Текст книги "Тайны советской кухни"
Автор книги: Анна фон Бремзен
Жанры:
Кулинария
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)
Дома, в давыдковской квартире, мы как в гипнозе сидели перед дедушкиным телевизором «Авангард». Передавали одно сплошное порно. Порно было трех видов: 1) сиськи и жопы, 2) леденящие душу криминальные и военные съемки – трупы крупным планом, 3) Сталин. Волна за волной шли ранее неизвестные документальные кадры с Генералиссимусом. Третий вид порнографии был самым притягательным. Эротизм власти.
* * *
Было и еще одно новшество, глубоко поразившее наше воображение: «петля Горбачева» – так в народе называли очереди за водкой.
Невиданные. Громадные. А вину за них целиком возлагали на генерального секретаря партии, которого за кампанию по замене спиртного минералкой окрестили минеральным секретарем. Даже сам высокопоставленный трезвенник позднее с улыбкой цитировал известный анекдот периода «сухого закона»:
Мужик в очереди за водкой кричит: «Пойду убью этого козла Горбачева!» И убегает. Через несколько часов приходит обратно. «Ну что, убил?» – «Нет, там очередь еще больше».
Анекдот едва ли передает всю мощь народного гнева, обрушившегося на Горбачева из-за его антиалкогольных мер.
В набитом людьми винном магазине недалеко от нашей прежней арбатской квартиры мы с мамой видели грязную старуху с синюшным лицом, выдававшим пристрастие к мебельной политуре. Она театральным жестом распахнула засаленную шубу из искусственного меха. Под шубой у нее не было ничего.
– Пила, пью и буду пить! – провыла она.
На лицах соседей по водочной очереди читалось экзистенциальное, вялое русское сочувствие.
Беда пришла в алкогольную империю в мае 1985 года. Всего два месяца как вступивший в должность Горбач издал постановление «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма». Это была его первая крупная политическая инициатива – и такая неудачная, что его репутация в Советском Союзе оказалась загублена навсегда.
Разумеется, минеральный секретарь был прав в том, что пьянство стало социальным бедствием. До перестройки статистику, и без того скудную, держали в секрете, но подсчитано, что 90 % мелких хулиганств, около 70 % убийств и изнасилований и почти половина разводов в стране совершалось из-за злоупотребления алкоголем, не говоря уже об очень тревожных показателях смертности. Возможно, полномасштабный сухой закон возымел бы действие. Но Горбачев предпочел полумеры, за которые его так поносили. В двух словах: после 1985-го пьянство просто стало дороже и требовало больше времени и усилий.
Водочные заводы и винные магазины закрывали, виноградники сносили бульдозерами, за злоупотребление спиртным строго наказывали. Пребывавшее в маразме государство отчаянно нуждалось в деньгах – в том числе для ликвидации последствий Чернобыльской катастрофы, – но отказалось от девяти миллиардов рублей в год, которые раньше выручало с продажи алкоголя. При минеральном секретаре эта продажа осуществлялась только после 14:00 по будням. Это означало, что мучимой похмельем рабочей силе приходилось еще искуснее, чем обычно, маневрировать между рабочим местом и очередью в винный.
Не самый эффективный способ борьбы со спадом производительности в результате алкоголизма.
Мы прилетели в Москву в конце декабря. Главной заботой у всех кругом было достать выпивку к праздничному столу. На носу был Новый год, но на магазинных полках не было и следа символа «лучших времен» – «Советского шампанского». С выпечкой все тоже было не слава богу: дрожжи и сахар полностью исчезли, их запасали на самогон, фруктовые соки, дешевые конфеты-подушечки и томатная паста тоже испарились. Изобретательные советские пьяницы могли перегнать в сивуху все что угодно. Кап-кап-кап.
Гуляя по заснеженной и иссушенной перестроечной Москве, мы с мамой то и дело вставали в очереди за спиртным и впитывали алкогольно-политический юмор. Яд лился свободно – в отличие от водки.
О драконовских наказаниях за пьянство на рабочем месте: Начальник трахает секретаршу и шепчет ей: «Маша, иди открой дверь пошире, а то подумают, что мы тут пьем».
О ценах:
– Папа, по телевизору сказали, что водка подорожает. Значит, ты теперь будешь меньше пить?
– Нет, сынок. Это значит, что ты теперь будешь меньше кушать.
О результатах антиалкогольной кампании:
Горбач приехал на фабрику.
– Вот видите, товарищи, разве вы смогли бы так работать после бутылки?
– Смогли бы.
– А после двух?
– Смогли бы.
– Ну а после пяти?
– Ну так работаем же!
* * *
Чтобы оценить глубину социального и политического бедствия, каким стала «петля Горбачева», нужно знать историю давних, тесных и насыщенных отношений России с водкой. Позвольте мне на время погрузить участников счастливой семейной встречи в колдовской сон – вполне в духе нашего сказочного путешествия – и попытаться объяснить, почему нашу Родину можно понять лишь в забутылье.
