Текст книги "Тайны советской кухни"
Автор книги: Анна фон Бремзен
Жанры:
Кулинария
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
Трудоемко. Но для меня это был способ хоть как-то искупить малодушие, проявленное в тот летний день в Одессе.
* * *
Возвращаясь к политике 1920-х годов, я снова задумалась о том, как низко ценился новыми советскими людьми кухонный труд, особенно такой, как в политически сомнительной домашней столовой прабабки Марии. Частично это объясняется прагматическими причинами. Освобождение женщины из кастрюльного рабства было делом высокого принципа, но кроме того, оно должно было вытолкнуть ее в ряды рабочих, а возможно, даже в армию политических агитаторов.
О Новой Советской Женщине я еще не писала. Она блистала не так ярко, как Новый Советский Человек, но все же определенно не была домашней стряпухой. Это была освобожденная пролетарка, строительница дороги в утопию, защитница Коммунистического интернационала, заядлая читательница журнала «Работница», увлеченно участвующая в общественной жизни.
Не для нее домашнее рабство, «изнуряющее и принижающее», по словам Ленина. Не для нее рутина детской, работа «до дикости непроизводительная, мелочная, изнервливающая, отупляющая» (снова Ленин). Нет, при социализме общество возьмет это бремя на себя, и старая семья со временем будет истреблена. «Настоящее освобождение женщины, настоящий коммунизм начнется, – предсказывал Ленин в 1919 году, – только там и тогда, где и когда начнется массовая борьба… против… мелкого домашнего хозяйства».
На одном из моих любимых советских плакатов нарисована суровая советская пролетарка, похожая на несущего весть ангела. Над ней – лозунг «Долой кухонное рабство», набранный присущим авангарду броским шрифтом. Она усмехается, глядя на женщину в переднике среди посуды, тазов с бельем, мыльной пены и паутины. Облаченная в кумач пролетарка распахивает дверь, за которой открывается сияющая картина Нового Советского Быта. Перед нами многоэтажное футуристическое здание, в котором размещаются столовая, фабрика-кухня, ясли, а наверху – клуб рабочих.
Воплощать эти феминистские утопии в жизнь должен был Женотдел, основанный в 1919 году как орган Центрального комитета партии. Женотдел и его подразделения боролись – и успешно – за радикальные изменения в сфере воспитания детей, контрацепции и брака. Они вели пропаганду, вербовали и просвещали. Сначала Женотдел возглавила парижанка Инесса Арманд, сногсшибательно эффектная женщина, которая, по многим свидетельствам, была для Ленина не просто «товарищем». Изнурив себя работой, Арманд умерла от холеры в 1920 году и была горько оплакана Ильичом. Пост заведующей Женотделом перешел к Александре Коллонтай, одному из самых ярких персонажей большевистской элиты. Она была поборницей свободной любви и сама ее практиковала, не боясь скандалов. Вероятно, роль Греты Гарбо в фильме «Ниночка» списана с нее. Коллонтай утверждала, что малая семья – это неэффективное расходование труда, пищи и топлива. Образ жены – стряпухи и домоседки – приводил ее в ярость.
«Отделение кухни от брака, – проповедовала она, – великая реформа, не менее важная, чем отделение церкви от государства».
* * *
У нас в семье была собственная Коллонтай.
Наша семья – яркий образец досоветской смеси национальностей. Мамина ветвь вышла из украинского местечка. Папины предки по отцовской линии – шведские и немецкие аристократы, женившиеся на дочерях каспийских купцов. А папину маму, экстравагантную и обожаемую бабушку Аллу, воспитала яростная защитница прав женщин в Средней Азии.
В моем детстве Алла готовила нечасто, но когда все-таки готовила, у нее получались маленькие шедевры. Я особенно запомнила одно жаркое, которое мама унаследовала от нее и делает по сей день. Это жаркое узбекское. Из румяной баранины и картофеля, щедро сдобренных красным перцем, молотым кориандром и зирой. «Как в детстве, в Фергане! – провозглашала Алла над блюдом и добавляла: – От очень дорогого мне человека». На этом тема закрывалась. Но я знала, о ком она.
