Текст книги "Тайны советской кухни"
Автор книги: Анна фон Бремзен
Жанры:
Кулинария
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)
* * *
– За смерть Сталина! – прогудела Катя, когда я разлила водку. – Давайте чокнемся!
Инне не по себе:
– Но, Катюш, чокаться за мертвых – плохая примета!
– Именно! Чокнемся за то, чтоб засранец гнил в могиле! Наступило 5 марта. В окна маминой квартиры в Квинсе хлещет дождь, а мы празднуем день, когда свеча Сталина погасла. Катя, Муся, Инна – за маминым столом собрались восьмидесятилетние дамы. Они ковыряют вилками эффектный крабовый салат, блюдо с которым стоит среди ваз с фруктами и бутылок «Советской» шипучки. Последней приходит Света – худая, бледная. Давным-давно она была знаменитой московской красавицей, и у нее останавливался Иосиф Бродский, когда приезжал из Ленинграда. Меня трогает эта мысль.
– А я ходила на похороны Сталина! – хохочет Света.
– Мешугене[5]5
Сумасшедшая (идиш).
[Закрыть], – клохчет Катя, крутя пальцем у виска. – Там люди гибли!
Когда в траурной процессии началась давка и скорбящих стали затаптывать, Света ухватилась за похоронный венок от своей школы и продержалась всю дорогу до Колонного зала.
– Баранина, кажется, жестковата? – говорит Муся, пробуя мамино чанахи памяти пострадавших грузин. Я же, венчая обиду оскорблением, злорадно отмечаю роль чанахи в сталинских дачных пирах. Мама прожигает меня взглядом и удаляется на кухню, качая головой.
– Сколько всего мы пережили, девочки, – размышляет Инна. – Аресты, репрессии, доносы… И все же умудрились остаться людьми.
Мама возвращается с пирожками бедной интеллигенции.
– Ну хватит уже о Сталине, – просит она. – Давайте перейдем к «оттепели»?
* * *
Через год после смерти Сталина Илья Эренбург, обходительный серый кардинал советской литературы, опубликовал посредственную повесть, в которой обличал бездарного художника-конъюнктурщика и мещанина – директора завода. Или что-то в этом духе, сейчас уже никто не помнит. Но заглавие запомнилось и стало обозначением хрущевской эпохи – времени либерализации и надежд. «Оттепель».
К 1955 году, после жестокой борьбы за власть – Сталин не оставил преемника, – Хрущев принял руководство СССР. Только никто не называл этого пузатого и щербатого бывшего слесаря Горным орлом или Гением человечества. Отец народов? Я вас умоляю. Его уважительно звали Никитой Сергеевичем или просто Никитой – это имя из русской народной сказки контрастировало со сталинской чужеродностью кавказца. Но люди на улице чаще называли нового лидера Хрущом или Лысым, а позднее Кукурузником за пагубную страсть к этому злаку. Сама по себе такая фамильярность свидетельствовала о тектоническом сдвиге.
– В первые годы «оттепели» у меня была эйфория, незабываемая, такая же сильная, как при Сталине – страх! – начинает Инна. В то головокружительное время она работала в московском Институте философии. – Никто не работал, не ел, мы просто говорили и говорили, курили и курили, до обморока. Что произошло с нашей страной? Как мы это допустили? Изменит ли нас новый культ искренности?
– Фестиваль! – хором кричат Катя и Света, вскакивая с мест.
Если надо назвать главное культурное событие, давшее старт «оттепели», то это Фестиваль. В феврале 1956-го Хрущев выступил с эпохальным «секретным докладом», разоблачавшим Сталина. Через семнадцать месяцев, чтобы показать миру чудесные перемены в советском обществе, комсомольские боссы с благословения Лысого провели в свежедесталинизированной столице Шестой всемирный фестиваль молодежи и студентов.
Две знойные недели в июле и августе 1957-го перевернули сознание москвичей.
– Фестиваль? Нет… Сказка! – вдруг зардевшись, мечтательно тянет Света.
