Текст книги "Река Найкеле"
Автор книги: Анна Ривелотэ
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Ангедония
Иногда все, в чем привык находить удовольствие, вдруг перестает его доставлять. Субботним утром заходишь в любимую кофейню и видишь, что на столике – круги от чашек. Официантки хмурые, кофе пережжен, улыбка незнакомца за столиком справа кажется сальной, а незнакомец за столиком слева кажется геем, и вроде бы раньше было все равно, а тут вдруг противно. Перебираешь книги в магазине, а там такой отвратительный китч, такая чушь, такая погибель, что начинаешь жалеть о временах, когда книги публично сжигали на площадях. И в каком-нибудь недешевом пассаже примеряешь кофточку, которая, пожалуй, тебе не по средствам, смотришь в зеркало и не видишь повода ее не купить, потому что больно уж хорошо сидит, и покупаешь, но все как будто немного через силу и с каким-то оттенком незнакомого пресыщения. И вот, уловив этот оттенок, ты не можешь отделаться от мысли, что всякая вещь, попавшая в поле твоего зрения, – она какая-то не такая, она больше тебя не порадует настоящей радостью, чистой и прозрачной, потому что на твоем внутреннем объективе появилась вот эта странная присадка, вот этот фильтр – ангедония.
Но нет, не так, сначала ты не понимаешь, в чем же дело, ты устало садишься в такси, потому что спуститься в метро – это выше твоих сил; нужно домой, просто домой, в душ, и все. А дома раздеваешься, лезешь в ванну, включаешь воду, и вот уже иглы впиваются в кожу, такую гриппозно-чувствительную, как будто ее и нет совсем, кожи, как будто старая сошла, а новая еще не выросла. И тогда думаешь: боже мой, как же мне эта Москва надоела.
А потом Новосибирск и даже Петербург, три столицы за месяц, и все надоели, вот сейчас я накоплю немного денег, уволюсь с работы и поеду куда-нибудь в Европу. Не отдыхать, нет, работать, наймусь в какой-нибудь дурацкий отель, горничной там или на ресепшн, все равно, уеду в перекати-Польшу, в многоканальный Амстердам… Не была готова к тому, что во мне поселится это непреходящее желание бегства. Мне надоела не Москва, не работа, надоело что-то во мне самой, глубоко внутри.
Я встречаюсь с людьми, приглашаю их в бары, которые я любила, в какие-нибудь хорошие гости, угощаю чем-нибудь, что раньше казалось мне вкусным, даю книги, пластинки и фильмы и каждый раз заглядываю им в глаза в надежде разглядеть тот огонек, который погас в моих собственных: ну как?.. ведь классно же, правда?.. И все сглатываю, сглатываю эту странную легкую тошноту.
…Сначала лучок кольцами, потом сверху рыбку без косточек, приправы, картофель кружочками, майонез, немножко воды. Булькает и пахнет, очень хорошо пахнет, очень вкусно, милый, давай твою тарелочку. И я, конечно, с тобой посижу. Ну хорошо, я положу себе кусочек. Милый, мне кажется или рыбка горчит?.. нет?.. как странно. По-моему, все-таки горчит. Наш замечательный вечер, прогулка, ужин, музыка вот эта – это все условно-классное, это тень того классного вечера, который проводят друг с другом действительно классные люди где-то в соседнем мире. Совсем рядом с нами.
* * *
– Перед поездом я заехала к Юле на работу и подарила ей все подарки – тот, что был для нее, и тот, что был для Лены.
– Вот как? А почему?
– Лена не смогла найти времени, чтобы встретиться со мной. Я звонила ей несколько раз, но у нее было слишком много дел.
– А где она работает?
– В кадровом агентстве.
– Сколько ей лет уже?
– Двадцать девять.
– Не горюй, малыш. Она просто выросла. Теперь она взрослая и больше не игручая.
Йоши гладит меня по голове. Мы вернулись.