Алла Николаевна Аксентович, моя бабушка, родилась за месяц до Октябрьской революции в Туркестане – так на царских картах обозначалась Средняя Азия. Она была внебрачным ребенком и рано осиротела. Ее воспитала бабушка по матери Анна Алексеевна – большевичка и феминистка, хотя место ее жительства не располагало ни к тому, ни к другому.
Туркестан. Мусульманский, обжигающе жаркий край, обширней современной Индии. По большей части – пустыня. Туркестан, подчиненный российской короне только в 1860-х годах, стал одним из последних колониальных завоеваний царской власти. Анна Алексеевна родилась спустя десять лет в плодородной Ферганской долине, лежавшей на Великом шелковом пути. Российская империя выкачивала из нее хлопок – а Советская империя продолжила это делать с удвоенной силой. На единственном сохранившемся фото, сделанном много позже, у Анны волевое круглое славянское лицо и высокие скулы. Ее отец был яицким казаком и уж точно не поддерживал красных. В 1918 году, будучи уже сорокалетней женщиной, повитухой по профессии, она бросила все и вступила в коммунистическую партию. К 1924 году она с осиротевшей Аллой оказалась в Ташкенте – столице новой республики Узбекистан. К тому времени Советы раскромсали Среднюю Азию на пять социалистических «национальных» общностей. Анна Алексеевна была замглавы отдела агитации Среднеазиатского бюро ЦК.
Агитировать надо было много и упорно.
Гражданская война в тех местах затянулась. Красные воевали с басмачами – мусульманскими повстанцами. Победа принесла большевикам, как и везде, трудноразрешимые проблемы. В отличие от евреев узбеки неохотно вставали под знамя большевизма. Если в самой России не хватало обязательной по Марксу предпосылки для коммунизма – а именно, развитого капитализма, – то аграрный Туркестан с его религиозным и клановым устройством был попросту феодальным. Как построить социализм без пролетариата? Тут пригодились женщины. Покорные мужьям, духовенству и баям, среднеазиатские женщины были, по словам Ленина, «самыми порабощенными из порабощенных и самыми угнетенными из угнетенных на всей земле». Итак, Советы сменили боевой клич: место классовой борьбы и этнонационализма заняли права женщин. В «женщине Востока» они нашли суррогатный пролетариат, который использовали как таран для социальных и культурных сдвигов.
Анна Алексеевна и ее товарки по Женотделу пытались бороться против калыма, детских браков, многоженства, изоляции и сегрегации женщин. Яростнее всего они боролись с самой наглядной формой изоляции: с паранджой. Мусульманки на людях должны были носить паранджу – длинное плотное платье, и чачван – сетку. Но «сетка» звучит обманчиво воздушно. Представьте себе тяжелую завесу из конского волоса длиной от макушки до колен, без отверстий для глаз и рта. «Лучшие революционные акции, – сказала однажды Коллонтай, – это чистый театр». Анна Алексеевна и другие феминистки добивались сценического эффекта: долой паранджу! Худжум («наступление») – движение за отмену паранджи в Средней Азии – стал одной из самых скандальных советских кампаний.
8 марта 1927 года: Международный женский день. По улицам узбекских городов идут толпы женщин в паранджах, сопровождаемые милицией. Играют оркестры. Установленные на площадях подмостки завалены цветами. «Женотделки» произносят пламенные речи. Читают стихи. Анна – на главной площади Ташкента, где самые смелые первыми выходят вперед, снимают с себя переносную тюрьму из конского волоса и бросают в костер. Других женщин призывают сделать то же самое прямо здесь и сейчас – по некоторым данным, в тот день были сброшены десять тысяч паранджей. Открывшие лица женщины идут по улицам, выкрикивая революционные лозунги. Все поют. Потрясающее зрелище.
