Текст книги "Тайны советской кухни"
Автор книги: Анна фон Бремзен
Жанры:
Кулинария
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 22 страниц)
Глава 9
1990-е: Дружба народов
Абысту, пресную абхазскую кукурузную кашу, подают с местным молодым соленым сыром сулугуни. Я воткнула несколько ломтиков сулугуни в тарелку с абыстой и смотрела, как он медленно тает.
1991 год, Рождество. Почти семь вечера. В кухне богатого дома в винодельческом районе вокруг огромных кипящих котлов хлопочут женщины с внушительными носами и иссиня-черными волосами. Мы с моим бойфрендом Джоном пару дней назад прибыли в Абхазию – мятежную автономную республику в составе Грузии в полутора тысячах километров к югу от Москвы. Зловещая первобытная тьма поглотила Сухуми, столицу обсаженной пальмами субтропической советской Ривьеры. Не было ни электричества, ни питьевой воды. На черных улицах мальчики-подростки размахивали винтовками, запах катастрофы мешался с соленым и влажным черноморским бризом. Мы приехали в самом начале кровавого абхазского конфликта с Грузией, не разрешенного и по сей день. Но здесь, в деревенском доме винодела, сохранялась иллюзия мира и достатка.
Женщины внесли блюда с хачапури в комнату, где за длинным столом сидели десятки мужчин. В нашу честь уже были подняты неисчислимые бокалы домашнего вина сорта «изабелла». Традиция запрещает женщинам сидеть с мужчинами. Они готовили и смотрели на кухне телевизор. Я зашла, чтобы проявить уважение.
Ровно в семь часов я замерла, не донеся до рта ложку абысты.
На экране возник знакомый человек. Он был одет в модный костюм в тонкую полоску, но не демонстрировал обычной для себя властной живости. Он выглядел напряженным, усталым, а его лицо неуместно розовело на сером фоне с алым советским флагом сбоку. Родимое пятно на лбу казалось нарисованным.
«Дорогие соотечественники, сограждане! – сказал Михаил Сергеевич Горбачев. Прошло шесть лет и девять месяцев с тех пор, как он принял руководство Советским Союзом. – В силу сложившейся ситуации…»
А ситуация сложилась следующая: в августе того года восемь самых тупоголовых сторонников «жесткого курса» партии попытались свергнуть Горбачева (некоторые из них при этом не выходили из состояния опьянения). Путч почти сразу провалился, но устои централизованной советской власти пошатнулись. В игру стремительно вступил Борис Ельцин, неугомонный президент РСФСР. Он заявил о себе как о лидере сопротивления и народном герое. Горбачев еще держался, но еле-еле: как флюгер на крыше рассыпающейся, империи.
«В силу сложившейся ситуации…»
Все выступление Горбачева я простояла с открытым ртом.
* * *
В моей собственной ситуации многое изменилось со времени первой поездки в Москву в декабре 1987-го. Вернувшись в Квинс, я неудержимо рыдала, уткнувшись лицом в мамин диван. «Там нас все любят! – выла я. – А тут мы никто и ничто!»
Были и другие причины для слез. Неудивительно, что гадалка Терри ничего не сказала о моей будущей всемирной славе пианистки. На кисти образовалась болезненная шишка размером со сливу. Я едва могла взять октаву на клавиатуре и извлечь аккорд громче меццо-форте. И чем больше я мучила клавиши, тем сильнее слива на руке мучила меня.
Ортопед, сурово нахмурив брови, рекомендовал немедленную операцию.
Но прославленная специалистка в области пианистских травм выдала иное предписание. Потому что моя техника НИКУДА НЕ ГОДИЛАСЬ. И если я не переучусь играть с нуля, грозила она, то нервный узел просто будет опухать снова и снова. Я отложила магистерский экзамен в Джульярдской школе и записалась к ней на реабилитационный курс. Я играла с шести лет, начинала учиться в Москве на пианино «Красный Октябрь». В звук, который я извлекала из инструмента, – мой звук – я вкладывала всю себя. Теперь, в двадцать четыре года, я заново учила гаммы с опухшим сливовым запястьем. До сих пор помню свое лицо, отражающееся в сверкающем «Стейнвее» моей менторши. Лицо самоубийцы.