И правда, сказка. Страна, где всего за пару лет до того слово «иностранец» значило «шпион» или «враг», внезапно, на какую-то минутку распахнула «железный занавес», и внутрь хлынули джинсы, буги-вуги, абстрактное искусство и электрогитары. Никогда – никогда! – Москва не видывала такого зрелища. Два миллиона ликующих аборигенов приветствовали толпу делегатов – тридцать тысяч из ста с лишним стран. Парад открытия растянулся почти на двадцать километров. Дома покрасили, пьяниц приструнили, площади и парки превратили в танцплощадки. Концерты, театры, выставки, улицы – все было охвачено вакханалией спонтанного общения. Тому интернациональному лету мы обязаны всем – от зарождения диссидентского движения до обращения к еврейским корням (евреи со всего Союза съехались встречать израильскую делегацию). Важнее всего было, пожалуй, вот что: впервые возник всесильный миф о загранице, который будет вдохновлять, дразнить и будоражить умы советских людей вплоть до краха СССР.
И – любовь, «лето любви», хрущевский Вудсток.
Света влюбилась в двухметрового рыжего американца. La bella Катя переводила для делегации итальянских футболистов. Один ее inamorato[6]6
Возлюбленный (ит.).
[Закрыть], расставаясь, угрожал покончить с собой. На прощание безутешный Ромео бросил ей подарок из окна гостиницы.
– Дома я его развернула, – кричит Катя. – Трусики! Голубые прозрачные трусики!
Мамины гостьи трясутся от смеха.
– Помните наши советские подштанники? Цветов только два: лиловый и синий. До колен. Резинки – садизм!
* * *
Лариса на Фестивале тоже влюбилась в иностранца. А он – в нее.
Люсьен был невысокий и смуглый, с тонкими чертами и темными живыми глазами. Щегольская кожаная куртка и замшевые туфли, такие чистые и на вид удобные, выдавали в нем «не нашего». Родившийся в Париже и выросший на Корсике Люсьен приехал из Марокко, из города Мекнеса, где работал директором французского лицея. Этот культурный коктейль вскружил маме голову. В ее потрескавшемся виниловом фотоальбоме Люсьен, знакомство с которым длилось всего две недели, встречается в три раза чаще, чем мой отец. Их роман вспыхнул на почве обоюдного интереса к эсперанто. Люсьен сидел рядом с мамой на первом пленарном заседании эсперантистов. Два дня спустя, гуляя по улице Горького мимо уродливых сталинских фасадов, он ее обнял, и это показалось самой естественной вещью на свете. Люсьен излучал обаяние и дружелюбие. За всю жизнь – маме было двадцать три года – у нее не было поклонника, который так обезоруживающе прямо, так мило выражал бы свои чувства. Трех слов, которые она знала на эсперанто, хватило, чтобы рассказать Люсьену о своих сокровенных чувствах, хотя по-русски она этого не умела.
И неспроста. Несмотря на все оттепельные разговоры об искренности, советский русский язык не годился для выражения дружелюбия и близости или, прости господи, беззастенчивого лирического лепета. Как писал наш друг, культурный критик Саша Генис, советская власть узурпировала все прекрасные значимые слова. Дружба, родина, счастье, любовь, будущее, разум, труд – все эти слова можно было употреблять только при наличии иронических кавычек. «Девушка, давайте вместе строить коммунизм», – популярная фраза для знакомства в метро. Девушки смеялись до упаду.
Вот как проходил стыдливо завуалированный советский ритуал ухаживания. Игорь знакомится с Лидой на вечеринке или в студенческом общежитии. Они курят на подоконнике. Игорь восхищенно подтрунивает над Лидой, она кокетливо отвечает ему тем же. Провожая Лиду до дома, Игорь щеголяет знанием Хемингуэя и, может быть, упоминает, что смог достать билеты на фестиваль итальянского кино в «Ударнике». Доведя ее до лестничной площадки, он медлит. С продуманным безразличием бормочет что-то про ее «телефончик». После нескольких недель или месяцев подношений в виде облезлых гвоздик, бесцельного блуждания по продуваемым ветрами бульварам и жарких тисканий в воняющих кошачьей мочой подъездах наконец доходит до главного. В каких-нибудь кустах, на муравейнике, если погода теплая.