Моя пыльная родина стала совсем грустной. Теперь там словно еще просторней, еще бесприютней, и сухой, колючий, холодный ветер не утихает ни на минуту.
Наутро после концерта мы с Йоши просыпаемся в комнате Юли. Она ушла на работу и оставила нам ключи. Пока мы собираемся, все время звонит телефон. Йоши не выдерживает и снимает трубку. Звонит Юлин приятель по прозвищу Фанат: с похмелья он не смог выйти в театр, где служил сторожем, и решил бросить службу совсем. По этому поводу он позвал гостей и теперь отчаянно нуждается в двадцати рублях.
Фанат – поэт, не издавший ни одного сборника, музыкант, не выпустивший ни одного альбома, и художник, у которого ни разу не было выставки. И конечно же по совместительству горчайший пьяница. Его расточительная креативность не знает границ. По пути в магазин он рассказывает нам, что на днях случайные гости украли из его компьютера винчестер со всей записанной им музыкой, и беспечно машет рукой: еще напишу! Потом он рассказывает, как с утра ухитрился пропить порошковый огнетушитель: «Я выскочил с ним на улицу и стал кричать – хорошая вещь, в магазине четыреста рублей стоит! Подошел какой-то мужик, дал мне полтинник, забрал огнетушитель и убежал». Мы покупаем Фанату пиво, а он незаметно заводит нас в аптеку, где к пиву добавляется упаковка Терпинкода. Йоши пытается объяснить, что мы должны занести ключи Юле на работу, но Фанат настаивает на том, чтобы мы зашли к нему.
У подъезда Фаната ожидают друзья. Мы поднимаемся в квартиру; в единственной комнате на полу земля, в углу велосипед, а посередине – тахта, покрытая театральным алым плюшем. Есть что-то грустное, сладкое и очень искреннее в этих утренних посиделках с дешевым пивом. У поэтов, сидящих кружком, такие мягкие, нежные улыбки, совсем детские, совсем не сорокалетние. Они могут себе позволить целые часы этого неспешного досуга, могут позволить себе плавать в нем, как мухи в сиропе. Вавилон отнимает у нас самое дорогое – наше время, но у тех, кто на другой стороне, Вавилону его не отнять. Мы по очереди читаем стихи: я – на память, Фанат – по изодранной тетради, подруга читает стихи друга, а друг согласно кивает, потому что недавно его разбил инсульт, и теперь ему трудно говорить. Фанат дарит мне картину и поясняет: у меня было всего две краски, красная и белая, а я так хотел рисовать. Вдруг он вспоминает, что наш общий знакомый потерял огромную тетрадь его стихов, и почти радостно машет рукой: еще напишу!
Имаго
Двадцать дней и три дня назад я была гибкой и мягкой и мое тело из двенадцати сочных, упругих колец бросалось в глаза яркими цветами. Я была черно-бело-желтой, как реклама билайна, как яичница-глазунья на чугунной сковороде, как Ума Турман, готовящаяся убить Билла. Редкие волоски на моих боках и спине выглядели изысканно, словно перья в прическе красавицы. Я и была красавицей, но только последняя линька должна была полностью меня преобразить.
Ровно двадцать дней назад я закончила трехдневный труд. Это был труд кружевницы, но не той, что плетет свои кружева на продажу, сутулясь и стуча десятками пар коклюшек с намотанными нитями. Это был мой единственный сакральный танец, и нить у меня была одна. Я доставала ее, белоснежную, прямиком из своего сердца, чтобы свить покров тайны для своего последнего превращения. Мой покров ничем не напоминал саван. Он выглядел так, как упаковка дорогого подарка, выдержанная в стиле хай-тек. Тончайшее полотно, благородно замятое по форме моего тела, было невесомым и прочным, оно блестело на солнце и не намокало под дождем. Мне не хватило времени на то, чтобы им налюбоваться. Начавшаяся трансформация уже лишала меня сознания.
