Текст книги "Река Найкеле"
Автор книги: Анна Ривелотэ
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Я молчала. Он уснул. Он лежал на спине и храпел храпом человека, уверенного в завтрашнем дне. Не выношу храпа. Не выношу уверенности в завтрашнем дне. Я ушла, пока Он спал. Наконец-то я больше Его не любила. И хватит писать слово «Он» с большой буквы.
* * *
Проснуться куда-то, не туда, откуда засыпала. Подойти к зеркалу и в прямом, беспощадном солнечном свете увидеть, что помолодела на пять лет. Почувствовать, что регенерирую, как ящерица. Выйти на улицу и впервые заметить в воздухе сладостные, электрические, доселе не виданные вихри. Вдохнуть так глубоко, чтобы обещание новой любви молочным теплом наполнило легкие. Здесь, в новом мире, похожем на привычный, но ярче и тоньше, будто вынутом из-под пыльного стекла. Где ложки – для еды, свечи – для романтики, иглы – для шитья. Я – расколдованная принцесса, вскрывшаяся река, апрельская медведица. Знаю, боль еще догонит меня, как шаровая молния, только это будет не сегодня. И надеюсь, не завтра. Я успею перевести дыхание. Я буду пить живую воду с других губ и с других рук есть золотые яблоки. Потому что такие, как я, ни дня не живут без любви.
Капучино
Томико толкает тяжелую стрельчатую дверь с витражной розеткой вверху. Раздается звон медного колокольчика, но звон этот проходит мимо ее ушей. В лучах света, пронизывающих цветные стекла, танцуют пылинки. Неслышными шагами Томико подходит к стойке, по ту сторону которой натирает стаканы красивая синьора с уложенными в пучок волосами цвета самого черного кофе. Сеньора отставляет стакан и наклоняется к стойке. Ее губы шевелятся в беззвучном приветствии. Томико старается улыбаться как можно более непринужденно. Пусть хозяйка думает, что она просто не говорит по-итальянски.
…Иногда я пытаюсь представить себе мир, в котором живут люди, лишенные зрения, или слуха, или того и другого. Вообразить слепоту просто, достаточно всего лишь закрыть глаза. Но глухоту?.. Что это – абсолютная тишина или далекий шум, похожий на шум моря, на шорох осыпающейся земли? Я знаю, те, кто не слышит, могут чувствовать музыку. На что это похоже? Кожная вибрация вроде той, которую ощущаешь, близко поднося руку к динамику?.. Девушка в голубом кашемировом жакете поверх серого платья выглядит совсем юной. Возраст азиатки никогда не определишь на глаз. Ее молчание – это не молчание чужака, не понимающего ни слова по-итальянски. Она спокойна. Скована, но спокойна. И очень внимательно следит за моими губами и жестами. Я поворачиваюсь к гостье спиной и краем глаза наблюдаю в зеркале, как она рассматривает меню. В нем есть английский текст, но незнакомка не водит взглядом по строчкам. Ее интересуют только картинки. Чем-то она неуловимо напоминает мне птичку трясогузку.
Девушка готова сделать заказ. Она разворачивает меню вверх ногами и тычет чистым розовым, почти кукольным, пальцем в изображение чашки капучино, одновременно пододвигая лежащую на стойке купюру. Я неопределенным жестом указываю в сторону пустого зала: располагайтесь за столиком, я принесу. В это время суток обслуживать почти некого, и можно позволить себе потратить чуть больше времени на приготовление напитка. Но все же не слишком много, чтобы он не успел остыть, пока я рисую. Густая молочная пена, игла и несколько темных шоколадных капель.
Томико кладет сумочку на соседний стул и оглядывает кофейню. На выбранном ею столике в низком горшочке стоят белые гиацинты. Их тонкий аромат едва уловим за тяжелыми волнами запахов кофе и выпечки. Запахи и свет. Неяркий, но осязаемый, теплый, блаженный, сладостный. Томико закрывает глаза, и перед ее внутренним взором интерьер кофейни лишается цвета, становясь черно-белым, чуть сепированным, как старая фотография. В нем есть, пожалуй, что-то от уютной часовни, может быть, солнечные лучи, преломленные витражами. Томико не видит и не слышит, как синьора ставит перед ней чашку капучино, она просто чувствует присутствие, легчайшее колебание воздуха от близкого движения. Открыв глаза, она долго смотрит в чашку. Там на нежной и плотной молочной поверхности десятью прихотливыми штрихами начертан иероглиф haru. Весна, улыбается Томико. La primavera, безмолвно произносит Ф.