Лида залетает. Если Игорь порядочный, они идут в ЗАГС. И живут «долго и счастливо», что подразумевает переезд на жилплощадь ее или его семьи, где уже и так ютятся пьющий отец, орущая мама, командующая всеми бабушка, потерявшая мужа на войне, и надоедливый младший брат. Юный пионер подглядывает, когда молодожены занимаются сексом. Дальше жизнь в браке становится еще веселее.
К девяти годам я уже полагала, что такое семейное счастье не для меня. У меня был другой план – заграница. Муж-иностранец стал бы билетом из «долгой и несчастной» жизни в великолепную, полную престижных заграничных товаров. Мама была более романтична от природы и к тому же принадлежала к более идеалистическому поколению. В ее мечтах о загранице отсутствовали блага, которые можно приобрести за валюту. В это многозначительное слово она вкладывала свою тоску по мировой культуре. Вернее, по Мировой Культуре. После краха сталинской модели мира и отдаления от ультрасоветских родителей культура заменила маме все. Стала объектом поклонения.
Слушая рассказы Люсьена о Марокко, мама словно оказывалась внутри пронзительно-синего пейзажа Матисса. Он мельком упоминал, как навещал бабушку в деревне во Франции, а она погружалась в прустовские грезы. Ей казалось, еще чуть-чуть – и дотронешься до тонких фарфоровых чашек в салоне grand-mere[7]7
Бабушка (фр.).
[Закрыть], услышишь, как тихо побрякивают ее жемчуга. Маленькие подарки Люсьена, например марокканский кожаный кошелечек с тиснеными золотыми звездами, были не просто вещами, но воплощением свободы, далекой и загадочной. «Сувенир с воли для заключенного», как она сейчас их называет. О женитьбе они никогда не говорили. Люсьен пробыл в Москве всего две недели. Но, даже просто сжимая его не по-русски мягкую ладонь, мама чувствовала, что ее извечное отчуждение становится почти осязаемым, оформленным желанием: физически освободиться от советской действительности. В жарком августе 1957 года, когда Люсьен уехал, подарив ей «Жерминаля» Золя со страстной надписью на эсперанто, мама уже знала, что тоже уедет. Это случилось двадцать без малого лет спустя, а до того мама воображала, что живет в собственном четвертом измерении вне советского пространственно-временного континуума.
– Я была антисоветским человеком, – говорит она. – Но в то же время и вне-советским: внутренней эмигранткой, закуклившейся в своем личном «космополитическом» микрокосме.
В своей волшебной сказке.
Заполняя пустоту, оставшуюся после Люсьена и Фестиваля, мама вернулась к готовке, но теперь ее кухонные фантазии изменили направление. «Книга о вкусной и здоровой пище» была с позором отправлена в отставку. Источником вдохновения стала заграница. Каково на вкус было это воображаемое «не здесь»? Мама понятия не имела. Кулебяки и ботвиньи, сладострастно воспетые Чеховым и Гоголем, она могла смаковать хотя бы мысленно, но западные блюда были всего лишь названиями, нерасшифрованными знаками иных домашних реалий. В отсутствии рецептов была своя прелесть: можно было наделять незнакомые названия каким хочешь вкусом.
Неисправимо жизнерадостная и не унывающая из-за нехватки продуктов в магазинах мама снова превратила родительскую кухню в мастерскую мечтателя. Вероятно, она первой в Москве приготовила пиццу, «адаптировав» рецепт из контрабандного номера журнала Family Circle – удалось одолжить у подруги, отец которой когда-то был в Америке в командировке. И неважно, что ее «пицца» была похожа на русский мясной пирог, только открытый, смазанный кетчупом, а сверху – тертый сыр «Советский». Маме ни один ингредиент не казался банальным: для кулинарного эксперимента годилось все.