Ответ был немедленным и лютым.
Снявшие паранджу женщины оказались между Лениным и Аллахом, между Москвой и Меккой – и стали изгоями. Одни снова ее надели. Другие были изнасилованы и затем убиты консервативными родичами. Их изуродованные тела выставляли напоказ в кишлаках. Активисток из женотделов запугивали и убивали. Этот пожар полыхал долгие годы.
К концу десятилетия эффектные ритуалы сбрасывания паранджи остались в прошлом. Женотделы распускали по всей стране, потому что Сталин объявил, что «женский вопрос» решен. К середине тридцатых полностью вернулись традиционные семейные ценности: аборты и гомосексуальность под запретом, разводы осуждаются. Советские женщины на плакатах выглядели теперь иначе: дородные, женственные – воплощенное материнство. И до конца Существования СССР товарищи женщины должны были нести на своих плечах «двойное бремя» работы за зарплату и домашнего труда.
* * *
А что же моя прапрабабушка, новая советская феминистка? В 1931 году Анна Алексеевна вместе с Аллой, которая тогда была подростком, переехала в Москву вслед за своим начальником Исааком Зеленским, старым большевиком. Во время военного коммунизма он занимался реквизициями зерна, а теперь его перевели из Средней Азии в столицу для руководства потребкооперацией. В 1937 году, в разгар чисток, Зеленского арестовали. Через год он оказался на скамье подсудимых рядом со знаменитым Николаем Бухариным. Это был самый громкий показательный процесс. Зеленский, руководивший поставками продовольствия, «признался» во вредительстве, в том числе в порче пятидесяти железнодорожных составов с яйцами, отправленных в Москву, и в том, что подмешивал к сливочному маслу гвозди и битое стекло. Его быстро расстреляли и вычеркнули из советской истории.
Через год мою прапрабабку Анну арестовали как сообщницу Зеленского и тоже вычеркнули из истории. Из семейной истории. Это сделала бабушка Алла, уничтожив все ее фотографии и перестав упоминать ее имя. А однажды, уже после войны, Алла, трясясь от страха, открыла письмо из ГУЛАГа, с Колымы. Анна Алексеевна с леденящей душу точностью описывала пытки, которым ее подвергали, и умоляла внучку, которую удочерила и вырастила, сообщить о них товарищу Сталину. Как миллионы жертв, она была уверена, что Верховный вождь ничего не знает об ужасах, творящихся в лагерях. Дальше отец рассказывал по-разному: Алла либо тут же сожгла письмо, либо спустила его в унитаз в туалете коммуналки, либо съела.
Алла заговорила только спустя много лет, уже после моего рождения, и язык у нее развязывался только в сильном подпитии. Закусив селедкой стопку водки, она лила крокодиловы слезы и кричала о том, как ее бабушку Анну Алексеевну выгоняли голой на сорокаградусный мороз, как ее били в тюрьме на Лубянке, как неделями не давали спать. Потом отец шепотом рассказал мне про наследство. В 1948 году семидесятилетнюю Анну Алексеевну выпустили из лагеря без права жить в Москве, и она поселилась в Магадане. Алла к ней не приехала. Ни разу. В 1953 году Анна умерла – за пару месяцев до Сталина. Представьте удивление Аллы, получившей по почте справку о смерти, фото бабушки, сделанное в лагере – единственное сохранившееся, – и денежный перевод на огромную сумму в десять тысяч рублей. Скорее всего, Анна Алексеевна скопила их, тайно делая аборты в лагере.
Алла и ее сын Сергей прокутили наследство в лучших московских ресторанах. Алла любила парящий над городом зал гостиницы «Москва» – за малахитовые колонны и знаменитые нежные бараньи ребрышки, а вовсе не за то, что там праздновал дни рождения усатый хозяин ГУЛАГа. Отец проел лагерные деньги в знаменитом «Арагви» на улице Горького – опять-таки не потому, что это был любимый ресторан Лаврентия Берии. Просто железные кольца советской жизни переплетались со всеми остальными.