* * *
Все, кто любил меня, – вы ведь запоминали. Бесчисленное количество взглядов-фотовспышек, и все эти снимки, все эти мгновения моей жизни, моей лакричной юности, светлой славы и тяжкого позора – они ведь хранятся где-то внутри вас. И если бы было можно, подсоединив каждого из вас к принтеру, распечатать ворох этих воспоминаний – цветных, черно-белых, серо-буро-малиновых. Вот я в кленовом сиропе; вот в опавших листьях; вот в бокале коньяка сижу, поджав ножки; а это я на дымном морозном рассвете, и мои золотые глаза затекают горячей кровью.
Простите меня, возлюбленные, простите мне мой поплывший маковый рот, и сонный голос, и горький, непонятный язык моей любви. Простите, что всех – каждого – я заставляла плакать. Не хотела вам говорить, но бисером ваших слез я вышиваю картину, я вышиваю плащаницу, в которую однажды завернет меня последний из вас. И ты прости меня, мой кудлатый полынный человечек, я все еще надеюсь, что последним будешь именно ты, ведь уговор, ты знаешь, дороже денег. А наш с тобой уговор – самый дорогой из всех.
Я, знаю, я давно потеряла маневренность, я разучилась ускользать, я попадаю во все капканы, я натыкаюсь лбом со всей дури на стены, я бьюсь как синица о зеркала, красивая, жалкая, неземная. Я восхищаюсь вашим бессмысленным мужеством любить меня, чьи духи пахнут горем, любить и идти за мной в темноте, по прозрачному льду опасными, кровоточащими шагами. Простите мне мои слова, которыми я срываю с вас кожу, желая лишь приласкать, и отнимаю разум, желая только защититься. Может быть, первое, что мне стоит делать, называя свое имя, – это просить прощения?..
* * *
У меня снаружи дежурные улыбки, поролоновые лифчики, замороженные полуфабрикаты, SMS-голосование на президентских выборах, надувные трансатлантические кровати, дети индиго и родители экрю.
У меня внутри – Чужой против Хищника, Бэтмен против Робина, Бивис против Баттхеда, Конан против варвара.
Хочу в кавабатовский мир, хочу клетку для светлячка, любование листьями клена и плодами паслена, пускать по ручью ореховые скорлупки и чтобы в скорлупке – бумажка, в бумажке – танка, в танка – гармония и совершенство.
* * *
Когда я работала в ресторане, у нас был бармен Те Гын, ну или попросту Слава. Большинство сахалинских корейцев, в отличие от тех, что живут на материке, дают своим детям корейские имена, которыми в итоге никто не пользуется. Слава был высоким, толстым и хитрым. Один раз в полгода, как полагается всем работникам предприятий общественного питания, он проходил медосмотр и сдавал анализы. Результаты заносились в санитарную книжицу, которую полагалось беречь смолоду и носить у сердца. Вот только пройти всех врачей в один день было нереально. Во время очередного медосмотра Слава опоздал в лабораторию, куда должен был по доброй традиции принести спичечный коробок с калом для анализа. Не будучи до конца уверен в том, что на следующее утро ему будет чем заменить содержимое коробка, находчивый и запасливый бармен решил сохранить каку на завтра. Весь день Слава носил заветную коробочку в кармане пиджака, а вечером поехал на вокзал: встречать вернувшуюся из отпуска жену. Как положено примерному супругу, купил букет роз и стал ждать поезда. Поезд опаздывал. Слава нервно расхаживал по залу и внезапно попал в милицейскую облаву. Сотрудники правоохранительных органов искали у граждан наркотические вещества. Это напоминало игру в жмурки, только с открытыми глазами. Милиционеры хватали пассажиров, встречающих и провожающих, а потом ощупывали их. Один из стражей порядка, худенький мальчик ростом Славе по плечо, велел ему сделать руки с букетом в стороны и принялся хлопать его по карманам. Со стороны казалось, что мент измеряет обхватами вековой дуб. И вот – удача! Он нашел спичечный коробок. Встряхнул его. Знакомого звука не последовало. Милиционер подозрительно посмотрел на Славу и пришел к выводу, что обладатель такого хитрого лица наверняка неспроста носит