Чтобы еженедельно приносить ей пачку хрустящих банкнот, я брала переводческую халтуру – с итальянского, который смутно помнила со времен нашего беженского привала в Риме. Однажды на мой стол легла кулинарная книга, увесистая, как этрусская мраморная плита. Теперь вместо andante spianato и allegro con brio мою жизнь заполнили spaghetti alpesto и vitello tonnato. Я мрачно переписывала рецепты на каталожные карточки, а рядом, в той же комнате, Джон заканчивал диссертацию, столь богатую постструктуралистским жаргоном в духе Деррида, что для меня она звучала как на суахили.
Мы с Джоном познакомились в середине восьмидесятых. Он приехал в Нью-Йорк по программе Фулбрайта. Этот кембриджский сноб писал для модного журнала Artforum и деконструировал малоизвестные британские панк-группы. А я бредила Шуманом и жила с мамой в иммигрантском гетто. Но что-то между нами щелкнуло, и вскоре он уже поселился в моей спальне в Квинсе. Мама окрестила его дерриданином – загадочным существом с другой планеты. «А вы чем занимаетесь?» – с высоты своего постструктурализма спрашивали друзья Джона. Я опускала глаза. Я разучивала гаммы и переводила рецепты.
Идея родилась сама собой, вспышкой озарив мой угрюмый мозг. Что если… я сама напишу кулинарную книгу? Русскую, конечно. Но охвачу при этом еще и кухни всего СССР во всем его этническом разнообразии? Мой дерриданин великодушно вызвался в соавторы – помочь с моим «шатким» иммигрантским английским.
Помню, как нас лихорадило, когда мы отправили предложение издателям.
И их презрительные ответы: «Что, книга о хлебных очередях?»
А потом вдруг согласился издатель «The Silver Palate» («Серебряного нёба»), кулинарной книги, знаменовавшей расцвет новой моды на гурманство.
Подписав договор, я шла по Бродвею, а во вскружившейся голове зазвучал голос:
– Самозванка! Да что ты собой представляешь? Ничего, большой круглый русский ноль!
Конечно, из итальянской книжки я знала, как пишутся рецепты, вдохновенно готовила вместе с мамой и даже время от времени глазела на дорогущие козьи сыры в престижных магазинах. Но, включая кулинарное телешоу Джулии или Жака или листая глянцевые страницы Gourmet, я испытывала то же эмигрантское отчуждение, что и в ту первую промозглую зиму в Филадельфии. Капиталисты разделывают утку к празднику, на который меня не позвали. В мире гурманов («фуди») восьмидесятых, – мире фисташкового песто и карпаччо из тунца – я была совершенно посторонним человеком. Даже классовым врагом. Но в сумке у меня лежали подписанный договор и курица, которую я сразу купила для проверки рецептов.
К тому времени, как я дописала первую главу, про закуски, шишка на кисти исчезла. Ко второй главе – супы – пальцы благодаря усилиям моей наставницы брали октавы влет. Но желание играть почему-то пропало. Помпезные аккорды Рахманинова звучали пусто под пальцами. Звук перестал быть моим. Впервые с тех пор, как я стала взрослой, глубины позднего Бетховена не волновали меня. На середине главы про салаты я прилично отыграла свой магистерский экзамен, закрыла крышку «Стейнвея» и с тех пор почти не прикасалась к клавишам.
Всепоглощающая страсть, поддерживавшая меня все эти годы, была вытеснена. Кулинарной книгой.
* * *
Оглядываясь на свое детство при Брежневе, я понимаю, что на стезю человека, пишущего о еде и путешествиях, меня подтолкнули два особенных московских воспоминания. Два видения из социалистической сказки об изобилии и братстве народов.
Фонтан. Рынок.
Фонтан был золотой! Он звался «Дружба народов» и эффектно сиял на ВДНХ, в этом тоталитарном Диснейленде, где моя пятилетняя мама в 1939 году увидела райский сад.