На остаток наследства Алла купила Сергею два костюма, которые он носил двадцать лет. А еще – два одеяла, под которыми я спала, когда ночевала в бабушкиной коммуналке возле Мавзолея. Волшебные одеяла, одно зеленое, другое синее: легкие как перышко, шелковистые и мягкие.
Вот так: два китайских шелковых одеяла, два щегольских костюма и рецепт баранины по-узбекски – все, что осталось от большевички-феминистки с круглым славянским лицом и высокими скулами, которая в те давние дни яростно боролась за женские права, участвуя в романтической и очень плохо подготовленной атаке на паранджу. А потом исчезла.
* * *
Большевики радикально расширили права женщин, евреев и всех этнических меньшинств, будь то буряты, чуваши или каракалпаки.
Но одна категория бесправных людей, наоборот, была оттеснена на обочину светлого будущего. В ней видели постоянную угрозу. Так вышло, что в эту категорию входили 80 процентов населения, которые кормили Россию. Крестьяне.
«Полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень», как назвал их в 1920 году Максим Горький, сам вышедший из крестьян.
«Жадное, обожравшееся, зверское кулачье», – писал Ленин. Кулаков было немного, однако само слово стало идеологическим ярлыком, который легко было навесить на кого угодно.
Благодаря НЭПу в войне города и деревни установилось затишье, но к концу 1927 года снова грянул хлебный кризис.
К нему приложил руку хитрый грузин Иосиф Виссарионович Джугашвили. Хлебозаготовительный кризис 1927-го отчасти был вызван страхом нападения Британии или другой капиталистической державы, охватившим страну в тот год. Люди в панике делали запасы, крестьяне уклонялись от продажи зерна государству по низким ценам. Повышение этих цен могло бы сильно поправить дело. Вместо этого правительство с криками «Вредители!» вернулось к насилию и репрессиям. Во время знаменитой поездки в Сибирь в 1928 году Сталин лично наблюдал за принудительными реквизициями. А его приближенный Молотов позже объяснял: «Вопрос стоял так: будет у нас хлеб – будет Советская власть. Не будет хлеба – Советская власть погибнет. Его нужно взять».
Нэповский рыночный подход был, по существу, похоронен. Вскоре его заменило сталинское окончательное решение «крестьянского вопроса» – проблемы надежного источника дешевого зерна.
В 1929-м в Советском Союзе начался «великий перелом». Целью этого фантастически, фанатично амбициозного проекта первой пятилетки была индустриализация страны на всех парах и за счет всего остального. Отсталая Россия должна была стать, как гулко вещал Сталин, «страной металлической, страной автомобилизации, страной тракторизации». Вернулись продовольственные карточки, дававшие привилегии промышленным рабочим. Бедные крестьяне должны были выкручиваться сами.
Первым делом ввели карточки на хлеб. «Борьба за хлеб, – повторял за Лениным Сталин, – есть борьба за социализм». Это означало, что советская власть больше не потерпит никаких неудобств от своих 80 процентов.
На деревню обрушились коллективизация и раскулачивание. Почти десять миллионов кулаков (трагически растяжимое понятие) были согнаны с земель, убиты или вывезены в лагеря, с 1930-х называвшиеся ГУЛАГом, где погибло огромное количество людей. Остальные крестьянские хозяйства принудительно согнали в колхозы, которые должны были кормить индустриальную часть экономики. Крестьяне сопротивлялись этому «второму крепостничеству», забивая скот в катастрофических масштабах. К 1931 году больше двенадцати миллионов крестьян бежали в города. В 1933-м в главной житнице страны, плодородной Украине, разразился организованный голод – одна из величайших трагедий двадцатого века. Дороги перекрыли, крестьянам запретили уезжать из дома, а сведения о бедствии замалчивались. Последние капли молока из груди мертвой крестьянки на губах ее истощенного ребенка – этому есть название: «бутоны социалистической весны».