А теперь мне было тесно. Плотный кожистый футляр, в котором я провела последние три недели в непрерывной медитации, определенно стал слишком мал. Он высох, и теперь, я чувствовала, его наполнял запах дубовой коры. В голову вдруг хлынул целый поток ассоциаций и смутных воспоминаний. Стенки чехла, внутри которого я теперь едва помещалась, на просвет давали тот золотисто-коричневый оттенок, что присущ коньяку. Дубовые бочки, вспомнила я. Те самые, из дубов леса Тронсэ, сделанные без единого гвоздя. Как и тот сосуд, в котором я нахожусь сейчас. Доля ангелов, вспомнила я. Так называют то количество коньячного спирта, что потихоньку испаряется из закрытых бочек. Мне тогда нравилось представлять себе ангелов, искристых, смеющихся, сотканных из ослепительно-белого света, являющихся в погреба за своей долей.
Я шевельнулась. Раздался чуть слышный хруст, переходящий в треск. Оболочка, похожая на кирасу из полированной кожи коньячного цвета, лопнула от моих движений. Измятый несвежий кокон тоже не мог удерживать меня внутри. В эту секунду даже я сама не сумела бы остановить сумасшедшее биение моих крыльев. Белоснежных, с затейливым черным рисунком, с серебристой опушкой, горностаевых, августейших. Я, имаго Ethmia Pusiella, летела навстречу поздним солнечным лучам, черно-белая, как знак Дао, как шахматы – мудрейшая из игр, как все в этом мире, если смотреть на него глазами обычного человека. Самого обычного, не ведающего о прошлых жизнях, но мечтающего о жизнях будущих, в одной из которых ему выдадут ослепительные ангельские крылья за все его заслуги, за всю немыслимую работу над собой, которую он еще даже не начал.
* * *
Вы знаете, что такое невинность?.. Скажите, вы помните ее? Нет, в прикладном, околосексуальном смысле этого слова конечно же я тоже помню, я ведь была ребенком. Не понимающим, что стыдного в наготе. Я помню невинность как состояние, когда дух твой не смущен знанием, вожделением, страстью. Но абсолютной, овечьей невинности я вспомнить не в силах. Сколько себя знаю, чувство вины за что-нибудь преследовало меня постоянно. Я была недостаточно хороша для того, чтоб наслаждаться родительской любовью.
Когда мне исполнялось пять лет, я была у бабушки, в большом и хмуром деревянном доме. Я заспалась часов до десяти, и бабушка принесла мне молоко и кусок пирога с повидлом прямо в постель. Она поздравляла меня с днем рождения, а я сгорала со стыда. Я чувствовала себя виноватой за то, что старой и больной бабушке пришлось все это делать для меня. Да я бы и не вспомнила про свой день рождения. Невинный возраст не спасает нас от этого чувства. А может, я просто никогда не умела принимать заботу.
Когда пять лет исполнилось одному человеку, с которым мы потом были близки, его мать застукала его в постели с шестилетней соседской девочкой. Они занимались сексом в прямом смысле этого слова. У девочки был брат-подросток, который их подучил. Чтобы не нанести сыну психологическую травму на всю жизнь, мать не стала ругать мальчишку, а лишь взяла с него обещание больше не делать этого без спросу. К слову, всю историю я услышала именно от нее. Потом он говорил мне, что не чувствовал стыда за содеянное. Но что стало с невинностью, если в девятилетием возрасте он нарушил данное матери обещание – и больше никогда уже не спрашивал у нее разрешения?
Давным-давно мне попал в руки пробник духов Innocence от Chloe. Названия некоторых духов обещают добавить нам нечто недостающее. Эти – обещали невинность. Ею они и пахли. Я повсюду скупала крошечные пробники: большие флаконы стоили баснословно дорого, они стоили миллионы приблизительных павловских рублей. Запах был нестойким, как и полагается запаху с таким названием. Я экономила духи, капая ими на ватку, которую прятала в лифчик перед вечеринкой.