Мы с бабушкой Аллой любили сидеть на красном граните фонтана и грызть семечки. Чирикали воробьи, струи воды били меж огромных золотых статуй. Шестнадцать колхозниц в национальных костюмах стояли вокруг барочного снопа пшеницы. Фонтан достроили вскоре после смерти Сталина и позолотили (как говорили шепотом) по приказу Берии. «Национальное по форме, социалистическое по содержанию» – зрелище счастливой семьи советских республик. Как могла я признаться своей антисоветской маме, что меня, циничное дитя, читающее самиздат, совершенно завораживает эта советская империалистическая феерия? Что золотые девы в венках, косынках, тюбетейках и лентах – это мои подружки-принцессы? Дружба народов…
Это избитое выражение – один из мощнейших пропагандистских лозунгов советского режима. «Дружба народов» прославляла наше имперское многообразие. Компенсировала вынужденную изоляцию от недостижимой заграницы. Кому нужен сраный капиталистический Париж, когда в собственной стране говорят на 130 языках? Когда на востоке можно любоваться изразцовым великолепием Самарканда, на Украине – уплетать белое сало, а в Прибалтике – резвиться на песке под соснами? Обычный советский гражданин не выезжал дальше потных крымских пляжей. Но как мощно этнографический миф зачаровывал душу нашего Союза!
Союз был впечатляющий. Крупнейшая страна в мире, шестая часть суши, будто бесконечность, втиснутая в 60 000 километров границы, простершейся от Атлантического до Северного Ледовитого и Тихого океанов. Пятнадцать союзных республик – все сформированы, прошу заметить, по этно-национальному принципу, от громадной России до крохотной Эстонии. Двадцать одна автономная республика, десятки «национальных» административных единиц, 126 национальностей по данным переписи. На одном только Кавказе говорили на 50 с лишним языках.
Это многообразие было миной замедленного действия, и взрыв пришелся на последнее десятилетие двадцатого века.
* * *
Однако в моем детстве Партия говорила только о СОЛИДАРНОСТИ. О глубоком УВАЖЕНИИ ко ВСЕМ республикам. О великой советской ПОЛИТИКЕ НАЦИОНАЛЬНОГО РАВЕНСТВА! (Бурные продолжительные аплодисменты.) Большевики-основатели создавали народы. Сталин, в свою очередь, их депортировал. При Брежневе старая советская идея федерализма и позитивной дискриминации возродилась в виде казенного китча. Прославление дружбы народов в эпоху развитого социализма породило бесконечный парад ряженых: дагестанские пастухи, бурятские лучники, молдавские вышивальщицы. Ребенком я все это принимала за чистую монету. Под шквалом брежневского мультикультурализма я вечно томилась по «кухням наших народов».
Отсюда второе мое московское воспоминание – о двухэтажном Центральном рынке на Бульварном кольце, куда я попадала опять-таки в обществе жизнелюбивой бабушки Аллы.
Центральный рынок был местом, где дружба народов воплощалась в жизнь – с шумом, криками и перепалками. Вместо золотых статуй – узбекские бабки, вытирающие испачканные дынным соком пальцы о полосатые шелковые платья, дамы-таджички, хлопочущие над горами янтарной хурмы, с густо подведенными глазами и зловещими сросшимися бровями, казашки со своими алыми яблоками размером с футбольный мяч. Я бродила по рыночным рядам, голодная, одурманенная запахами узбекской зиры и литовского тмина. После зеленоватой гнили государственных магазинов здешний товар сиял райским светом.
Говорливые грузины со сталинскими усами похотливо свистели при виде моей бабушки-блондинки и проворно скручивали газетные кульки для хмели-сунели, желтого от шафрана. А мне особенно не терпелось увидеть латвийских королев-молочниц. Балтийские республики были почти что заграницей. Вежливые, нарядные, в белоснежных передниках, эти чудо-леди наполняли бабушкины майонезные баночки густой кислой сметаной. В отличие от государственной сметаны это был качественный продукт. Его не разбавляли кефиром, разбавленным молоком, разбавленным водой…
* * *
В предисловии к нашей кулинарной книге я разливалась соловьем о Центральном рынке – как о зрелище, о символе.
И в духе дружбы народов я первым делом опробовала рецепт папиного сациви из курицы (той самой, что я несла в сумке по Бродвею). После сациви я приготовила долму по-армянски, затем селедочные рулеты по-прибалтийски, фаршированные брынзой перцы по-молдавски, грибы по-белорусски.
