Текст книги "Река Найкеле"
Автор книги: Анна Ривелотэ
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
Фея
Приходила голубая фея-крестная, приносила кувшинку в лаковых зубах, клала на одеяло, смеялась ласково.
Голубая была на ней пижамка хлопковая и настоящий феинский колпак.
Как случилось, девочка, спрашивала она меня, как произошло?..
Что твоя любовь превратилась в блуждающий болотный огонек, зовет он и путает, заманит и утопит?..
Как случилось, что любовь твоя превратилась в огонь олимпийский, передают его из рук в руки, из уст в уста, от отца к сыну?
Качала головой фея-крестная, и крест красный Андреевский качался вместе с ней – священная буква «X», переменная, неизвестная.
Следи за волшебной палочкой, говорила она и водила перед глазами, дирижируя, а я пела, пела русалкой на камушке.
Как случилось, девочка, спрашивала фея, что любовь твоя стала летучим огнем, заговаривают его, как зубную боль, разливают воском по мискам?..
Вынимала фея трубу медную, подставляла к уху, чтобы слушать мое сердце, но ничего не услышала, только плеск холодной воды, горькой, темной, соленой.
Как случилось, девочка, что любовь твоя стала огнем эльмовым, горит он высоко на шпиле, не достать руками?
А я смотрела в ее глаза серые, – как случилось, крестная, как случилось, милая, что ни один из огней не греет меня?..
Натянула на лицо мне одеяло в клеточку, взяла в руки скальпель и кюветочку, отворить хотела кровь, да пошла вода – чистая, холодная, околоплодная.
Показалась мне фея встревожена, достала вазочку для морожена, обросла чешуей, обвилась змеей, ядом капнула опаловым, уползла, шипя, под кровать.
И теперь я сама себе голубая фея, зубы лаковые имею, вместо рыжих перьев – ледяные иглы, и сосульками длинные волосы.
Я лечу мимо вас поцелуи ронять с алебастровых губ – в перегонный куб, а кто хочет сказать мне, что я допьюсь, – опоздал, опоздал, опоздал.
* * *
Заканчивается третий день моего заточения в безалкогольном мире. Знаете, на что это похоже?.. Это похоже на темную душную комнату, в беспорядке заставленную мебелью. Как бы осторожно я ни передвигалась, каждую секунду я налетаю на какие-то твердые, острые углы и гостеприимно распахнутые дверцы. И мне страшно, бесконечно страшно от мысли, что свет может никогда не зажечься.
Я ничем особенным не занимаюсь в эти дни. Живу в режиме энергосбережения. Лежу с книжкой на диване, потом перехожу в кухню, к телевизору и холодильнику. На звонки не отвечаю, если только это не Йоши. Йоши, по договоренности, звонит дважды, через два гудка, и так я могу определить, что это он. Но сегодня он не звонил. Йоши – это моя мама. Это единственный человек, который умеет меня любить так, как мама. Абсолютной, безусловной любовью. Он приходит ночью, когда я болтаюсь между сном и явью, отупевшая от боли. Он растирает меня пахучей мазью, нашептывая что-то непонятное, но абсолютно, безусловно ласковое. Он колет мне витамины, надевает на меня носки и заворачивает в одеяло.
Сколько лет алкоголь давал мне убежище от боли; столько лет, что я забыла, каков на самом деле этот мир. В нем так много боли, что я не представляю, как в нем существуют люди, которые никогда ничего не употребляют. Что это за порода людей? Может, они, как дети, осиянные особым светом, может, вокруг них защитное поле? А может, они грубы, как картофель в мундире или даже как кокосовые орехи?.. В этом мире так много страха, что каждую минуту ко мне возвращается одна и та же мысль: я не знаю, как мне прожить эту жизнь до конца, она невыносима, а у меня нет даже сигарет. Может, не стоило отказываться от всего сразу.