– Сегодня я приготовлю пот-о-фё! – радостно объявляла она, разглядывая кочан гнилой капусты. – Я читала про него у Гёте. Думаю, это суп!
– Похоже на твои обычные жидкие щи, – ворчал брат Сашка.
Мама возражала. Она сделала открытие: просто переименовав блюдо, можно изменить его вкус.
Раз в две недели из Марокко приходило письмо от Люсьена. Начинал он всегда так: «Mia karega eta Lara – моя дорогая маленькая Лара». «Мое сердце тоскует, – написал он спустя год. – Почему karega Lara мне больше не отвечает?»
К тому времени karega Lara была безумно влюблена в другого человека. В человека по имени Сергей. Казавшегося ей до жути похожим на красавца Алена Делона из фильма «Рокко и его братья», который она видела на фестивале итальянского кино.
* * *
Мать с отцом встретились в конце 1958-го. Ей было двадцать четыре, он был на три года моложе. Они познакомились в очереди, их роман расцвел в другой очереди. Получается, я – плод советской экономики дефицита с ее неизбывными очередями.
Среднестатистический гомо советикус от трети до половины своего нерабочего времени проводил в очередях за чем-нибудь. Очередь была экзистенциальным мостом над бездной – между частными желаниями и коллективными возможностями, которые диктовались прихотями централизованного снабжения. А еще она была средством структурирования социалистической реальности, азартным и опасным видом спорта и специфической советской судьбой, как писал один социолог. Очередь можно рассматривать и как метафору жизненного пути гражданина – от очереди на регистрацию новорожденного до списка очередников на получение хорошего участка на кладбище. Еще мне нравится определение очереди как «квазисуррогата церкви», мелькнувшее в эссе Владимира Сорокина, этого enfant terrible русского постмодернизма. Фрагменты диалогов в очереди, испещренные многострадальным глаголом «стоять», целиком составили его одноименное абсурдистское произведение.
Вы стояли? Стоял. Три часа. Купил бракованные. Не того размера.
Чем очередь никогда не была, так это серой инертной массой. Лучше представьте себе всесоюзную рыночную площадь, шурум-бурум и галдеж, в котором граждане обменивались сплетнями и оскорблениями, узнавали то, о чем умалчивали газеты, ввязывались в драки и совершали подвиги. В тридцатые годы НКВД подсылал в очереди осведомителей, чтобы узнавать о настроениях в обществе и доставлять сведения прямо в кабинет к Сталину. В очередях формировались мнения и возникали спонтанные сообщества. Представители разных социальных слоев стояли, сплоченные, возможно, единственными подлинно коллективными советскими чувствами: жаждой обладания и недовольством (не говоря об объединяющей вражде к ветеранам войны и беременным, которых полагалось пропускать вперед).
В некоторых очередях, настаивает мама, было весело и даже радостно. Это были очереди за культурой – в оттепельной Москве она, как и все остальное, была дефицитом. Благодаря Хрущеву, приподнявшему «железный занавес», в Москву тогда хлынуло импортное искусство. Гамлет Пола Скофилда, Отелло Лоуренса Оливье, легендарный Жерар Филип в пьесе Корнеля. Брехтовский «Берлинер ансамбль» под руководством его вдовы… Стоковский, Баланчин, Бруно Вальтер – все это мама жадно впитывала, помимо отечественных сокровищ: фортепианного квинтета Шостаковича с участием автора или балетной кометы Галины Улановой. «Я столько стояла в очередях, что некогда было ни поесть, ни вздохнуть», – хвастается мама.
Стояли месяцами и даже годами, как за машинами и телевизорами. Очередь за культурой двигалась согласно особому порядку и логике. Слух или официальное объявление о будущих гастролях приводили колесики в движение. «Старший по очереди» гиперактивный жрец высокой культуры – принимался за дело: заводил список. Продажа билетов еще и не думала начинаться, а друзья изо дня в день посменно сторожили кассу, добавляли новичков во всемогущий список, присваивали номера. С многими друзьями мама познакомилась тогда на перекличках, требовавших всеобщего присутствия. Они напоминали интеллигентские вечеринки, но проходили на тротуарах – зимой, когда от мороза трескались сапоги, или в ветреном мае, под дождем из тополиного пуха.