Как знают в России все дети, взрослые и собаки, славяне-язычники стали христианами из-за выпивки. В конце первого тысячелетия нашей эры великий князь киевский Владимир решил ввести единобожие. К нему приходили посланцы и расхваливали каждый свою веру. Из геополитических соображений разумно было бы выбрать ислам. Но он запрещал алкоголь! Тут Владимир произнес свою бессмертную фразу: «Руси есть веселие пити, не можем без того быти». И в 988 году н. э. принял православие византийского образца.
Возможно, это легенда, но она обозначает дату, с которой начинается путь нашей Родины в вытрезвитель.
Изначально на Руси пили медовуху, пиво и квас. Серьезные проблемы с зеленым змием возникли примерно в конце четырнадцатого века, когда на сцену вышли зерновые дистилляты. Их называли по-разному – хлебное вино, зеленое вино, жженое вино, – а позже распространилось название «водка».
Название-то уменьшительное, а по силе воздействия – неутихающее весеннее половодье.
Цари быстро обратили внимание на доходный потенциал водки. К середине семнадцатого столетия государство держало фактическую монополию на винокурение и торговлю, а в течение почти всего девятнадцатого века казна на треть наполнялась деньгами от торговли спиртным. Но тут началась Первая мировая война. Царь-неудачник Николай II, памятуя об унизительном разгроме в русско-японской войне десятью годами ранее, который объясняли плачевным состоянием армии, заставил империю завязать с выпивкой. Неразумный шаг. Сухой закон подточил российскую казну и вызвал эпидемию самогоноварения, которая дестабилизировала рынок зерна, имевший для России важнейшее значение. Нехватка хлеба привела к голоду, а голод – к революции. Может, минеральному секретарю на закате своей империи стоило внимательнее отнестись к истории?
Однако большевики тоже не поощряли потребление водки и поначалу сохранили сухой закон. Ленин, в ссылке порой позволявший себе белого вина или пильзенского пива, настаивал, что русский пролетариат «не нуждается в опьянении». Однако пролетариат считал иначе. Лишенный водки, он упивался до беспамятства самогоном, которым его снабжало крестьянство, предпочитавшее гнать из драгоценного зерна незаконный дистиллят, но не отдавать его красным реквизиторам. Самогонный паводок прорвал плотину. К середине двадцатых снова была введена полная государственная монополия на алкоголь.
А кто был самым горячим сторонником монополии? Некто Иосиф Виссарионович Сталин. «Социализм в белых перчатках не построишь», – дразнил он робких товарищей на партийном съезде в 1925 году. В отсутствии других источников капитала торговля спиртным могла и временно должна была стать дойной коровой. «Временные меры» длились и длились, финансируя львиную долю бурной сталинской индустриализации, а позже – обороны.
Грянула Вторая мировая война. Россия продолжала пить. Классическим элементом военного фольклора стали «наркомовские сто грамм» – водочный паек для бойцов, прописанный ленинградским спасителем дедушки Наума, незадачливым наркомом обороны Климом Ворошиловым. В тылу водка тоже текла рекой. Несмотря на сильное подорожание, в 1944-м и 1945-м она обеспечивала шестую часть поступлений в казну – самый большой источник дохода осажденной империи.
В брежневское время наша Родина находилась во власти коллективной белой горячки. Или, если использовать наш богатый жаргон, Россия была пьяна:
как сапожник
в стельку
в дугу
вдребезги
и ходила:
косая
на бровях
на рогах
под банкой.
К этому времени были давно установлены, систематизированы и обросли бесконечным количеством мифов национальные питейные ритуалы. Сакраментальное число 3,62 было талисманом для народной души. Столько стоила поллитра, пребывавшая в семидесятые в блеске славы. Так же священен стал граненый стакан. Возник обычай скинуться на троих. Любое приобретение – от нового трактора до кандидатской степени – полагалось вспрыснуть. А за любую услугу, будь то починка унитаза или операция на сердце, следовало поставить пузырь.
Водка мерцала в стакане как поэзия России, ее миф, ее метафизическая радость. Культ, религия, символ. Водка была жидким культурным мерилом, сорокаградусным способом бегства от социалистической рутины. И, безусловно, большим национальным бедствием. Не менее важным было то, что до – и особенно во время – горбачевского антиалкогольного натиска поллитра служила единицей бартера и в качестве валюты была куда устойчивей рубля, который все равно пропивался. Водка служила и лекарством – от обычной простуды (подогретая с медом), гипертонии (настоянная на перегородках грецкого ореха) и любых других недугов. На дне стакана с водкой русские находили Истину.