Эту мысль надо прогнать. Надо думать о Йоши, о маме. Самое первое воспоминание о том, как хороша телесная близость с человеком. Мне шесть лет, и мы с мамой в душевой на работе у отца. В нашей коммуналке нет ванной комнаты, только две раковины в кухне на шесть семей. Раз в неделю мы кладем мочалку и полотенца в старый пузатый папин портфель и идем мыться в Горэлектросеть. Мама раздевается, помогает раздеться мне, а потом берет меня на руки. Этот миг стоит того, чтобы ждать его целую неделю. Мамина молочная кожа, ее роскошное, щедрое тепло. Она была чуть моложе, чем я сейчас.
Йоши так похож на мою маму. Не всегда, конечно. Но я точно знаю: у него внутри есть какой-то модуль нежности, в точности совпадающий с маминым, возможно, из одной партии. Я узнаю эту манеру обнимать двумя руками мою голову и целовать макушку. Я узнаю эту улыбку – когда я без причины хнычу и капризничаю, вместо насупленных в гримасе показной строгости бровей я вижу, как Йоши мне улыбается. Самой доброй, самой солнечной, всепрощающей улыбкой. Так сладко плакать с ним рядом. Сейчас я не плачу только потому, что жду, когда он придет.
Я заново обнаружила в себе какую-то слезливость, необычную даже для меня. Это бывает со мной очень редко, в основном перед телевизором. Впервые это случилось в больнице. Каждый вечер в холле дамы из числа ходячих собирались для просмотра очередной серии фильма «Морена Клара». Тогда перед фильмом шел старый диснеевский мультик времен мировой войны. Два самолета встретились и полюбили друг друга, а потом у них народилась куча маленьких самолетиков для ВВС США. История так тронула меня, что я расплакалась, хотя это был не Белый Бим Черное Ухо и не что-нибудь в этом роде.
Так вот, сегодня я плакала над передачей «Экстрим Мэйковер», видя, как пожилая женщина радуется, узнав, что попала на программу, и теперь ей сделают новый нос, новые зубы и даже новый зад. Она беспрестанно повторяла: «Господь услышал мои молитвы!» И, утирая слезы счастливого сопереживания, я думала, что у нее была тяжелая и долгая жизнь, она растила детей, заботилась о них, зарабатывала на хлеб в поте лица и все это время молилась, чтобы Господь послал ей новую жопу, лучше прежней. Она мечтала надеть туфли на высоких каблуках и пройтись по родному городку, сверкая ослепительной новой жопой. Она точно знала, чего хочет, и, уж поверьте, в ее жизни не было места этим иррациональным страхам, этой мучительной ипохондрии, превращающей меня в лужу подтаявшего желе.
Разумеется, я не выдерживаю и иду за сигаретами. Магазин не близко; я шаркаю ногами по укатанному снегу, чувствуя каждый сустав, каждый позвонок. Мне тысяча лет, и я могу рассыпаться от любого неосторожного движения.
Как было бы славно полностью сменить реальную жизнь на виртуальную. Слиться с выдуманным образом в ЖЖ, стать пушистым рыжим ангелом, вербальным источником чужой радости. Мой передатчик вечно наполнял бы эфир словами, а приемник всегда работал на волне благодарности и восхищения. В прежние времена люди были сильными и пламенными; если уж они продавали душу Дьяволу, то за вполне осязаемые вещи. Я, конечно, понимаю, что в большинстве случаев Перекресток для блюзмена – лишь метафора. И все же сто лет назад никто не отправился бы на Перекресток ради того, чтобы стать литературным персонажем. А сегодня торговля душами идет прямо по проводам и каналам спутниковой связи. Нет нужды отрывать себя от кресла перед монитором, и нет такого Перекрестка, на котором Незнакомец предложил бы мне скрепить Договор кровью. Потому что моя душа в двоичном коде уже выставлена на интернет-аукционе. Дело за малым: избавиться от телесной оболочки с ее пораженными клетками, с мертвыми нейронами, кариозными полостями, атрофированными тканями и ороговевшими частицами. Тогда я стала бы чистым эфирным созданием, искрой вселенской любви; если бы даже со мной происходило что-нибудь плохое, это было бы как бы немного не всерьез, такие посты можно было бы проскролливать без ущерба для здоровья.