в кармане коробок, где вместо спичек лежит что-то другое. На вопрос, что в коробке, Слава как на духу рассказал историю про анализы. Мент понял, что положение крайне двусмысленное. Служебный долг велит ему открыть подозрительную коробочку. Но что, если там – дерьмо?! Можно, конечно, не открывать и вернуть владельцу. Но что, если там – гашиш?! Может, хотя бы на всякий случай ее понюхать? Но что, если там – дерьмо?! На его лице отразилась сложная гамма чувств. А на Славиной хитрой физиономии появилась наглая ухмылка. «Наверняка там гашиш», – подумал мент. Он был готов заплакать. Если в коробочке гашиш, его похвалят. Он вернется к своим, как удачливый рыбак, гордо ведя за собой представителя корейской диаспоры – незаконного хранителя наркотиков. Но что, если там – дерьмо?! В конце концов страх быть осмеянным пересилил все прочие чувства. Милиционер протянул коробок Славе, зло козырнул и пошел ловить и ощупывать других граждан. Слава увидел, что поезд подан, бросил коробок в урну и пошел встречать жену.
* * *
Ребенком я много думала о будущем. А поскольку особо буйной фантазией не отличалась, охотно верила во все россказни советских фантастов. Мои представления о двадцать первом веке не шли дальше еды в тюбиках, роботов-прислуги и персональных летательных аппаратов. И, ах да, конечно, контакты с внеземными цивилизациями! Без инопланетян – какое будущее?.. Вот без таких, синих, зеленых, с присосочками и антеннками?.. А смысл жить, если не рядом с космодромом, который вместо аэропорта будет в каждой уважающей себя деревне? Кому нужно будущее без серебристых скафандров в гардеробе, скажите на милость? Я собиралась стать, уж если не получилось из меня балерины, на худой конец каким-нибудь космическим ботаником (иногда мне кажется, что таки да, стала, только не в том смысле). Еще я думала почему-то, что у меня будет куча детей, преимущественно дочерей. Наверное, чтобы не скучать. Я собиралась дать им всем имена на букву А – мою любимую. Что до мужчины, благодаря которому все эти милые крошки должны были появиться на свет, о нем я почти ничего не знала. Только то, что он будет белым, без вредных привычек и, скорее всего, в очках. Естественно, о том, что для этого придется с ним спариваться, я и не подозревала.
Размышляла я также и о машине времени. Но когда пристала с вопросами к отцу, он сказал, как отрезал: мол, машину такую изобрести невозможно. И мой пытливый ум сразу успокоился. А между тем, если бы она все-таки была изобретена, и я попала бы в свое собственное будущее, в вожделенный двадцать первый век, не естественным, так сказать, путем, а на той самой машине. В какой ужас бы я пришла оттого, что коммунизм так и не воцарился на всей земле, войны не прекратились, а границы не стерлись. Что люди до сих пор даже на сраном Марсе не высадились, не говоря уже о планетах других галактик. Что вблизи от моего дома нет ни одного мало-мальски приличного космодрома и само жилище выглядит гораздо хуже, чем выглядела квартира моих родителей в 1983 году. Что жилище это убирает вовсе не робот-прислуга, а… да что там, вообще никто его не убирает. И детей в этом доме отродясь не было, а единственное, что роднит обитающего в нем мужчину с производителем моей мечты, – это то, что он белый.
В отдельном шоке я была бы оттого, что еда будущего не в тюбиках, а в кубиках, порошках и кудрявых вермишельках с запахом сырой штукатурки. Что медицина стала отчаянно платной, такси по-прежнему не летают, женщины курят прямо на улице, а в школах барыжат героином. Пожалуй, Интернет и мобильная связь не произвели бы на меня должного впечатления. Зато меня бы наверняка поразила вывеска «вертикальный турбосолярий». Это звучит гордо. Еще бы я посмотрела на себя в возрасте тридцати трех лет и очень удивилась собственным татуировке, привычке ругаться матом и батарее бутылок в кухне. А еще я посмотрела бы на себя десятилетнюю и спросила: тебе кого, девочка?.. Иди отсюда.