Даже дореволюционная русская кухня отражала имперский размах. В микояновской «Книге о вкусной и здоровой пище» 1939 года это многообразие было советизировано. Шли десятилетия, и наша социалистическая кухня слилась в один паневразийский плавильный котел. В одиннадцати часовых поясах канон общепита включал в себя азербайджанские люля-кебабы и татарские чебуреки. В Москве люди ужинали в ресторанах «Узбекистан», «Минск» и «Баку».
А специфические советские «хиты», вроде салата оливье и знаменитой селедки под шубой, привносили элемент социалистического китча в уйгурские свадьбы и карельские дни рождения.
Вот о чем я хотела рассказать в своей книжке.
«Просим к столу» вышла в конце 1990 года. В ней четыреста рецептов на 650 страницах, если стукнуть кого-нибудь по голове – упадет без сознания.
Через пару месяцев после публикации мы с Джоном подскочили в австралийской ночи от телефонного звонка (мы тогда жили в Мельбурне, где мой дерриданин преподавал историю искусства). Звонил наш нью-йоркский редактор в большом волнении. «Просим к столу» – будьте любезны – получила премию Фонда Джеймса Бирда (это как кулинарный «Оскар»).
Новость ошеломила меня вдвойне.
Была весна 1991-го, наш счастливый Союз расползался по швам.
Пожалуй, главных причин распада было две. Первая – катастрофический провал Горбачева в разрешении этнических конфликтов и проблемы сепаратизма в республиках. Вторая – советская экономика при нем пришла в жалкое состояние, в магазинах не было почти ничего съедобного.
Самое времечко для выхода толстой, богато иллюстрированной книги, воспевающей кулинарное братство советских народов.
* * *
– Ха! Лучше издай это в виде отрывного календаря «Клочки СССР»! – хохмили мои московские друзья двумя годами ранее, когда я собирала материал для «Просим к столу».
Первые тревожные звоночки раздались из братских республик.
«Долой русский империализм!» «Русские оккупанты, убирайтесь домой!»
Под такими лозунгами тысячи сторонников независимости митинговали в Тбилиси в апреле 1989 года. Протесты продолжались пять дней. В то лето мы с Джоном отправились собирать рецепты на Кавказ. Добравшись до Тбилиси, мы обнаружили, что живописная грузинская столица еще не оправилась от шока. 9 апреля жертвами войск МВД стали двадцать демонстрантов, преимущественно молодых женщин. Повсюду тбилисцы кипели яростью, призывая на Москву страшные проклятия. Кремль тем временем обвинял в кровопролитии местные власти.
Нас принимала молодая пара, архитекторы, назову их Вано и Нана, – цвет молодой либеральной грузинской интеллигенции. Их благородные лица сводило от ненависти к кремлевским угнетателям. Но для нас Нана и Вано были олицетворением грузинского гостеприимства. В нашу честь распечатывали старые квеври – глиняные сосуды для вина. Грудами выкладывали узловатые палочки чурчхелы. Милых ягняток резали ради пикника у стен монастыря Джвари седьмого века. Нана и Вано стали нам не просто друзьями – почти семьей. Я изо всех сил поддерживала их сепаратизм и праведное сопротивление.
Однажды вечером в деревне мы сидели под айвой. Внутри плескались темные фруктовые вина, которые мы закусывали завернутым в лаваш копченым сулугуни и тархуном. Расслабившись, я упомянула Абхазию. Формально она была автономной республикой в составе Грузии, но пыталась от нее отделиться. Мы все смеялись и пели. Вдруг Нана и Вано замерли. Их красивые гордые лица загорелись ненавистью.
– Абхазцы – обезьяны! – прошипела Нана. – Спустившиеся с гор обезьяны! У них нет культуры. Нет истории.
– Вот чего они заслуживают, – Вано свирепо раздавил гроздь винограда в кулаке. Красный сок брызнул меж его тонких пальцев.
Вот что, в общих чертах, ждало горбачевский Союз.
* * *
В перспективе было и яростное бурчание в животах. В попытках реформировать ржавое колесо централизованной советской системы Горбачев ослабил гайки, тут что-то отвинтил, там что-то разобрал, и в итоге остановил его – а заменить было нечем. Из-за горбачевских прыжков и сальто экономика барахталась между социалистическим планированием и капиталистическим принципом спроса и предложения. Дефицит достиг небывалых высот, производство встало, рубль обвалился. Экономика рушилась.