Эта мысль утешает меня, мысль о том, что я превращаюсь в чистое искусство, оставляя вокруг себя в реале лишь самое необходимое. Это воплощение в жизнь моей идеи фикс об идеальном вычитании, о сведении самого себя к великолепному, совершенному минимуму. Мне уже почти хорошо. Пойду пожарю рыбную котлетку.
Первый
И вот со своим первым мужчиной я вкусила плод с древа познания добра и зла. Добро было в том, что я внушаю глубокие чувства. Зло было в том, что близость мужчины не избавляет от иррационального ужаса. А я так надеялась.
Мы учились в одном – выпускном – классе. На переменах целовались прямо в школьном коридоре. Иногда в раздевалке я находила свое пальто завернутым в его шубу, застегнутую на все пуговицы: одноклассницы завидовали. Он пригласил меня встретить вместе старый Новый год. Я твердо решила расстаться с девственностью при первом удобном случае, поэтому недолго думая согласилась. Но дело было в Советском Союзе (моя милая потерянная родина, на которую никогда не вернуться!), и я целомудренно прихватила с собой ночную рубашку из белой марлевки в голубых цветочках и с оборками. Раздеться догола в тот раз так и не решилась, поэтому девственность временно осталась при мне: моя ночнушка не вызвала в мальчике желания.
И целую четверть – будничный дневной секс после уроков. Он занимался стендовой стрельбой и так хотел произвести на меня впечатление, что иногда устраивал пальбу из ружья прямо у себя в комнате. Мы слушали поочередно свои любимые пластинки – Лед Зеппелин (мою) и Юрия Лозу (его). На весенние каникулы он пригласил меня в путешествие. Мама не отпустила, и я уехала без разрешения.
Прекрасный изразцовый Самарканд, густо заплеванный насваем. Голубые купола. Персики в цвету. Навруз: руки местных женщин раскрашены хной, местные мужчины готовятся резать русских. Жар под сорок и кровь носом, безудержным потоком, «скорая помощь», я валяюсь на диване, бледная как полотно, обложенная окровавленным тряпьем, и потолок надо мной вращается со скоростью лопастей вентилятора. Мы занимаемся любовью целые ночи напролет, нам нужно успеть как можно больше, потому что скоро, очень скоро я покину его, и мы оба об этом знаем. На площади Регистан мы находим случайно незапертую дверь внизу одного из минаретов. Внутри – полуразрушенная винтовая лестница, крошащаяся и осыпающаяся под ногами, летучие мыши, жуткие и молниеносные, и запах – наверное, так пахнет само Время. А на самом верху теплый апрельский ветер. В былые времена с минаретов бросали женщин, которые были неверны своим мужчинам. Иногда я думаю, что мне следовало умереть именно в тот день и именно так. К сожалению, смерть – не та вещь, которая может послужить уроком на будущее.
Поздним вечером курим на детской площадке. С крыши светят накрест два прожектора. В лучах чернеют мокрые ветки и носятся все те же летучие мыши. Инфернальную картину довершает внушительных размеров бюст В. И. Ленина – в чертах его лица явно угадывается примесь узбекской крови. Я собираюсь оставить мальчика, и это со мной в первый раз. Я и понятия не имею о том, как сильно полюблю вкус этих слез. О том, что однажды, спустя шестнадцать лет, записывая эту историю, почувствую во рту их карамельную сладость.
В Сибири мела пурга. Толмачево не приняло наш самолет; мы долетели до Томска и восемь часов просидели в аэропорту – молча, каждый со своими мыслями.
Мы скверно расстались. Однажды он устроил истерику из-за того, что я отказалась пойти с ним за покупками. Хладнокровие, с которым я взирала на то, как он швырял школьным чемоданчиком системы «дипломат», совершенно вывело его из себя. Он ударил меня на виду у всех одноклассников. Шляпка упала с моей головы и покатилась по трамвайным путям. Я бежала за катящейся шляпкой, смутно надеясь, что меня собьет трамвай, таким образом избавив от позора.
