего не мог расслышать, – будто говорила она совсем тихо. Потом она начала беззвучно всхлипывать, а ее великолепных волос под капюшоном было почти не видно. «Слезы у нее, как хлопья снега», – подумал Эдип. Он не шелохнулся, но она, вероятно, почувствовала его присутствие, потому что повернулась в его сторону и призывно махнула рукой.
Он вышел из-за дерева, Иокаста ему робко улыбнулась – никогда Эдип не видел у нее подобной улыбки. Она не поднялась навстречу, не открыла ему своих объятий, он тоже не осмелился ни заговорить с ней, ни обнять ее. «Ты пришел», – только и сказала она, подвинувшись и освободив место рядом с собой, а затем укрыла его полой плаща. Увидев, что появился Эдип, довольная Эйдоксия выглянула на улицу. «Совсем немножко нужно подождать, – сказала она. – К счастью, есть все, что надо для обеда… Царица испугалась за ребенка в такую жару, и правильно сделала, да и ты хорошо сделал, что пришел, царь Эдип». Когда Эйдоксия называла нашего отца царем, глаза ее искрились весельем, потому что она была единственной, кто знал, что настоящей царицей Фив была Иокаста.
Пока готовился обед, они сидели, закутавшись в плащ, и серые сумерки собирали перед их взорами букеты снежных цветов. Они не касались друг друга, но каждый чувствовал тепло своего ближнего.
В голове Эдипа не было ни единой мысли, но все казалось ему роднее, чем всегда, истиннее. Ему послышалось, будто Иокаста что-то сказала, и он спросил: «Что ты говоришь?» – «Ничего, – ответила она, – я счастлива: может быть, это мое счастье разговаривает с ребенком. Его зовут Полиник. Теперь поговори с ним ты».
Эдип заговорил… Что именно сказал он тогда, Эдип не помнил: как рассказывала потом Эйдоксия, это были слова любви; может быть, молитвы, которые предназначались тому, кто уже так очевидно существовал для Иокасты и не существовал еще для него. Так и сидели они на скамье, пока Эйдоксия не позвала их к столу. Вместе с ней они поели, потом вместе провели ночь, полную нежности, но не страсти. На следующий день Эдип почувствовал, что ему следует вернуться в Фивы, – Иокаста его не удерживала. Когда, много дней спустя, она вернулась во дворец, то ничего не сказала ему ни о своем длительном пребывании в горах, ни о том, что они оба обрели там. Она снова была царица – такая, какой мы ее знали и любили. Но Эйдоксия сказала, что Эдип часто расспрашивал ее о той, другой, женщине, которую он увидел однажды у нее под кровелькой, о той, кто тихонечко разговаривал со своим телом на сносях и прятал свои совершенной красоты ступни в мягкой соломе, набитой в синие деревянные башмаки.
Не обращай внимания, что я смотрю на тебя, Антигона, я почувствовала, как ожили твои руки, начали ощупывать дерево. Инструменты в твоих руках прилежно поскрипывают, и под эти звуки во мне рождается надежда, что ты вызовешь к жизни удачу, совсем крошечную удачу, и она поможет остановить наших братьев, спасти Фивы и нас обеих. Я не знаю, выполнима ли задача, которую ты взвалила на свои плечи. Все мы любили солярную Иокасту, но в ней жил свет и другого светила, того, что толкнуло ее на гибель, когда явилось несчастье, того, что заставило ее, ни слова никому из нас не сказав, так жестоко оборвать свою жизнь. Иокаста распространяла вокруг себя сияние, но смерть тоже завораживала ее, и мне страшно, что и ты такая же.
Несчастье было велико, но можно и не расставаться с жизнью – отец наш ведь так не поступил. Выколов себе глаза, он погрузился в Иокастину тьму, но не убил себя. И когда, преодолев отчаяние, он сумел покинуть Фивы, нашлась некая Антигона, чтобы вместо него заниматься ремеслом нищебродствующего царя. Мне кажется, я смогла бы поступить, как он: я унаследовала от него хитрость, любовь к жизни и вкус к удовольствиям. Да, к удовольствиям, потому что, когда он в конце концов принялся петь свои просоды и его признали величайшим аэдом Греции, он в удовольствиях других находил удовлетворение собственного стремления к наслаждению.