– АГА! Вот идет злокозненная Фрумкина! – вскричала темноволосая «старшая» Инна, когда мама снова непростительно опоздала на перекличку по списку на французский балет.
– АГА! Злокозненная Фрумкина! – передразнил незнакомый худой юноша, чьи зеленые глаза с поволокой оттеняла вампирическая бледность лица. Мама смерила его сердитым взглядом. Но потом весь вечер думала о том, как он все-таки похож на Алена Делона.
Французский балет в конце концов отменили. Но теперь мама то в одной, то в другой очереди стала замечать Сергея. Ее все больше притягивали его застенчивое нахальство, призрачная бледность, а сильнее всего – популярность в мире «культурных очередей». Тут ему не было равных.
* * *
Сергей, мой отец, рос почти беспризорным. Алла родила его совсем юной, в девятнадцать лет. Когда он был подростком, она все еще отличалась сногсшибательной красотой – высокая крашеная блондинка, военная вдова, любительница водки, матерщинница, бильярдистка и картежница. Не говоря о кипучей работе (в Госстрое) и еще более кипучей личной жизни. Кавалеров – обычно это были женатые мужчины – она приводила на свидания в единственную комнату в кошмарной коммуналке. Сергея она на это время выставляла из дому.
Папа и так почти все время проводил на улице и, как все послевоенные подростки, оставшиеся без отцов, рос равнодушным, циничным, лишенным иллюзий. Однажды, выйдя из своего ветхого дома, он брел мимо величественного фасада с колоннами. Это был Большой театр, где над ионическим портиком возвышается колесница Аполлона. Папа насвистывал. В кармане лежали пятьдесят рублей на старые деньги – большая сумма по тем временам, – подарок богатого дяди на пятнадцатилетие. Сергей прогуливался, сладко предвкушая, как их потратит, и тут рядом возник билетный барыга.
Пятьдесят рублей за билет. В Большой, на «Красный мак», на сегодня.
Шутки ради отец выложил полтинник. В основном потому, что, хотя он почти ежедневно ходил мимо Большого, внутри ни разу не был. Тяжелый занавес красного бархата, расшитый мириадами крошечных молотов и серпов, медленно поднялся, свет погас. Когда занавес опустился, а свет зажегся, папа уже был на крючке. В те дни Москва припадала к изящным ногам Галины Улановой, сильфиды, самой блистательной лирической балерины двадцатого века. Весь спектакль Сергей будто парил в воздухе. Так он стал профессиональным «сыром» (фанатом) Улановой, а в придачу посмотрел весь репертуар Большого и сходил на все концерты Московской консерватории. Вскоре он уже сам спекулировал билетами. Ухаживал за длинношеими лебедями из кордебалета.
А вот учился он спустя рукава. Механика и физика ему наскучили, и он то вылетал из престижных технических вузов, то поступал обратно. Прямо перед госэкзаменами Алла, лежавшая дома после операции, втянула его в трехдневный карточно-водочный марафон. На экзамены Сергей не явился и институт не окончил. Ему было наплевать. Очередь за культурой была его жизнью и наркотиком. Наркотики в буквальном смысле он тоже принимал, в основном кодеин – отсюда и вампирический цвет лица. В клинике добрые советские доктора сказали ему, что лучший способ побороть наркозависимость – пить. Много. Что он и делал.
* * *
За день до начала продажи билетов жизнь Культурной Очереди достигала кульминации – теперь нужно было взаправду стоять до финишной черты. Стояли по двенадцать, по восемнадцать часов, всю ночь – маму эти бдения физически изнуряли, но заряжали адреналином. Последний рывок!