Из семи миллионов жертв голода на Украине погибли около трех миллионов. От этого ужаса сельское хозяйство так и не оправилось.
* * *
К этому моменту Ленин был почти десять лет как мертв.
Мертв, но не похоронен. После долгой и таинственной болезни (историки только недавно заинтересовались слухами о сифилисе, которые десятки лет передавались шепотом) Ленин скончался, фактически в изоляции, 21 января 1924 года. Сталин в юности учился в семинарии и понимал, какой силой обладают мощи. Он одним из первых предложил сохранить труп «живым». Еще в 1923 году на заседании Политбюро он заявил, что «современная наука» дает возможность сохранить тело хотя бы временно. Некоторые большевики возмутились, сказав, что это пахнет обожествлением. Крупская тоже была против, но ее никто не спрашивал.
С 27 января тело Ленина было выставлено для прощания в неотапливаемом Колонном зале Дома Союзов. Стояла такая стужа, что пальмы, стоявшие в зале, вымерзли. Над Красной площадью стояла ледяная дымка. Оплакивающих приходилось лечить от обморожения. Но оплакиваемого холод помог сохранить.
Идея заменить временное бальзамирование чем-то постоянным, судя по всему, спонтанно возникла у комиссии по организации похорон, которую тут же переименовали в комиссию по увековечению памяти. Подумывали о глубокой заморозке, но с потеплением труп начал разлагаться, и комиссия запаниковала. Тут на сцену вышли Борис Збарский, подающий надежды биохимик, и Владимир Воробьев, одаренный патологоанатом из провинции. Они предложили радикально новый способ бальзамирования. Удивительно, но их смелый дебют был успешным. Даже Крупская, которая поначалу возражала, позднее говорила Збарскому: «Он все такой же, а я старею».
Так СССР обрел Нового Советского Бессмертного Человека. Наглядное доказательство, что советская наука побеждает даже смерть. Казалось, социалистическое преобразование человечества воспарило на невообразимую высоту Самый безбожный из большевиков, который приказывал убивать попов и разрушать церкви, стал теперь живой реликвией, обрел бессмертие на манер православных святых.
С августа 1924-го чудотворный Объект № 1 (это кодовое название появилось позднее), принаряженный для приходящих на Красную площадь толп, лежал во временной деревянной гробнице, сооруженной архитектором-конструктивистом Алексеем Щусевым. Затем Щусев построил постоянный мавзолей – зиккурат из красного, серого и черного камня, ставший теперь символом советского государства. В эту-то святая святых я так страстно мечтала попасть в детстве. Мавзолей открыли в 1930-м, но без особенной помпы. Тогда в СССР уже имелся бог-наследник, оттеснивший Ленина на позиции бесплотного Святого Духа.
При Брежневе культ изменился – из далекого идеализированного духа Ленин превратился в добродушного дедушку. В то время приобрели популярность и поучительные рассказы про яблочный пирог, и дурацкая кепка на лысой голове как символ скромной, дружелюбной, пролетарской сущности Ильича.
К тому времени страна научилась настороженно относиться к обожествлению личности.
Часть II
Лариса
Глава 3
1930-е: Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство
Как и большинство советских детей того времени, мама выросла на рассказах Аркадия Гайдара. Его книги полны патриотического романтизма, в котором даже сегодня не чувствуется фальши. В них много положительных героев, которые знают, что настоящее счастье – это «честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной». Маму особенно завораживал рассказ «Голубая чашка». Преодолев конфликт, молодая семья сидит летним вечером под спелой вишней (один ироничный критик заметил, что в социалистическом реализме допустимы только два времени года – лето и весна). Над головой светит золотая луна. Вдали грохочет поезд. Главный герой завершает рассказ, подводя итог: «А жизнь, товарищи… была совсем хорошая».