Я считаю, что у нашего отца, кроме всего прочего, было много здравого смысла, он был рассудителен. Но ты, Антигона, не унаследовала ли ты от нашей матери ее стремление к абсолюту, даже когда ты отказываешься от всего, довольствуясь самым малым, когда поворачиваешься к тьме, в то время как она обращалась к празднеству света, обретая в этом свое величие. Тут-то я и начинаю бояться тебя: как ты поступишь, когда придет великое несчастье, – а я думаю, что оно придет; этого, кажется, боится и твой возлюбленный Клиос. Он знает, что не на что надеяться в безумии близнецов и в Креонтовых кознях, и ему страшно, не кончишь ли ты, как Иокаста, когда рухнут твои надежды. Твои попытки и вправду кажутся отчаянными, на что ты надеешься, если еще надеешься? Ответь, ответь мне, Антигона.
Вот ты полуобернулась, мне видны твои прекраснейшие глаза, открытый взгляд. Ты как всегда стоишь в своем взгляде. К прав.
Надежда всегда есть, Исмена, я уверена в этом, даже если она едва брезжит, как тот ночник, что оставляли у наших кроваток по вечерам, когда мы болели и у нас был жар.
– Этот брезжущий свет – ты, Антигона, но не проявляется ли в этом Иокастина гордыня, только в уменьшенном виде, в виде твоей любви? Если жестокость наших братьев или порочность Креонта задует этот слабый огонек, сможешь ли ты раздуть его снова? Не покончишь ли ты – да, я должна произнести это слово, – не покончишь ли ты с жизнью, как наша мать, когда у тебя иссякнут силы?
– Не знаю… Не могу соизмерить собственные силы… Но жизнь я люблю, я люблю ее изо всех сил, как и ты.
– Твоя суровость поразила меня, Антигона, и я поверила. Ты работаешь и молчишь, я тебе не нужна. Я ухожу…
Вчера я не приходила, потому что К. сказал, что ты работала целый день и не спрашивала, где я. Я решила, что монолог, который так дорого мне стоит, завершен. Но сегодня Железная Рука пришел сказать, что ты хочешь, чтобы я пришла.
Я вижу, что ты плакала. «Вчера, говоришь ты, могла работать одна, а сегодня…»
Руки твои чего-то ждут, не решаются начать, сомневаются, и я снова говорю, шагая взад и вперед за твоей спиной.
В течение тех двух лет отчаяния, после того как ты бежала из Фив, Эйдоксия и ее дочь Гайя часто рассказывали мне о близнецах. Чаще всего они говорили и ссорились из-за их драк. Эдип с Иокастой ждали одного ребенка и готовились к рождению лишь одного. Появление на свет близнецов смешало их планы, и тогда они наняли Гайю ухаживать за тем новорожденным, чье появление было для родителей неожиданным. Через некоторое время Эйдоксия заметила, что Иокаста кормит грудью только Полиника, Этеокла же кормит Гайя. «Нужно давать грудь обоим или никому, – сказала Эйдоксия. – Можно подумать, что ты отдаешь предпочтение тому, кто родился первым. А это нехорошо».
Иокаста покраснела и в конце концов произнесла: «Я люблю их обоих, но второго я кормить не могу. Полиник так громко зовет меня, что я не хочу, чтобы он с кем бы то ни было делился».
«Тогда не корми ни того, ни другого, – ответила Эйдоксия, – иначе Этеокл будет плохо расти. Впрочем, так будет лучше и для твоих грудей, которыми ты так гордишься».
Иокаста много плакала, но Эдип ничего не узнал, потому что в это время он, понукаемый нашей матерью, начал расширять и возводить крепостные стены.