Время бумерангов
Может, пришло время разбрасывать бумеранги?..
Хочу, чтобы они вернулись разом, так чтоб наверняка, чтобы вмясо, чтобы ничем уже не напоминать недобитого, но и недоделанного червяка, всем телом вытягивающегося в улыбку, праздношатающегося по постелям, стихослагающего, украдкой экзистенциально блюющего по утрам, потому что, извините, печень уже неочень. Почему в мужском роде, да потому, что не принципиально, вы понимаете, это всего лишь дело вкуса.
Хочу, чтобы они вернулись разом, уж если не возвращается то, что потеряно, что навсегда не выдано в небесном бюро находок, пусть налетят одновременно, точно, со всех сторон, пусть разорвут меня в клочья, как стая стальных ворон, все мои страшные клятвы и невыполнимые обещания.
Ах, я хотела бы вас любить, все человечество, каждого по отдельности, верно и преданно, с первого взгляда и до последнего выдоха, каждого, но что поделать, если моя любовь такая мелкодисперсная, она распыляется как-то криво, на кого не попало – те обижаются, на кого попало – обижаются: мало, на кого попало много – закипают и испаряются, их разъедает, они умирают.
Знаете, есть люди, которые никогда не пишут кровью, есть люди, которые пишут кровью редко, в особо торжественных случаях, может, даже однажды за всю свою долгую жизнь. Есть еще такая порода людей, хотелось бы верить, что это порода, а не отдельная маза отдельно взятого урода, так вот, такие, как я, каждый день пишут кровью, и дело кончается тем, что они забывают вкус чернил. У них отбивает охоту к простому счастью, женскому или мужскому, их болевой порог повышается с каждой неделей, как доза джанка, и даже весенний воздух им становится пресен.
Они – да что там они – мы. Желаем, чтоб только страсти, чтоб только цунами, чтоб только тоннами и вагонами, чтобы полными обоймами, чтобы атомными взрывами и миллионами. И при этом лично себе внушаем только жалость и отвращение, потому что см. первый абзац, потому что никто не может дать больше, чем имеет. И когда нас наконец разорвет, всем, на кого не попало, станет только легче и никому уже не будет обидно.
Так что время разбрасывать бумеранги, потому что не за горами тот день, когда пусто в чернильнице, пусто в обойме, ужас, безумие, анестезия, и нечем, простите, даже сблевать.
Сорок дней
Я не буду звонить ему сорок дней. Может быть, тогда моя душа его отпустит. Может быть, тогда его душа меня отпустит.
…На тридцать седьмой день он позвонил сам. Я, конечно, могла не брать трубку. Но я, конечно, ее взяла. И он пригласил меня на концерт, на который легко можно было не ходить. Но я пошла.
Йоши был уже на сцене. Такой стильный, шикарный, невероятный, или мне показалось. Скорость высушила его тело, так что все мышцы, вены и сухожилия стали рельефными, как схема в анатомическом атласе. От него веяло такой силой, что на ногах было не устоять. Всегда смеялась над выражением «играть как бог». Мне представлялся седобородый ветхозаветный Иегова, с электрогитарой наперевес жмущий на cry-baby. Но когда он заиграл, мне стало не до смеху. Смертные так не играют. Я сидела в каком-то священном оцепенении, не в силах отвести от него глаз. Мужчина, которого я покинула.
– Я пришла, чтобы тебя кое о чем попросить… Пожалуйста, береги себя. Ты нужен мне живой.
– Это ты мне говоришь?.. Да я за всю жизнь не выжрал столько наркотиков, сколько за тот месяц, что живу без тебя. Я довел дневную дозу до грамма. Могу с пола собирать в ложку и отжимать вату пальцами. Ничего, работает иммунка.
– Это не иммунка. Это ангел-хранитель.
– Какой еще ангел?..
– Я.