Эта фраза нагоняла на мою пятилетнюю маму безумный ужас.
Она до сих пор не может объяснить, почему. Ее молодые целеустремленные и верные Родине родители воплощали гайдаровские добродетели и были образцом сталинского гламура. Мама Лиза была чемпионкой по гимнастике, архитектором и рисовала прелестные акварели. У папы Наума была сияющая улыбка и высокий честный лоб, а его щегольские морские фуражки пахли заграничным одеколоном, который он привозил из частых командировок. Если мама и ее младшая сестра Юля вели себя хорошо, папа разрешал им прикалывать к платьям свои блестящие медали и танцевать перед зеркалом. В редкие выходные он возил их в Парк культуры и отдыха имени Горького.
Конечно, у мамы был и второй отец. В детском саду день начинался с того, что она и другие дети смотрели на особый плакат и благодарили его за радостное и веселое детство. На плакате из-под черных усов улыбался моложавый Гений человечности, Лучший друг всех детей. На руках у него сидела хорошенькая девочка и тоже улыбалась. Маме казалось, что она на нее похожа, только лицо азиатское – у мамы тоже были темные волосы, стриженные «под горшок». Это была легендарная Геля Маркизова (Энгельсина, в честь Фридриха Энгельса), дочка наркома земледелия Бурят-Монгольской республики. Она пришла в Кремль с папой в составе делегации и вручила букет цветов Верховному вождю. Тот поднял ее на руки и согрел веселым, добрым взглядом. Засверкали фотовспышки. Фотография вышла на первой полосе «Известий» и стала иконой десятилетия. Ее растиражировали на миллионах плакатов, в картинах и скульптуре. Геля воплотила мечту каждого советского ребенка.
Мама была уверена, что товарищ Сталин присматривает за ней и всей ее семьей. И все же что-то ее угнетало. Она подозревала, что жизнь не «совсем хорошая». Вместо большого советского счастья ее сердце часто полнилось тоской. Для этого слова нет эквивалента в английском языке. «В его наибольшей глубине и болезненности – это чувство большого духовного страдания без какой-либо особой причины, – объяснял Владимир Набоков. – На менее болезненном уровне – неясная боль души».
Когда по радио передавали бодрые песни, маме представлялись грязные пьяные люди, поющие вокруг вонючей бочки с огурцами. Порой она отказывалась выходить на улицу – боялась черных тарелок-репродукторов, вещавших об успехах первой пятилетки. В Москве ее многое пугало, она чувствовала себя очень маленькой. На станции метро «Площадь Революции» она старалась быстрее пробежать мимо бронзовых статуй с винтовками и отбойными молотками. Бесполезно – ночь за ночью ей снились кошмары, в которых статуи оживали и бросали ее маму в пылающую печь вроде той, что на стене станции «Комсомольская».
Может быть, причина таких снов была в том, что у других детей родители исчезали.
Мама многого не знала, не могла знать. Она не знала, что Аркадий Гайдар, любимый детский писатель, в Гражданскую войну был красным командиром и жестоко убивал мирных жителей, в том числе женщин и детей. Она не знала, что через год после того букета в Кремле папу Гели Маркизовой обвинили в заговоре против Сталина и расстреляли – он стал очередной жертвой Сталина, каковых, по разным оценкам, было от двенадцати до двадцати миллионов. Гелина мама тоже погибла. Ребенок с плаката о счастливом сталинском детстве вырос в детском доме.
* * *
Темно. Непроглядная чернота мурманской зимы – первое мамино воспоминание. Она родилась в солнечной Одессе – чуть живой недоношенный младенец в жестких хлопчатобумажных пеленках. Затем ее отца послали на Крайний Север – возглавить разведку в Северной военной флотилии. Шел относительно спокойный 1934 год. Урожай был приличный. Голод и ужасы коллективизации постепенно отступали. Отменили карточки – сначала на хлеб и сахар, потом на мясо.