Какое-то время он ночевал у меня в подъезде, встречая по утрам с цветами и вымаливая прощение. Потом перестал ходить в школу. Зато туда начал ходить его отец. Он рассказал, что его мальчик сходит с ума из-за одной жестокой девочки, что закрылся в своей комнате и не выходит даже в туалет, что пытался отравиться димедролом, и добавил, что руководству школы нужно провести со мной беседу. Беседу провели, но это не помогло.
Перед выпускным я обнаружила себя беременной. На выпускной не пошла. Это был мой первый и последний шанс родить ребенка. Я им не воспользовалась. У таких как я не должно быть детей. А мальчик так и не поверил, что ребенок был от него.
Мне говорили потом, что он женился. Когда невеста первый раз попала в его квартиру, все стены были увешаны моими фотографиями. На вопрос, кто это, он ответил: «Это моя первая жена. И ее фотографии будут висеть здесь всегда». Да, забыла сказать: он был фантастическим занудой.
* * *
Позвонила мама. Сказала, что забрала в редакции журналы с моими публикациями. Сказала, что купила десять штук и еще два ей дали. Что оставит себе четыре, а остальные пошлет мне. Сказала, что стихи мои прочитала. А потом как начала рыдать, да так горько, так громко, как ребенок. Просила прощения за то, что произвела меня на свет, сюда вот, в этот мир, который ей самой не очень-то нравился. За то, что хотела, чтобы у меня все было хорошо, но одного ее желания оказалось мало. А я ревела и говорила: мам, да ты что, ну ты чего, мам, у меня все хорошо, это просто волшебная сила искусства. Вот так вот. Вот и поговорили. Я пишу, а мама плачет. Бывает и так. Родишь ребенка, а он поэт. Ты его кормишь грудью, на руках носишь в туалет, когда у него жар, тратишь на него все деньги и все свободное время. Мечтаешь, что будет у него школа с золотой медалью, работа интересная, красивый автомобиль, веселая свадьба, трое детишек и собака. А он, сука, вырастает поэтом, и все у него плохо. И он пьет горькую и пишет грустные стихи, а тебе уже шестьдесят, и ты уже отдал ему все, что у тебя было, и больше у тебя ничего нет. А он пишет и пишет, сука, а ты читаешь и плачешь.
Сердце Фаберже
Фаберже любил яйца. Их форма казалась ему совершенной. Он видел в них символ жизни.
Фаберже был ювелиром. Он делал яйца, одни только яйца. Вытачивая их из горного хрусталя, отливая из золота, он думал о том, что спорить в совершенстве с природой бессмысленно, но чрезвычайно приятно. Он хотел спорить также с самой непредсказуемостью жизни, символ которой – яйцо. Поэтому все они были с затейливой начинкой: внутри прятались часовые механизмы, точные копии парусных судов, барометры или портреты царской семьи. Фаберже был Кощеем, он чувствовал свою смерть в каждом сотворенном яйце. Он умирал в них по капле день за днем, надеясь однажды превратиться в зародыша и навеки застыть в последнем, им самим рожденном и оплодотворенном. Но смерть перехитрила его, как однажды перехитрит каждого из нас. Фаберже увидел ее проезжающей мимо в экипаже. Ее имя было Гражина, ее волосы были как клубок морской травы, ее грудь в кружевном кольце была как морская пена, ее рот был как больная устрица. Ювелир стоял, пригвожденный к мостовой молнией внезапной любви, и его тело пронизывали тысячи серебряных игл. От ужаса и восторга Фаберже лишился речи; он лишился зрения и слуха, рассудка и памяти. Через минуту все к нему вернулось, но экипажа уже и след простыл.
Фаберже послал Гражине лучшее из своих яиц, а потом лучшее из своих яиц, а потом лучшее из последующих. Она трогала ноготком гранаты и бриллианты, которые называла «камушками», переводила прозрачный взгляд с яйца на ювелира и говорила плаксиво: «Ах, Фаберже, хороши ваши яйца, но мне хотелось бы получить сердце!» Гражина гладила перламутровым пальчиком эмали и филигрань, Гражина смеялась, и каждая нота ее смеха была для Фаберже как невидимый удар в солнечное сплетение.