* * *
Человеческая доброта меня изумляет и трогает. Никогда к ней не привыкну. Вчера, например, подруга оказала мне ужасно теплый прием в ужасно милом ресторане, а напоследок подарила три восхитительных хлеба. И вот когда я ехала домой, совершенно счастливая, мне вдруг захотелось этим счастьем с кем-то поделиться. Я подумала: вот если сейчас мне навстречу попадется человек, которому я захочу сделать подарок, я отдам ему один из хлебов во имя гуманизма. Я вошла в вагон метро и сразу увидела лежащего на лавочке грязного бомжа. В радиусе трех метров рядом с ним никого не было. Он лежал, натянув ворот олимпийки на лицо и засунув руки в рукава. Я села напротив и твердо решила дождаться, когда бомж проснется, и подарить ему хлеб. Потом я подумала, что бомж может решить, что я его жалею и что это унизительно, и тогда он хлеба не возьмет. У меня в голове тут же нарисовался рассказик, примерно такой.
А. вошла в метро уже после полуночи. Кассиры в билетных кассах, обтянутые своими небесно-голубыми халатиками, ворочались медленно и важно, как пчелиные матки, как муравьиные царицы. А. спустилась на платформу, села на скамейку и раскрыла объемистый пакет. В пакете лежали хлебы, свежие, благоухающие, с запеченными маслинами и пряными травами, из маленькой французской пекарни. Пекарня была при ресторане, которым управляла подруга А. Ресторан, пожалуй, был слишком роскошным для А., и какое-то время она робела в холле, куда ее проводила красавица хостесс, но потом откуда-то сверху спустилась Т.
Сидя на светлом полосатом диване, А. раздумывала, не останется ли на нем темного пятна от гуталина, которым перед выходом она замазывала след от утюга на платье. Спросила себе бокал красного вина; Т. прибавила к этому сырную тарелку и корзинку хрустящего хлеба. Сыр аристократично пованивал, вино благородно горчило, натертые приборы сияли, масло ластилось к ножу. За окном вода в реке светилась ядовитыми зеленым и фиолетовым, над водой летал гиблый ноябрьский ветер, а в ресторане было уютно и сонно. Беседуя с подругой, А. ела и ела безмятежно, зная, что ей нечем заплатить за еду и вино, но это ничего не меняет сейчас, потому что люди могут быть безмерно добры друг к другу. Просто так, безо всякой корысти, они могут дарить свое тепло, делить с тобой стол, заключать тебя в щедрые объятия, просто потому, что они люди. И когда пора было уходить и Т. вручила ей пакет с тремя большими хлебами, она только благодарно кивнула и прижала пакет к груди.
А теперь, в метро, воодушевленная вином и непостижимой человеческой добротой, А. дышала густым хлебным духом, поднимавшимся из пакета, и вся была счастье и благодушие. Она думала о книжке Бёлля «Хлеб ранних лет», о герое, который в приступах блокадной паники покупал и покупал хлеб, а потом отдавал прислуге, потому что самому было не съесть. Думала, что хлеба так много, а дома никто не ждет, но, может быть, ей удастся еще сегодня совершить для кого-нибудь такое чудо, какое Т. совершила для нее. Войдя в вагон, А. сразу увидела лежащего на лавочке грязного бомжа. В радиусе трех метров рядом с ним никого не было. Он лежал, натянув ворот олимпийки на лицо и засунув руки в рукава. А. села напротив и твердо решила дождаться, когда бомж проснется, и подарить ему один из хлебов.
Бомж доехал до конечной, медленно и тяжело поднялся на ноги, опустил воротник ровно настолько, чтоб видеть дорогу, и, шатаясь, поплелся к выходу. А. медленно шла следом, не решаясь его окликнуть, и только на улице тронула его за плечо:
– Добрый человек, можно я вам хлеба дам?.. Мне вот подруга подарила, у меня много, он очень вкусный.