С 1989 года мы с Джоном подолгу жили в Москве и ездили по СССР, собирая материал уже для другой книги, которую мой дерриданин писал в одиночку. Это должны были быть иронические путевые заметки о крахе Империи. Мы приезжали в основном зимой, во время его австралийских летних каникул. Первый наш приезд был прекрасен. После двадцатичасового перелета из Мельбурна прямиком на приветственный пир, трогательно, щедро и совершенно непонятно как приготовленный папой и бабушкой Лизой буквально из ничего. Во второй раз, через год, все было иначе. В декабре 1990-го у бабушки Лизы была только гнилая вареная картошка и квашеная капуста. Помню тревогу и стыд в ее глазах: «иностранцы» за столом, а из угощения только это.
– Ничего в магазинах! – плакалась она. – Пустые прилавки!
Про дефицит в Союзе всегда говорили с преувеличениями, так что я не восприняла ее слова буквально. Может, на прилавках и нет того, чего хочется, – растворимого кофе, бананов – но раньше всегда можно было рассчитывать на соль, яйца, гречку, грубую коричневую вермишель. Назавтра я пошла в наш давыдковский магазин. И встретилась лицом к лицу с ЭТИМ. Ничего. Полки сверкали экзистенциальной пустотой. Нет, вру. «Ничего» обрамляли башни и пирамиды, построенные из банок «салата из морской капусты», вызывавшего тошноту при одном прикосновении. В пустом магазине скучали две продавщицы. Одна нудно рассказывала анекдот про «талоны на собачатину шестого сорта». В анекдоте фигурировали шерсть, когти и щепки от конуры. Другая строила из банок мавзолей Ленина.
– Могила социалистических продуктов!
Ее смех гулко отражался от пустых прилавков.
В новогоднем телеконцерте пышноволосая Алла Пугачева вопила песню под названием «Ням-ням». Обычно Пугачева голосила про «миллион алых роз». Но не теперь.
Поди-ка, открой холодильник.
Возьми сто талонов, водичкой залей,
Слегка подсоли – и вперед!
Ням-ням-ням.
Ха-ха-ха-ха. Хи-хи-хи-хи.
Талоны – один из многих официальных эвфемизмов ужасного слова карточки. Еще была настораживающе обходительная формулировка «приглашение на покупку». Соль на раны: впервые после Второй мировой войны гомо советикус был вынужден жить по карточкам. Кроме того объявленная Горбачевым гласность означала, что теперь об этом можно громко кричать. Гласность, как объясняла в одном анекдоте советская собака американской, – это когда цепь сделали длиннее, миску с едой унесли, зато лаять можно сколько угодно. Этот лай, наверное, и в космосе был слышен.
По мере того как рушилось централизованное распределение, поставки продуктов часто уходили в сумеречную зону бартера и теневой полусвободной торговли. Или же товар просто гнил на складах. Вдобавок внутри нашего счастливого советского братства возникла экономическая вражда. Получив от Горбачева больше финансовой самостоятельности, региональные политики и предприниматели стремились сохранить скудные припасы для своего голодного населения. Грузия держалась за свои мандарины, а Казахстан – за свои овощи. Когда Москва – как и множество других городов – стала продавать продукты только местным жителям, соседние области перестали поставлять в столицу молоко и мясо.
Все делали запасы.
Отцовская квартира площадью меньше сорока квадратных метров, на которых еле разместились я и мой двухметровый британец, напоминала кладовую. Счастливо безработный, отец мог целыми днями заниматься охотой и собирательством. В мучительной игре «добудь еды» мой старик был гроссмейстером. Он преследовал молочные фургоны, искусно подделывал талоны на водку и выходил победителем из хлебной давки. Он варил собственный сыр, мягкий и пресный. Его ребристые батареи были похожи на стахановский завод по производству сухарей. Сегодня в Сан-Франциско обзавидовались бы, посмотрев на позднеперестроечные домашние заготовки. У моих друзей на шатких балконах куры-несушки кудахтали среди трехлитровых банок с брусникой, протертой с сахаром (по талонам), солеными огурцами (соль по талонам) – со всем, что можно было засолить и законсервировать. 1990 год был годом квашеной капусты.