Шесть раз падали листья, осень разрешалась от бремени маленькой мертвой зимой, Нева разливалась, прокатывались стеной летние дожди. Седьмой сентябрь был сух и ветрен; по утрам Гражина задыхалась в своей шелковой постели, чуть белесая от сифилиса, но прекрасная, все еще прекрасная. Так неожиданно ей принесли презент от господина Фаберже, но нет, на этот раз то было не яйцо. Дивные золотые часы в форме сердца, с ее инициалами, врезанными так глубоко, что, казалось, они вот-вот начнут кровоточить. Лицо Гражины потеплело, ей вдруг осточертела жизнь. Она взяла перо и лист бумаги и написала одно лишь слово – слово «да», с сильным польским акцентом, с запахом засушенных хризантем, со слезами в голосе. Посыльный вернулся через час, когда ее уже трясло от желания, когда юбки пропитались соленой испариной и глаза стали мутными, как луны за облаками. Он сказал: господин Фаберже мертв. Сказал, нынче утром кто-то влез к нему в окно, открыл скальпелем грудную клетку, вынул сердце и был таков.
Гражина разжала ладонь. Золотые часы с глухим стуком примяли ворс турецкого ковра. Часы стояли, часы были мертвы, мертвее, чем разверстый труп их создателя, мертвее даже самой смерти.
Посыльный пил чай в людской и, сёрбая из блюдца, бормотал: земля ему пухом, Карлу Густавовичу, золотое было сердце!
* * *
Сначала мне попало в руки ее фото. Очень молодая девушка в неряшливой, не по размеру, одежде радостно улыбалась в камеру. Один рукав был закатан, и на сгибе локтя проступали синяки и следы от инъекций. Она то ли позировала, то ли просто была застигнута врасплох. Фото почему-то валялось на разобранной постели, среди разбросанных Йоши вещей. Когда на одном из концертов он представил нас друг другу, я сразу узнала ее.
Лиза-Лиза, ты же просто испорченный ребенок, ведь так?.. Будь ты актрисой, ты не вылезла бы из амплуа травести. Твой мальчишеский голосок, твои детские сандалики, твои вечные полосатые носочки, блеклые волосенки, густо-охряные круги вокруг бесцветных глаз – то ли от недосыпания, то ли от наркоты. Я слабею, когда вижу тебя, вижу этот смеющийся круглый ротик кишечного паразита, слабею от страха и отвращения. Я могу говорить с тобой, только когда пьяна, и делаю это так, будто ничего не происходит, будто это обычная приятельская болтовня.
Йоши стирает в моей машине твои шмотки, включая трусы, ты – не я – ездишь с ним на все гастроли. Он бывает груб с тобой, а мне говорит, что вы с ним похожи. Я не знаю, что роднит вас, кроме любви к наркоте и беспечной уверенности в том, что эта привычка не входит в число вредных. Я готовлю завтрак, а ты сидишь на полу у моих ног, гипнотизируя чайник, и рядом с тобой валяется инсулинка с красным поршнем, нарядная, как елочная игрушка. Вы давно потеряли всякую осторожность и промываете копеечные одноразовые шприцы. Я стучу в двери ванной, чтобы Йоши пустил меня пописать, а когда дверь распахивается, вижу там тебя, сидящую против него на унитазе, и отшатываюсь, как от удара в лицо. Знаешь, я очень трусливая, я боюсь скандалов, боюсь Йошиного гнева и никогда не откажу тебе от дома. В своей любви каждый прав, и, наверное, если ты приносишь ему эту дрянь, то думаешь, что для него это хорошо. И я не смогу переубедить тебя, даже если поговорю с тобой.
От тебя пахнет керосином: ты факир. Когда я вижу, как твои горящие пои чертят в ночном воздухе немыслимые узоры, дивные златые письмена, я готова простить тебе все. Я не знаю, как ты управляешься со своим тщедушным земным телом, танцуя и полыхая огнем, юркая и взрывоопасная, как саламандра.
Помню одну пышногрудую девицу, чьи острые, как у зайца, уши торчали вертикально из прически. «Мы просто добрые друзья», – говорила она. Девица звала меня в гости и рассказывала невероятные истории о своей жизни. А еще она бесплатно давала Йоши героин, сидела у него на коленях и целовала взасос. Ей я тоже никогда ничего не сказала. Патологическая трусость.