Как-то утром, в конце мая, торжествующие Лариса и Сергей отошли от окошка кассы нетвердой походкой, словно пара зомби. В карманах у них лежали билеты на все пять концертов Нью-Йоркского филармонического оркестра Леонарда Бернстайна, до которых оставался еще не один месяц. Мама купила бутылку кефира с зеленой крышкой и мягкие как пух калорийные булочки с изюмом, и они с Сергеем рухнули на длинную изогнутую скамейку возле Большого зала консерватории. В утреннем солнце неоклассический фасад светился кремово-желтым светом. Мама и папа впервые поцеловались под памятником Чайковскому. Мужчины с пухлыми портфелями брели на работу. Дородные женщины в косынках обрывали первую сирень.
Несколько недель Лариса и Сергей были неразлучны. Потом он остыл. Вел себя загадочно, как кот, – появлялся и исчезал, бывал то страстным, то, через минуту, равнодушным и отстраненным. К июлю он пропал. Театральный сезон завершился. Дни сливались в недели, а о нем не было вестей. Лето кончалось, и у мамы внутренности сжались в комок, когда кто-то шепнул ей, что Сергей встречается с красавицей Миной. У Мины были блестящие черные волосы, сияющая кожа и богатый отец.
Тем временем вся Москва стояла в другой очереди, не столь огромной и страшной, как на похоронах Сталина, но такой же длинной и утомительной, как в мавзолей Ленина. Все стояли за пепси-колой в парке «Сокольники». Даже моя удрученная мама.
* * *
Задолго до официального открытия Американской национальной выставки москвичи валом валили в Сокольники, чтобы посмотреть, что там и как, а точнее, что и как там будет. Посреди парка американские строители возводили эффектный геодезический купол Бакминстера Фуллера, без малого три тысячи золотых, анодированных квадратных метров. Даже яркие каски рабочих возбуждали страшное любопытство.
Для городской интеллигенции образ Америки, знакомый по книгам, музыке и кино, олицетворял горячо желанное мифическое Иное. Хрущев тоже был одержим Америкой. Никита Сергеевич демонстрировал типичную для гомо советикус смесь зависти, обиды и страха. (Позднее в том же году он стремительно объехал Соединенные Штаты.) Хвастаясь, что мы делаем ракеты, как сосиски, многословный и непредсказуемый премьер одновременно болтал про «мирное сосуществование», обещая победить заклятого капиталистического друга без войны – «по всем экономическим показателям». Это называлось «догнать и перегнать» – ориентиром для давнишнего социалистического лозунга теперь стали могучие янки: «Догоним и перегоним Америку по производству молока и мяса!» Но людям-то было известно реальное положение дел. «Перегонять лучше не надо, – гласила известная шутка, – а то янки увидят, что мы бежим с голой жопой». Менее циничные американцы тем временем строили убежища от коммунистических ракет и до кошмаров боялись промывки мозгов.
В такой накаленной обстановке Россия сделала примирительный жест: предложила первый в истории обмен выставками «науки, техники и культуры». Соединенные Штаты согласились. Советы сделали первый ход. В июне 1959-го в нью-йоркском Колизее в главных ролях блистали три спутника с тонкими усиками, как у насекомых. Второстепенные роли были отведены моделям электростанций и шеренгам пузатых хромированных холодильников.
Янки ответили через месяц. Потребительский рай, раскинувшийся на территории «Сокольников» во всем своем великолепии, обошелся примерно в треть бюджета советской выставки. Товары предоставили почти восемьсот американских компаний.
«Что это, – гремели критики, – национальная выставка великой страны или отдел в универмаге»?
А это было и то и другое. Очень практично.
Девочкой мама бывала в социалистической волшебной стране – на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке. Ровно двадцать лет спустя всего в двух километрах оттуда, в Сокольниках, она попала в потемкинскую деревню потребительского капитализма. Какая из них произвела более сильное впечатление? Мама в ответ обычно хихикает и закатывает глаза.
Под потолком золотого купола, сооруженного Баки Фуллером, крутили короткометражный фильм «Взгляд на США». Его авторы, дизайнеры Чарльз и Рэй Имз, спроектировали для этого семь гигантских экранов. Мама стояла с открытым ртом и хлопала глазами, глядя на нарезку из 2200 фотографий, представлявших «типичные» будний и воскресный дни в американском пригороде. Завершалось все долгим кадром с цветами.