Сновать, как мы с Джоном, между Москвой и Западом в те дни означало жить на сюрреалистическом двойном экране. Западная пресса восторгалась харизмой Горби и чествовала его за разрушение Берлинской стены, окончание холодной войны. Тем временем в Москве в темном морозном воздухе клубились мрачные слухи, предчувствия апокалипсиса. Голод на пороге. Люди падают замертво от просроченных лекарств из гуманитарной помощи, которой торгуют спекулянты (возможно, так и было). Мороженые «ножки Буша», присланные президентом Бушем-старшим в качестве помощи голодающим, несомненно, заражены СПИДом. Янки нас травят, топчут нашу национальную гордость паршивыми курьими ногами. Частные киоски торгуют мочой в бутылках из-под виски, крысиным мясом в пирожках. Древние бабушки – Кассандры в платочках, пережившие три волны голода, – подкрадывались к вам в магазине и каркали «Чернобыльский урожай!» при виде каждой уродливой свеклы.
Жалобы и недовольство приобретали карнавальные формы. Это была своего рода извращенная радость. Советское общество, перекормленное бодрыми песнями о Родине, теперь увлеченно сочиняло сказку-страшилку.
* * *
Вот в такое время – когда поставки товара отменялись из-за нехватки бензина, а газеты съеживались до четырех страниц из-за нехватки краски, когда везде звучали слова «развал», «распад» и «разруха», как дурная песня, застрявшая в коллективном мозгу, – мы с дерриданином путешествовали по СССР, занимаясь его путевыми заметками про сумерки Страны Советов.
Представьте себе консервную банку на льду: нашим средством передвижения – как правило, по обледенелым дорогам – были дряхлые «жигули». Без официальных интуристовских пропусков мы не имели права останавливаться в гостиницах и полагались на добрых незнакомцев – Друзей друзей друзей, которые передавали нас по цепочке, как эстафетную палочку в состязании по гостеприимству. С лета 1989-го (Кавказ) по декабрь 1991-го (опять Кавказ) мы проехали, должно быть, около 16 000 километров. Мы странствовали по Средней Азии, тряслись по неизведанному Поволжью, где старики еще практиковали шаманизм и пили кумыс. Мы блуждали по окраинам безграничной Украины и по зачарованным мини-кремлям Золотого кольца.
Плакат посреди заснеженной украинской степи призывал:
ОХОТНИКИ! В ЗИМНЕЕ ВРЕМЯ ПОДКАРМЛИВАЙТЕ ДИКИХ ЖИВОТНЫХ
Нашим первым водителем был изящный блондин Серега, муж моей кузины Даши, воевавший в Афганистане.
– Ну, значит, стоим мы под Кабулом, – так начиналась типичная Серегина дорожная байка. – Ну, и долбаный муэдзин не дает нам спать, блин. Ну и дружок мой, Пашка, хватает свой калаш. Бам! Муэдзин затыкается. Навсегда.
Серега научил меня нескольким вещам, важным для выживания в пути. Например, на свинье его бабушки мы учились пользоваться газовым баллончиком. Еще он учил меня, наивную американку, давать взятки. Для этого надо было вложить американские пять баксов в пачку американских «Мальборо» так, чтобы торчал краешек, а затем протянуть через стойку, подмигнуть и сказать: «Буду вам обязан, очень обязан». Подкуп ГАИ Серега брал на себя. Получалось не всегда. На одном особенно неприятном участке трассы Казань – Москва нас остановили и оштрафовали на «твенти бакс» ровно двадцать два раза. У гаишников была своя эстафета.
Головокружительное разнообразие пейзажей нашей многонациональной Родины, воспетое в стихах, книгах и песнях, теперь стирала зима. Оно терялось в выхлопных газах, в коричневом слежавшемся снегу, в безнадежном сплющивающем объекты свете.