А я теряю его, теряю каждый день, и в те редкие часы, что мы проводим вдвоем, я накрываю его своим телом, как от бомбежки, пытаясь замедлить время. Я не о смерти, я о том Йоши, которого я всегда знала, который уходит от меня куда-то под мутную воду. Он улыбается мне, и от скорости его улыбка кажется влажной, яркой и смазанной, как стоп-сигнал автомобиля на фото с большой выдержкой. Скорость делает его речь особенной, вот эти мягкие «р», словно его рот наполнен патокой, и еле заметное прищелкивание языком, от меня невозможно это скрыть… Моя любовь – это летучие, огненные поцелуи злых песчаных мух, это несильная, но жгучая подкожная боль во всем теле, это вечный комок в горле, как шипастое семя пустынного цветка. Несколько дней назад я была на собеседовании в одной фирме, предложившей мне обычную работу за обычные деньги. Еще разговаривая с директором, я вдруг утратила интерес к беседе. Я поняла, что откажусь от места. Я хочу, чтобы все мое время принадлежало Йоши. Он все еще мой, я могу вылизывать его, вычесывать, как детеныша, которого у меня никогда не будет, я даже ногти ему чищу, пока он слаб и сонлив. Я закрываюсь с ним в той же ванной, а ты пьешь водку и чай, сидя на кухне, и я не могу отогнать от себя эту мысль, пока он любит меня, уложив грудью на стульчак.
* * *
Когда-то, когда только приехала из Новосибирска в Москву, я поселилась в квартире, которую для музыкантов снял продюсер Йошиной группы. У нас была отдельная комната, а в соседней жил пианист со своей невестой. И вот в одно воскресное апрельское утро мы нежимся в постельке и вдруг слышим, что кто-то звонит в дверь. Пианист идет открывать, в прихожей голоса бу-бу-бу. Минут через пять распахивается дверь в нашу комнату, забегает некто, матерится женским голосом, выбегает и хлопает дверью. Я не видела, кто это был, лежала с закрытыми глазами. Йоши решает выяснить, кто это себе лишнего позволяет, встает и идет на кухню. Через некоторое время возвращается бледный как смерть. И говорит: это моя знакомая. То есть Лелькина (пианистической невесты) подруга. То есть она не в себе.
Короче, чтобы было понятно, в мое отсутствие в Москве Йоши эту знакомую того-сего, с кем не бывает. И вот она приходит к нему, а там я. Расстроилась, понятное дело. Но не уходит почему-то. Сидят с Лелькой в кухне, что ли завтракают. Я тоже позавтракать не прочь, к тому же Йоши меня заверил, что он с ней уже поговорил и все объяснил. Выхожу из комнаты, умываюсь, иду чай пить. Стоит в кухне краля ангельской красоты, одетая по последней моде. На щеках черные потеки, пальцы нервные. Я вежливо здороваюсь (она молчит), сажусь за стол, пью чай, беседую с Лелей. Йоши наливает своей знакомой чаю, и она с этим чаем пристраивается у меня за спиной на подоконнике. Попой чую, неспроста. И точно! Краля теряет самообладание и с нецензурной бранью выливает содержимое чашки мне на голову, бьет меня по лицу и горько упрекает Йоши за то, что он ее, красавицу, променял на уродливую меня. Несправедливо, конечно, я же вроде жена, и мы на тот момент семь лет уже были вместе.
Вот что бы нормальная женщина тут сделала?.. Я утерлась, например. И кушаю дальше свое яичко всмятку. Молча. Йоши свою знакомую от меня оттаскивает, сует ей сумочку в руки и выталкивает за дверь. Леля тоже кушает яичко и рассказывает, при каких обстоятельствах она с этой кралей познакомилась. Культурно так все. Позавтракали и разошлись. И Йоши я ничего потом не сказала. Ни словечка. И даже не из особой там деликатности, а просто не было ревности, и все. И злости не было. Хотя осадок остался.