…Когда мне было десять, как-то раз, возвращаясь домой из школы, я села в лифт с незнакомым, на вид слабоумным, мальчиком лет четырнадцати. Мы оба были детьми, но в детстве четыре года – это целая пропасть. Я жила на двенадцатом этаже, и, пока лифт поднимался, мальчик тискал меня, прижав к стене. У него был огромный слюнявый рот; он был как кобель, потерявший голову от загулявшей сучки. Я орала от ужаса, а он запускал обе руки мне под юбку и повторял, задыхаясь и заикаясь: я тебя трахну. Я даже не знала, что значит это слово. Когда лифт остановился, я вылетела оттуда пулей и стала колотить в дверь квартиры. Лифт закрылся и поехал вниз. Мама не догнала несчастного дебила, а я полчаса просидела в ванной, оттирая мылом губы и язык. Уже тогда, в тот самый день, я мечтала о невинности, о сладком и безмятежном незнании всего, что происходит в постыдном мире взрослых тайн. Когда мама спросила, что он говорил мне, я ответила: ничего. Просто целовал.
Духи Innocence сняли с производства. Я уже не облизывалась на белые флаконы в парфюмерных отделах, они просто исчезли, хотя я могла позволить себе любой из них. Какое-то время я еще натыкалась на двухмиллилитровые пробирки, но даже среди них появились поддельные. Подруги дарили мне Innocence, с трудом раздобытые – и совершенно ненужные, пузырьки-самозванцы. Они славно пахли цветами, лимонами, пряностями – всем, чем угодно, кроме невинности. Духи, обещающие то, чего мне недостает, больше не выполняли обещания. Не потому, что я забыла их истинный запах, – просто то были фальшивки. Настоящие Innocence у меня еще есть. Всего одна капля в крошечной стеклянной капсуле. Иногда я открываю ее и нюхаю, а потом закрываю вновь. Мне кажется, в день, когда эта капля упадет мне на кожу, чтобы через несколько часов испариться волшебным облаком, я потеряю невинность окончательно и бесповоротно, всю, какая осталась, если она вообще у меня была.
Erma lorda
Здесь, в месте, где я живу, серое море, серые скалы и вечно серое небо. Здесь ветер, который всегда чуть холоднее, чем ты мог бы терпеть. Зимой женщины и дети почти совсем не выходят из дому, а мужчины – лишь на охоту. Они приносят домой маленьких серых соек и маленьких серых белок. И тем и другим отрывают головы и сливают кровь в глиняный кувшин. Кровь эта никогда не сворачивается; из нее делают дивный напиток erma lorda, и на вкус мне не с чем его сравнить. Он как слезы, что бывают от радости, только гуще. Как материнское молоко, но прозрачней и холоднее. Как жидкий жемчуг, как топленые облака. Первый глоток его – самое лучшее, что с тобой случается, а последний – то, что тебя убивает. Здесь, в месте, где я живу, люди не умирают от старости и болезней, не срываются со скал и не тонут в бурных волнах. Нас губит erma lorda, только она одна.
У напитка этого есть душа, и душа эта женская. Есть у него и голос, но услышишь ты его не сразу.
Erma lorda наполняет человека тем, чего в нем нет, и дает каждому свое. Унылым – вкус к жизни, страшащимся – смелость, бесчувственным – любовь, бездарным – талант. Она дает забвение всем, кого мучает совесть, и отдых всем уставшим. Вот почему здесь, в месте, где я живу, люди не умирают по-другому: старикам она дарит молодость, больным – здоровье, сорвавшимся со скалы – крылья, а тонущим – воздух. Ты можешь сказать: я счастлив, мне ничего не нужно, и не сделать ни глотка. Но так не бывает. Рано или поздно в каждой жизни наступает день для erma lorda. Один миг слабости.