Человек машинально взял хлеб из ее рук и теперь вертел, как что-то несъедобное. В глазах его читалось горькое превосходство, и А. вдруг почувствовала себя невыносимо глупо в своем чистеньком пальтишке, со своей аккуратной балеринской прической, с гламурным французским хлебом в пакете из ресторана. Тот, кому она предлагала свой дар, был давно избавлен от необходимости в костылях чьей-то доброты и заботы. За долгие годы он приобрел такой иммунитет к голоду, побоям и непогоде, к нищете и похмелью, что теперь ее французская пилюлька была ему ни к чему. Он бросил хлеб наземь и пошел прочь. А. села на корточки рядом с лужей, в которой размокал батон. Ей жаль было хлеба, жаль было бродягу. Жаль всех непостижимо добрых людей, наносящих друг другу смертельные раны, страшные, сабельные, незаживающие, просто потому, что они люди.
Когда поезд прибыл на конечную, я вышла из вагона, прислонилась к колонне и стала ждать бомжа, делая вид, будто набираю эсэмэс. Дежурная по станции долго будила его, шлепая красным флажком, но он не просыпался. Потом появился милиционер, взял бродягу за край пальто и выволок наружу, как мешок с картошкой. Бродяга не шевелился. Его лицо по-прежнему было полностью закрыто воротом олимпийки. Я постояла какое-то время и направилась к эскалатору, то и дело оглядываясь. Милиционер ритмично, почти медитативно пинал неподвижное тело. На улице я подождала еще. Бомж так и не вышел. По-моему, он был мертвый. Я села в автобус и поехала домой, прижимая к груди хлеб, который не с кем было разделить. Что может быть грустнее неразделенного хлеба?.. Да мало ли. Мало ли что.
* * *
Если идти долго в глубь парка, где-то справа и позади оставляя Великий Останкинский Шприц, царапающий иглой отечное белесое небо, подмигивающий маленькими кровавыми огоньками. Если идти не оглядываясь дичающими аллеями, бесноватыми детьми и инопланетными велосипедистами. Можно, не сговариваясь, увидеть большой серый пруд, а в нем – золотой кукурузный початок, со всех шести или восьми сторон окруженный рогами изобилия. Рога похожи на переполненные мусорные контейнеры, опрокинутые взрывом и застывшие в недоумении. И если вовремя отвести взгляд влево, там будет полуразрушенное здание, похожее на военный госпиталь, а еще на брошенную пристань. На крыше у него железные буквы РЕСТОРАН, а у самых окон зловещие пыльные ели с мертвыми нижними ветвями.
А в сорок девятом году там горели желтые огни и у входа стояли автомобили. В прохладный вечер я шла по бесконечной ковровой дорожке цвета заветренной говядины; на мне было кремовое платье из трофейного креп-жоржета, нитка фальшивого жемчуга, перлоновые чулки и туфли-лодочки. Крахмальный метрдотель провожал меня к столику, зал был холоден и шумен. Граждане вокруг кушали котлеты по-киевски, гурьевскую кашу с гадкими молочными пенками, зразы и столичный салат. Граждане пили коньяк и боржом, настороженно потея под взглядами других граждан, приехавших во-о-он на той машине. Мой спутник предлагал мне пройтись, я встряхивала плавно холодной укладкой, и мы отправлялись к пруду. В холле недавние фронтовики на повышенных тонах дымили папиросами «Герцеговина флор», а потолок был невыносимо далек и пуст. У пруда шумели деревья; пруд еще не напоминал мне о японском враче, пожелавшем утопиться в ноябре, когда вода так обжигающе спокойна. Я стояла, опершись на парапет, в позе девственницы Дали, раздираемой рогами целомудрия, и взирала на рога изобилия. В сорок девятом мусор в них был свежее и аппетитнее, но фонтан и тогда не бил, а кукурузный початок торчал фаллической антиципацией отечественной космонавтики. Мне был наброшен на плечи френч, но так и не задан вопрос: «Вы выйдете за меня замуж?»
Должна ли была об этом думать, валяясь в том же парке на бескрайней лужайке пятьдесят шесть лет спустя, я, Орландо-Орландина, нелепая выдумка Вирджинии Вулф и еще сотни неведомых мне безумных поэтов?.. Когда через дорогу счастливые паралитики играли в мяч со скоростью покадровой перемотки?.. Когда на глазах багровели плети актинидии под издыхающим солнцем бабьего лета?.. Когда, спрашиваю я вас?!