Мы отправлялись в путь из папиной тесной московской квартиры… Встаем в пять утра, во тьме, чтобы не упускать дневного света. На кухне отец в синих трениках набивает полиэтиленовые пакеты высушенными на батареях сухарями. Бульон в китайском алюминиевом термосе, кипятильник для чая. Кубики рафинада по счету. Двенадцать тонких батонов салями из валютного магазина, чтобы хватило на всю поездку. Обнимаемся. Садимся и ровно одну минуту суеверно молчим.
Приезжаем… Неважно, в ганзейский Таллин или в восточный Ташкент – изрытая дорога всегда приводит к безликой россыпи бетонных кварталов – пяти-, девяти-, тринадцатиэтажных – в одинаковых жилых районах на одинаковых улицах.
– Гражданка! – умоляешь ты, уставший, отчаявшийся, голодный. – Мы ищем Союзную улицу, дом пять дробь двадцать шесть, строение семнадцать «Б».
– Чаво? – гавкает гражданка. – Это Профсоюзная. Союзная туда… – и неясный жест куда-то в снежную советскую бесконечность.
Карты нет, у всех таксофонов оторваны трубки. Неизвестно, помнят ли про тебя друзья друзей, ждут ли со своим жидким чаем и квашеной капустой. Проходит час, другой. В конце концов дом найден. Ты стоишь возле жестянки на колесах, дрожа, окаменев от холода, как сосулька, и из солидарности ждешь, пока Серега на ночь снимает с жигуленка оснащение, чтобы машину не «раздели». Снимает запасное – колесо, пластиковые канистры с бензином, зеркала, рукоятки. Идиот, который потеряет бдительность всего на одну ночь, назавтра будет покупать свои же дворники на блошином рынке запчастей, как мы. Этот урок нам преподнесла, кажется, Тула. Гордая родина самовара и печатного пряника, где мы чуть не отбросили коньки от просроченной банки сайры, купленной у спекулянтов. Или это было в чудесном средневековом Новгороде? В Новгороде мне запомнились не знаменитая икона «Ангел Златые власы» XII века с самыми грустными в мире глазами, а пьяные хулиганы, которые заплевали наши автомобильные номера и выволокли нашего худосочного афганца из машины, намереваясь «оторвать его московские яйца». В Новгороде мне пришлось распылять слезоточивый газ по-настоящему, на людей.
* * *
Мы останавливались в Новгороде по пути в более цивилизованные балтийские столицы – Таллин, Вильнюс и Ригу. Был декабрь 1990-го, время пустых прилавков. Нерешительный Горбачев только что заменил половину кабинета консерваторами. Весной того года балтийские республики объявили независимость. Кремль ответил угрозами и жесткими топливными санкциями.
И все же настроение в Прибалтике было радостное, даже полное надежд. В Вильнюсе мы ночевали у милой полненькой девушки-телепродюсера двадцати с небольшим лет.
Копна вьющихся волос, мрачноватый смех и безграничный патриотизм. Регина была молодым современным лицом прибалтийского сопротивления: искренняя, образованная, убежденная в том, что пришло время исправить историческую несправедливость. Ее пятиметровая кухня, набитая литовскими берестяными безделушками, напоминала уютную домашнюю штаб-квартиру «Саюдиса» – литовского антикоммунистического освободительного движения. Богемные люди в свитерах грубой вязки приходили и уходили, принося скудную еду и последние политические новости: министр иностранных дел Эдуард Шеварднадзе ушел в отставку, заявив о возвращении диктатуры! Регинины друзья, взявшись за руки, молились, по-настоящему молились о конце советского ига.
Я была в Вильнюсе в восемь лет, на киносъемках. Уютный «буржуазный» Вильнюс ослепил меня, он казался волшебным окошком в недостижимый Запад. Особенно местные кондитерские, пахнувшие свежемолотым кофе. В них подавали настоящие взбитые сливки. Во взбитых сливках я топила свое чувство неловкости. Потому что, боже мой, как же литовцы ненавидели нас, русских. Позднее мама, которая всегда рада была разрушить мою фантазию о дружбе народов, рассказала о насильственных присоединениях 1939 года. Возможно, именно тогда я получила первое представление о Советском Антисоюзе. Помню, что чувствовала страшную вину, будто сама подписала секретный протокол пакта Молотова-Риббентропа, по которому Сталин получал балтийские государства. И теперь молилась вместе с Региной.