Первым маминым словом было «мыська», потому что мыши бегали по проводам над ее кроваткой, стоявшей в комнате, где спали она с сестрой и родители. Мама, вспоминая эти дни, представляет себя мышкой, пробиравшейся по мрачному и темному туннелю пробуждающегося сознания. Она помнит громовой хруст мурманского снега под полозьями саней и соленый вкус крови из-за примерзшей к языку сосульки. Ленинград, куда Наума перевели в 1937-м, на тысячу километров южнее Мурманска, но все равно находится на стылой шестидесятой параллели северной широты. Однако темнота там была другой. В бывшей имперской столице России были разные оттенки серого: стальной отблеск Невы с ее мрачными гранитными набережными, тусклые, покрытые жирной пленкой алюминиевые миски с кашей в мамином детском саду. Вместо мышей были крысы – из-за них у соседа по коммуналке дяди Васи не было половины носа. К несчастью, мамино имя рифмовалось с «крысой». «Лариса-крыса, Лариса-крыса», – дразнили ее дети во дворе. Время от времени Лиза возила девочек в центр города, показывала им музеи и дворцы. Их меланхолическое неоклассическое великолепие разительно контрастировало с паутиной безрадостных забулдыжных переулков, в которой они жили. Какой-то пьяница вломился к ним и забрал ее новенькие галоши – такие блестящие, черные, такие красные внутри! Мама была безутешна. Настроение в городе было тоже безрадостное. За три года до того был убит ленинградский партийный лидер, любимец народа Сергей Киров. Его застрелил в коридоре Смольного института, где располагался горком партии, бывший партийный чиновник Леонид Николаев. Это убийство возвестило приход эпохи паранойи, полночных стуков в дверь, обвинений, охоты на «врагов народа» и массовых казней, получившей впоследствии название Большого террора 1937–1938 гг. Подозрения в причастности Сталина к убийству Кирова не доказаны. Но Друг всех детей ловко воспользовался моментом. Запечатлев скорбный поцелуй на лбу Кирова во время театрально-показательных похорон, Сталин развязал войну с собственными политическими врагами. Начались показательные процессы. До 1938 года в ходу было обвинение в заговоре с целью убийства Кирова, оно стало одним из ключевых обоснований террора наряду с преступлениями против советского государства и изменой родине. Тысячи людей были арестованы без вины и отправлены в ГУЛАГ либо расстреляны. В Москве проходили самые громкие судебные процессы (включая суд над Зеленским, начальником моей прапрабабушки Анны Алексеевны), но Ленинград, возможно, пострадал сильнее. К 1937-му ссылки и казни опустошили бывшую столицу. Поговаривали, что Сталин так мстил городу, который ненавидел. И действительно – после того, как гроб с телом Кирова увезли из Ленинграда в Москву, нога Великого вождя не ступала на берег Невы.
* * *
Я смотрю на мамино фото того времени. У нее вздернутый нос, короткие черные волосы, настороженный и дерзкий взгляд. Она смеется, но в смехе таится грусть. Рассказывая о детстве, мама любит рисовать себя диссидентом с пеленок, вундеркиндом-нонконформистом, инстинктивно отвергавшим страну счастливых детей Сталина. Я тысячу раз слышала истории о том, как она постоянно сбегала из летних лагерей и оздоровительных санаториев. О том, как уже взрослой она наконец сбежала в Америку и перестала убегать. Но я всегда хотела узнать, как и когда именно в ней зародилась тоска. Теперь я узнала о том, что случилось в тот памятный зимний день.