Я замолчала, ты глубоко вздохнула, Антигона, и спросила: «А дальше?» – как спрашивала всегда, когда мы были маленькими, а Иокаста или Эдип рассказывали нам всякие истории. Ты не могла взглянуть на меня: барельеф, который ты неторопливо вытесываешь из дерева, занимает все твое внимание, а твоя воля подчиняется настоятельной необходимости держать собственные глаза сухими. Ты спросила «а дальше?» таким тоненьким девчоночьим голоском, что доставила мне большое удовольствие.
И тогда, продолжала я, Эйдоксия сказала, что произошло то, что должно было произойти. Раз Иокасте пришлось перестать кормить Полиника грудью, она стала больше ласкать его, греть в лучах собственного сияния, осыпать ласковыми именами, петь ему песенки, которые он обожал. Она не отказывала в них и Этеоклу, но ему мало что доставалось – всегда после брата, всегда в его тени. Гайя в конце концов возмутилась и страстно полюбила Этеокла. Она тоже была красива, эта Гайя, дочь Эйдоксии, и она придумывала для ребенка игры, давала ему нежные и забавные прозвища. Этеокл был счастлив, но прекрасно знал, что произносили эти имена не царские уста.
Когда близнецы подросли и начали драться, Полиник всегда провоцировал брата, и он же, вскормленный солнечным молоком, постоянно одерживал верх. Это очень мучило Гайю, и Эйдоксия вынуждена была предупредить ее: «Не привязывайся к нему слишком, Гайя, это не твой ребенок».
«Так нужно, – ответила она, – и он должен стать моим, иначе у него ничего не будет, потому что он вечно будет в тени Полиника. А отец его, царь, который столько времени проводит в суде, верша, как ему кажется, правосудие, ничего не замечает. Царица настолько зачаровала его, что он даже не замечает чудовищной несправедливости, от которой на его глазах страдает сын».
«К счастью, – добавила Эйдоксия, – появились вы – ты, Исмена, которая хотела всем нравиться, и Антигона, которая умела сдерживать своих братьев и никогда их не боялась. Теперь не только Полиник купался в лучах материнского сияния, а царь, видя, что сыновья его выросли, стал заниматься ими чаще, и это позволило Этеоклу занять полагающееся место».
Я замолчала, не желая продолжать, но твои руки, Антигона, по-прежнему неторопливо обрабатывают поверхность дерева, не останавливаются, и снова звучит тот же тоненький голосок: «А дальше?»
Я вздохнула – ты заставляла меня говорить, но я знала, что иначе ты не можешь.
Ну, так вот, тебе прекрасно известно, что они дрались. Я имею право не говорить об этом – я была самая маленькая, и мне бывало страшнее всех.
Руки твои неустанно двигаются, слезы не должны наворачиваться тебе на глаза, и я знаю, что мне не отказать тебе, когда раздастся детский голосок: «Раз начала, рассказывай и это». Я ненавижу тебя и отвечаю: «Не могу!» Потом вроде я выкрикнула: «Хорошо, расскажу!»
Я стараюсь следить за своим голосом: он должен оставаться холодным и почти безразличным, и, раз тебе хочется, я рассказываю.
Как только родителей не оказывалось поблизости, Полиник начинал провоцировать брата, и тут же вспыхивала драка. Этеокл знал, что ему не победить, и потому старался затянуть потасовку, сделать ее более жестокой, чтобы Полинику тоже было больно. Дрались они всюду, где могли: в зале, на лестницах, в термах – чуть ли не в наших комнатах. Но Полиник никогда не затевал драки, если вокруг не было зрителей, которые могли стать свидетелями его победы, и для этого из всех обитателей дворца он чаще всего выбирал нас. С каждым годом стычки братьев становились все ожесточеннее, они оскорбляли друг друга, кричали среди схватки, наводившей на нас ужас. Их безжалостность настолько страшила нас, что, прекрасно умея драться, а в особенности это умела ты, большая сестра, мы вновь становились теми, кого они противно называли малявками. Со стыдом понимали мы тогда, что мы не такие, как они, что в нас живет теплая, приятная нежность, которая имеет совсем другое происхождение, чем их грубость; это из-за нее, когда на кого-нибудь из близнецов слишком сильно сыпались удары, мы начинали реветь, тщетно стараясь скрыть от обоих братьев наши слезы.