«Незабудки…» – прошептала мама вместе с зачарованной толпой.
За куполом в Стеклянном павильоне расположилась империя домашней утвари. Внутри была образцовая квартира, снаружи – образцовый дом. Публика пожирала глазами «корвет» и «кадиллак». Ломала голову над абстрактными экспрессионистскими полотнами, тащила книги с экспозиции и вытягивала шею в диснеевском круговом кинотеатре «Циркорама», где показывали «Путешествие по Западу». По подиумам шествовали манекенщицы, играл декадентский джаз, американские экскурсоводы с вечными улыбками отвечали посетителям на беглом русском. У маминого близкого друга Радика был роман с экскурсоводшей. Мама никак не могла привыкнуть к несоветской прямоте американки и к ее фантастически большим зубам.
В этих декорациях в день показа для прессы, 25 июля, между Никитой и американским вице-президентом Ричардом Никсоном развернулась спонтанная полемика, известная как «Кухонные дебаты». Напряженной была ситуация с Западным Берлином – Запад требовал свободного доступа к городу, фактически окруженному Восточной Германией. Хрущев к тому же волновался из-за принятого Конгрессом США ежегодного обновления резолюции о «порабощенных народах», в которой упоминались страны – сателлиты СССР. Он держался задиристо и демонстрировал, что не впечатлен зрелищем американского изобилия. Никсон, в свою очередь, стремился в 1960 году выдвинуться в президенты от республиканцев. Ему нужно было выглядеть крутым.
Спектакль в Сокольниках шел по такому сценарию:
Павильон телестудии RCA. Полдень
НХ (Никита Хрущев) в соломенной шляпе дразнит PH (Ричарда Никсона), рассказывая, как Россия скоро превзойдет Америку по уровню жизни. Машет ему рукой «пока-пока», будто уже обогнал США, хохочет в камеру.
Киоск с пепси-колой. Середина дня
PH угощает НХ единственным товаром, который американцам разрешили предлагать посетителям. Через некоторое время «пепси» станет первым американским продуктом, доступным в СССР. «Очень освежает!» – смеется НХ. Выдувает шесть бумажных стаканчиков. Советские мужчины спрашивают, не опьянеют ли они от пепси-колы. Женщины утверждают, что русский квас вкуснее. Несколько скептиков заявляют, что «пепси» пахнет бензолом или гуталином. За шесть недель советские люди «с отвращением» выпили три миллиона стаканов. Деревенские бабушки с молочными бидонами выстаивали очередь по несколько раз, пока не падали в обморок, – только бы привезти домой, в колхоз, выдохшуюся теплую пепси-колу. Мама, как и все остальные, много лет хранила бумажный стаканчик как реликвию.
Кухня в «Сплитнике». Чуть позже
НХ и PH снова сцепляются рогами, на этот раз в кухне типового сборного дома под названием «Сплитник» (так как он был разделен – split – специальным коридором для экскурсий). Ослепительно белая стиральная машина! Сверкающий холодильник! Коробка мыльных мочалок!
НХ (врет). Вы, американцы, думаете, что русских эти вещи поразят. А на самом деле во всех наших новых домах стоит такое оборудование.
PH (тоже врет). У нас нет намерения поразить русских людей.
На известном фото с дебатов в сопровождающей Хрущева толпе виден крючконосый Микоян, который в тридцатые годы пытался заполучить рецепт кока-колы, и молодой бровастый бюрократ, некто Леонид Брежнев.
Кухня чудес RCA. Вечер
После раннего ужина с калифорнийским вином участники дебатов осматривают еще одно, гиперфутуристическое жилище. Посудомоечная машина ездит по рельсам. Робот-подметальщик управляется удаленно.
НХ (язвительно). А у вас нет такой машины, которая бы клала в рот еду и ее проталкивала?