За окном непроглядная темень. Лиза вытаскивает Ларису из одеяльного кокона. «Скорей, скорей, нам надо успеть к шести», – торопит она, яростно дуя на манную кашу. Ее везут куда-то на санках, мокрый снег облепляет лицо, а туберкулезный балтийский холод до костей пронизывает руки и ноги, еще тяжелые от сна. Несмотря на ранний час, она слышит, как вдали играют марши, видит куда-то спешащих людей. Зачем это все? Живот сводит от тревоги и дурного предчувствия. Страх, словно червь, гложет внутренности. Наконец она входит в здание, увешанное портретами великого товарища Сталина, и оказывается в переполненном зале. Родители проталкиваются сквозь толпу в сторону громкоговорителей, из которых доносится приветственный рев официальных лиц, к длинному столу, покрытому кумачом. Музыка оглушает. Родители заполняют какие-то бумаги и мгновенно теряются в толпе. «Они голосуют!» – кричит какая-то женщина и дает маме красный флажок. Это было 12 декабря 1937 года. Голосование – новое слово. Похоже на «голос». Может, родители ее зовут? Она тоже принимается кричать, но ее заглушает музыка.
Люди поют: «Широка страна моя родная… Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Охваченная коллективным восторгом, мама вдыхает как можно глубже. Легкие затапливает «этот запах», как она всегда потом говорила, – казенный советский запах пыльных бумаг, карболки, шерстяных пальто и ног, преющих в резиновых галошах. «Этот запах» будет преследовать ее всю взрослую жизнь в СССР: в конторах, школах, на собраниях, на работе. Родители наконец находятся. Они сияют от гордости и смеются над мамиными страданиями.
К вечеру мама снова счастлива. Вся семья идет на прогулку. Широкие ленинградские площади ослепляют красными лозунгами и плакатами. В ранних сумерках контуры домов подсвечены лампочками. И по дороге к дому дяди Димы папа обещает, что с его балкона будет виден салют. Что такое салют? Почему с балкона? «Погоди, сама увидишь!» – отвечает папа.
Мама страшно рада, что они идут в гости к высокому лысому дяде Диме Бабкину. По-настоящему он ей не дядя, он папин флотский начальник. У него квартира с высокими потолками, розовощекий малыш и две девочки-близняшки чуть старше мамы. И никогда не заканчиваются сладкие конфеты-подушечки. Когда они приходят, праздник в самом разгаре. Громко хлопают пробки бутылок, произносятся тосты за исторические российские выборы и за старого папу дяди Димы, который приехал из Москвы. «Широка страна моя родная», – поют дети, танцуя вокруг детской кроватки, которую жена дяди Димы наполнила сухарями с изюмом. С минуты на минуту ждут Димину сестру тетю Риту с ее знаменитым тортом «наполеон».
День выборов отмечает весь дом: соседи снуют туда-сюда, одалживают стулья, угощают друг друга разносолами. «Тетя Рита! Наполеон!» – кричат дети, то и дело бросаясь к двери.
Короткий, резкий звонок в дверь – но вместо торта мама видит троих мужчин в длинных пальто. Интересно, почему они не принесли мандарины или пирожки? Почему не стряхнули снег с валенок, как сделал бы любой вежливый человек?
– Нам нужен Бабкин, – рявкает один из них.
– Который Бабкин? Отец или сын? – спрашивает Димина жена, неуверенно улыбаясь.
Пришедшие на секунду смущаются.
– Ну… оба. Давайте обоих, – говорят они, пожав плечами.
Они едва не смеются. От наступившей затем тишины и улыбки, застывающей на лице жены дяди Димы, червь в мамином животе снова просыпается. Как в замедленном кино, дядя Дима и его старый отец уходят вместе с мужчинами. К маминому облегчению, бабушка велит всем детям идти на балкон смотреть салют. Снаружи ночная тьма взрывается огнями. С каждым громовым залпом маму пронзает восторг. Зеленый! Красный! Синий! Огни расцветают в небе, как гигантские сверкающие букеты. Но когда мама возвращается в комнату, то видит, что жена дяди Димы лежит на диване и тяжело дышит. А в доме сладко и противно пахнет валериановыми каплями. И стоит тишина – мертвая страшная тишина.