Erma lorda входит в человека горлом, в желудок, и выходит горлом, с дыханием. Но выходит она не вся, часть ее живой души, erma, остается у тебя внутри. Исподволь, раз за разом, она накапливается, пока не окрепнет и не начнет разговор с твоей душой. Сначала ты услышишь еле уловимый свист, похожий на змеиный. Ты не станешь оглядываться в поисках его источника, потому что сразу поймешь – это свистит она. Те, кто пьет ее часто, а таких большинство, замечают первый свист год на третий. А еще через столько же слышат шепот – засыпая или на грани пробуждения. Пока erma lorda слаба, она шепчет только тогда, когда слаб ты: в минуты между сном и явью. Обычно она пугает, показывает характер. Но проходит еще немало времени, прежде чем она обращается к тебе своим истинным голосом. Я знаю людей, седых, как отцветшие угли, – они седеют от одного его звука.
Голос erma lorda поначалу звучит лишь в твоей голове и не слышен никому, кроме тебя. Угадай, что нужно, чтобы избавиться от него?.. Только еще глоток erma lorda. Если бы здесь, в месте, где я живу, кто-то додумался менять ее на деньги, он стал бы очень богат. Но денег здесь нет, и они никому не нужны. Здесь каждый владеет миром, пока в серых лесах живы белки и сойки.
Но однажды erma внутри тебя становится столько же, сколько тебя самого, и ты начинаешь с ней бороться, и будешь жив, сколько сможешь выстоять. Как правило, это случается утром: кто бы ты ни был, пол, возраст, не важно, erma lorda овладевает твоей речью, и из уст твоих доносится хриплое, рычащее контральто. Твое собственное «я», затаившись где-то в глубине, может только внимать ему. Госпожа забирает назад свои подарки. С этого момента ты – ohtar, отвоевывающий свои тело и речь у беличьего, соечьего сока. Ohtar, желающий продлить свои дни, может отказаться от напитка, но это бесполезно. Рано или поздно в каждой жизни наступает один миг слабости, когда ты больше не можешь сопротивляться, и erma, живущая в тебе, побеждает. Ohtari не безумны, они все помнят и все чувствуют, но они бессильны, как младенцы. В их телах ходит, разговаривает и совокупляется Госпожа. От телесной любви им мало проку: они будто наблюдают за ней со стороны, пока в их гортани хрипло и нежно клокочет erma lorda.
Когда победа близка, Госпожа впадает в ярость. Она кричит с пеной у рта, желая смерти твоей бессмертной душе. Ты сдаешься, и наконец твое сознание гаснет в тебе, как светлячок. Ohtari умирают, наложив на себя руки, и нет способа этому помешать.
А теперь взгляни, как в кувшине расплавленным жемчугом сияет волшебная erma lorda, и скажи, что ты счастлив и тебе ничего не нужно.
Ради искусства
Мы с Йоши лежим на белом диване в квартире моей сестры. Там очень красиво, там ровный свет молоком сочится сквозь стеклянные кирпичики в стене, там тонкий паркет и портьеры из тафты. Я ни дня не прожила в такой красоте. У меня внутри стакан коньяка и полстакана текилы, и меня клонит в сон.
– Дорогая, тебе грустно?
– Если честно, немного да.
– Что случилось?
– Ты обманываешь меня.
– Я тебя не обманываю.
Провожу пальцем по внутренней поверхности плеча, где вдоль вены тянется едва заметная глазу цепочка ювелирных проколов тончайшей инсулиновой иглой.
– Вот здесь, я видела, когда ты спал. Зачем ты это делаешь?
– Ради искусства, ты же знаешь. Иногда мне нужно отдать много энергии, а у меня ее нет.
Ради искусства – это единственный аргумент, который я принимаю. Как ни странно, искусство важнее. Важнее любви, важнее моей жизни и его жизни. Я так в это верю, что меня ничего не стоит обмануть.