Приближалось Рождество, и у Регины возникла безумная идея. Шакотис! Шакотис (в переводе «ветвистый») – это невероятно замысловатый литовский пирог, похожий на колючее дерево. Даже в изобильные времена никто не готовил его дома: мало того, что в него кладут пятьдесят яиц на кило масла – шакотис нужно поворачивать на вертеле, одновременно намазывая все новые слои жидкого теста. Однако Регина была целеустремленной девушкой. Если Витаутас Ландсбергис, бывший музыковед с тихим голосом, педантичный глава движения «Саюдис», может бросить вызов советскому чудищу, то она может испечь шакотис. Друзья принесли масло, яйца и немного бренди. Мы все сидели на кухне и выпекали один за другим неровные слои, закрепляя их на импровизированном древесном стволе. Шакотис вышел странный и прекрасный: хрупкая, кривая башня, памятник оптимизму. Мы ели его при свечах. Кто-то бренчал на гитаре, девушки пели народные литовские песни.
– Давайте все загадаем желание, – попросила Регина, захлопав в ладоши. Она казалась такой счастливой.
Через три недели она позвонила нам в Москву. Это было 13 января, глубоко за полночь.
– Я на работе! Они нас штурмуют! Они стреляют… – связь прервалась. Регина работала в вильнюсской телебашне.
Утром мы настроили папин коротковолновый приемник на «Голос Америки». Советские войска атаковали Регинину телебашню, танки давили безоружную толпу. Насилие началось, судя по всему, накануне, когда советские части заняли Дом печати. Таинственная управляемая из Москвы организация, Комитет национального спасения, заявила, что захватила власть. Литовцы в огромном количестве пришли к зданию Парламента, чтоб защитить его. Тринадцать человек были убиты, сотни ранены.
– Привет, 68 год, – мрачно бормотал отец, вспоминая советскую карательную операцию в Праге.
ЛИШИТЬ ГОРБАЧЕВА НОБЕЛЕВСКОЙ ПРЕМИИ! – требовал лозунг на московском марше протеста. Российская демократическая пресса, ранее поддерживавшая Горбачева, взревела от ярости – и он быстро вернул цензуру. Продолжая настаивать, что о кровопролитии в Вильнюсе узнал только на следующий день. Лгал? Или утратил контроль над «ястребами»? В тот черный Новый год в 1991-м я могла думать только о Регинином пироге. Раздавленном танками, залитом кровью. Наша сказка о дружбе народов – где она была теперь?
* * *
Интересно, задавался ли Горбачев таким вопросом. Ведь он тоже, должно быть, поверил в золоченое клише нашего гимна – вечную дружбу: «Союз нерушимый республик свободных». Какой партийный идеолог этого избежал?
И все же в картине вечного Союза Друзей с самого начала существовал скрытый изъян, встроенный механизм саморазрушения. В пылу национального строительства и позитивной дискриминации большевики двадцатых настаивали на полном равенстве сотен советизируемых этнических меньшинств. Поэтому по договору об образовании СССР 1922 года – по крайней мере на бумаге – каждая республика получила право на отделение, которое сохранилось во всех последовавших конституциях. В каждой республике было свое полноценное правительство. Парадоксально, но такое национальное строительство задумывалось как переходная стадия к слиянию наций в коммунистическом единстве. Еще парадоксальнее упорство, с которым советская власть поощряла этническое самосознание и многообразие – в приемлемой для себя форме, – подавляя при этом любые проявления национализма. На последствия этого парадокса послесталинское руководство обычно закрывало глаза. Любые вспышки искреннего национализма, возникавшие при Хрущеве и Брежневе, отвергались как отдельные пережитки буржуазного национального сознания и быстро подавлялись. Партийная элита горбачевского поколения подходила к национальному вопросу… к какому такому национальному вопросу? Разве Брежнев не объявил, что эти проблемы решены? Советский народ, как напыщенно провозгласил Горбачев на партийном съезде в 1986 году, был единой «интернациональной общностью, спаянной единством экономических интересов, идеологии и политических целей». Я до сих пор задаюсь вопросом: не будь он действительно в этом убежден, стал бы он рисковать, объявив в республиках гласность и перестройку?