Позже секретный опрос показал, что русских не слишком впечатлила «Чудо-кухня». Опрошенные поставили ее на последнее место. На первом оказались джаз и диснеевская «Циркорама». Ну и что? В США эту выставку объявили лучшей пропагандистской кампанией за всю историю холодной войны.
Мама в опросе не участвовала. Но к своему удивлению и смятению обнаружила, что ей не нравится кухня. Даже наоборот – там она почувствовала себя еще более одинокой и подавленной. Ей хотелось полюбить американскую выставку, отчаянно хотелось. Она рассчитывала, что зрелище чистой беспримесной заграницы, укрепит ее дух, излечит и от социалистической хандры, и от более глубокого и мучительного сердечного недуга. Но много дней спустя она продолжала представлять себе ужас жизнерадостных американских домохозяек, запертых среди фантастических холодильников и стиральных машин. Она ни за что не смогла бы представить себя готовящей щи «пот-о-фё» в ослепительных стальных кастрюлях. Этот образ счастья – с пластиковыми переключателями, яркими пакетами апельсинового сока, вычурно украшенными и неестественно высокими американскими тортами – казался таким же жалким и фальшивым, как рецепты из «Книги». Он осквернял мамину интимную, личную мечту об Америке. В любом случае домашнее счастье, будь оно социалистическим или капиталистическим, казалось еще недостижимее, чем обычно. Мама время от времени съедала ломоть черного хлеба с колечком сырого лука – больше ничего – и забиралась под кусачий бежевый шерстяной плед с сине-зеленым томиком «В сторону Свана». Спутник. Советы украли это милое русское слово и закрепили его за блестящим металлическим шаром, несущимся сквозь черный космос. Сван, страдающий по неверной Одетте, был маминым спутником в несчастье. О Сергее так и не было ни слуху ни духу.
* * *
И вот промозглым сентябрьским днем в подземном переходе возле Большого она на него наткнулась. Сергей был бледен, дрожал и выглядел беззащитным. Она протянула ему три рубля – было видно, что ему срочно надо выпить. Он взял их, отводя глаза, и ушел.
Через несколько недель в доме ее родителей на Арбате позвонили в дверь. Это был Сергей – сказал, что пришел вернуть деньги. Да, и еще кое за чем.
– Я встречался со всякими балеринами, – пробормотал он, – они такие соблазнительные и красивые в этих своих юбках-колокольчиках… Но у меня из головы не выходит одна маленькая еврейская девочка. Это ты.
Вот так мой отец сделал предложение.
Маме надо было тут же захлопнуть дверь, запереть ее, вернуться обратно под кусачий бежевый плед и сидеть там. Вместо этого они с Сергеем, прожив вместе три месяца, узаконили свою любовь серым декабрьским днем 1959 года. Поколение моих родителей, поколение «оттепели», презирало белые платья и буржуазные праздники. Мамина с папой неторжественная бесцеремония состоялась в обшарпанном ЗАГСе возле Третьяковки. Снаружи шел мокрый снег.
Под бесформенным пальто с беличьей оторочкой у мамы была обычная голубая поплиновая блузка, сшитая ею самой. Сергей опять был бледный и взъерошенный, на работе он опрокинул с приятелями по сто грамм – скорее всего, медицинского спирта. Но настроение у родителей было отличное. В тусклой приемной все их забавляло – нетрезвые семьи и инвалид-ветеран с аккордеоном, который встречал серенадами нервничающие пары, сходившие со свадебного конвейера. На этот раз мама даже не возражала против казенного запаха галош и карболки, от которого ее тошнило с первых выборов в 1937-м.
Из дверей зала бракосочетаний высунулась маленькая голова.
– Следующие!
Мои родители прошли сквозь большой просторный зал, украшенный парой убогих люстр, в меньшую комнату, вовсе никак не украшенную, если не считать гигантского портрета прищуренного Ленина с протянутой рукой. Рука недвусмысленно указывала в сторону туалета. За столом с алой скатертью сидела регистраторша с двумя суровыми секретарями по бокам. Широкие красные ленты поперек серых туловищ делали их похожими на ходячие транспаранты.