Он летит самолетом, я еду поездом. Самолет для меня слишком дорог, а для него дорог даже поезд, но люди, которые хотят его слушать, платят за его перелет. На перроне он встречает меня. Я с трудом могу его узнать. Его череп острижен клочками, тупыми ножницами, почти полностью, виски и брови выбриты наголо. Поверх спортивной фуфайки на нем надета гавайская рубаха. Мы едем домой в тамбуре электрички, по очереди откусывая большой огурец. Я хочу в честь встречи заказать домой суши и купить вино, но все телефоны доставки потеряны; меня встречает заново разгромленная до основания квартира, где мне негде даже присесть. Я плачу, Йоши меня успокаивает, и я готовлю салат из макарон. Мы ужинаем и ложимся в постель.
После работы я покупаю кое-что из косметики, я покупаю букет мелких роз для любимого и сажусь в такси за сто рублей. У дома обнаруживаю в кармане девяносто мелочью и тысячу одной бумажкой. Водитель кривится и просит меня разменять тысячу в гастрономе. Может, я не права, но, по-моему, такое поведение называется – удавиться за десять рублей. Наверное, его женщина никогда не приносит ему цветов. Мой Йоши – он совсем не такой, ему ничего не жаль для меня. Сейчас он занят делом, он прячет проводку, потому что в доме развелись чертовы змеиные ямы проводов. Я вхожу в кухню и вижу полупустую ноль семь, и черт меня побери, если я не знаю, чем кончится этот вечер. Йоши ставит розы в сухую вазу, я открываю бутылку вина. В этом месте опасное количество алкоголя, но увы и ах, меня уже ничем не испугать.
– Милая, я хочу закончить сегодня с проводами. Я хочу, чтобы ты больше не запиналась. Вот увидишь, как будет красиво и удобно!
Звонит наш друг Косинский. Он хочет заехать через час, если я еще не буду спать. О чем речь, старичок, ведь я сплю каждый день. За пять минут до его приезда Йоши бросает провода и инструменты, раздевается догола и валится в кровать. К масляному обогревателю проволокой прикручены детская дудочка и маленький вентилятор. В полвторого Косинский уезжает. Йоши стонет и мечется в постели. Он болен. Он болен. Я не буду на него кричать. Я приношу ему воды и иду спать в кухню.
Я выпиваю залпом стакан вина и ногой опрокидываю кресло. Выпиваю еще и разбиваю икеевскую посуду, вымазанную вчерашним макаронным салатом. Жалкие мещанские понты вся ваша икея и вся ваша средиземноморская кухня. Нет ни малейшего смысла в попытках спрятать проводку и навести порядок в этом жилище. Нет ни малейшего смысла в попытках спрятать бессмысленность этих попыток и навести порядок в собственной голове. Здесь по-прежнему опасно много алкоголя, но теперь опасно только для меня. И в этих руинах, осколках, бычках и объедках я наконец успокаиваюсь, кладу на колени ноутбук и завожу свою старую песню. Мое сердце выкрикивает ее так громко, что во всей вселенной не найти таких фонтов, чтобы записать ее буквами нужного размера. Это не искусство, то, что я делаю, я знаю это абсолютно точно, но никто не скажет, что я даже не попыталась.
…Когда меня сильно-сильно все достает, я начинаю мечтать. Мечта в общих чертах всегда одна и та же: я уеду. Мне не нужны новые друзья и впечатления, не нужны большие деньги, море и солнце. Нужно только время, которое я не хочу отдавать Вавилону, и одиночество, чтобы соскучиться по всему, что я покину, и подумать о прошлом. Нужна тоска о моей никчемной, но привычной жизни, тоска об электричках и огурцах, о вечно юных лицах моих ангелов, моих пропойц-поэтов и наркоманов-музыкантов. Белоснежная, арктическая тоска о любви и искусстве, моих несравненных химерах. И настанет день, когда я пойду за этой тоской на край света.
В пять утра я откидываю с груди любимого влажное от пота одеяло, осторожно ложусь рядом, нахожу губами крошечный темный сосок и мгновенно засыпаю. Я знаю, моя радость мне улыбается.