Эту истину отнимал у них Михаил Сергеевич Горбачев. К чести минерального секретаря, статистики впоследствии установили, что за время кампании за трезвость средняя продолжительность жизни мужчины увеличилась. А потом стремительно упала. Между 1989-м и 1994-м – это уже было пропитанное водкой ельцинское правление – смертность среди мужчин 35–44 лет выросла на 74 процента. Но, как сказал Маяковский, «лучше уж от водки умереть, чем от скуки». А скука – это… тиски трезвости. В исследовательском институте, где папа работал/выпивал до того, как пришел в лабораторию при мавзолее, у него был собутыльник, морщинистый старый плотник по имени Дмитрий Федорович. После первой рюмки плотник Дмитрий всегда рассказывал про своего брата. Как этот брат помирал от болезни почек и как Дмитрий Федорович пронес в больницу «лекарство»: четвертинку и соленый огурец.
Больной выпил и моментально умер.
– Только подумать – если б я вовремя не успел, он бы помер трезвым, – всхлипывал плотник, роняя слезы в граненый стакан. Собутыльники тоже плакали.
Умереть трезвым. Можно ли представить худшую смерть для русского мужика?
* * *
Как у всех русских семей, у нашей были свои сложные отношения с зеленым змием, хотя местному каноническому образу – трясущиеся руки, прогулы на работе, полное расстройство сознания, ранняя смерть – соответствовал только мой дядя Сашка. Как алкоголик (а также алкаш или алконавт) он внушал благоговейный страх даже самым пьющим представителям московской интеллигенции. Таким статусом он обязан прежде всего несчастному случаю, который произошел, когда мама была беременна мной. Однажды отец, который неизвестно где пропадал, позвонил маме из Склифа.
«Мы не хотели волновать тебя в твоем положении», – промямлил он.
В Склифе мама обнаружила своего двадцатидвухлетнего младшего братика: без сознания, все кости переломаны, из горла торчит трубка. Стены и потолок заляпаны кровью. У нее чуть не случился выкидыш.
За несколько дней до этого Сашка, пьяный в стельку, пришел под дверь родительской арбатской квартиры на пятом этаже. Но своих ключей не нашел и попытался повторить героический путь поклонников моей тети Юли, представителей алкогольной богемы. Юля была роковой женщиной. В попытках завоевать ее сердце мужчины залезали к ней на балкон из окна подъезда – цирковой номер даже для трезвого. Сашка не знал, что ограждение балкона расшатано, и полез из окна.
Дядя вместе с ограждением пролетел пять этажей и упал на асфальт. Сашка приземлился у ног своей мамы, которая гуляла с внучкой Машей. Когда в больнице бабушке Лизе отдали его залитую кровью одежду, в кармане обнаружился ключ.
Через шесть страшных месяцев Сашка вышел из Склифа инвалидом: одна нога короче другой, рука наполовину парализована, речь нарушена. Но тяга к выпивке не ослабла.
Когда мы переехали на Арбат, мертвецки пьяного Сашку часто притаскивали домой собутыльники или жалостливые прохожие. Или мама с папой забирали его из ближайшего вытрезвителя. Он ночевал у нас в коридоре, воняя так отчаянно, что собака Бидди убегала с воем. А по утрам я садилась возле его неподвижного тела, вытирала мокрым платком кровь у него из-под носа и дожидалась, когда он очнется и научит меня очередной песенке про алкоголиков. Их язык был богатым и образным. Помню, в одной приводилась последовательность напитков в меню пьяницы:
Через день прикончили мы водку,
Кончился и спирт и самогон.
И тогда вливать мы стали в глотку
Политуру и оде-ко-лон!
От папы я знала, что стоградусный промышленный спирт лучше пить на выдохе, зажав нос, чтобы не вдыхать пары. О самогоне я тоже знала от него – отец иногда гнал его на нашей маленькой кухне с помощью маминой скороварки и высокотехнологичного оборудования, которое он стащил из лаборатории при мавзолее. Мебельная политура, ясное дело, была гораздо более суровым напитком. Да и дешевый одеколон – это вам не фруктовый компот.
В те запойные догорбачевские годы Сашка сотоварищи пил много чего еще. В ход шли бормотуха (дешевый суррогатный портвейн), денатурат (этанол, подкрашенный фиолетово-синим), тормозная жидкость. А также хирургический клей БФ (любовно прозванный Борисом Федоровичем). Его виртуозно сепарировали, взбивая дрелью в ведре с соленой водой. Как все советские алконавты, Сашка отчаянно завидовал пилотам самолетов «МиГ-25» (к их созданию был причастен Артем Микоян, брат сталинского наркома пищевой промышленности), которые несли на борту по сорок литров чистейшего спирта высшего качества – он использовался как антиобледенитель. «МиГи» прозвали «летающими гастрономами». После замены выпитого антиобледенителя водой самолеты разбивались, но пилотов это не останавливало.
В детстве я не видела в Сашкином поведении ничего ненормального или отталкивающего. Лучшие представители советского искусства, науки и сельского хозяйства пили точно так же. Мой хромой заикающийся дядя отнюдь не был парией – у него была степень кандидата искусствоведения, три замечательные дочки и верные поклонники среди московских интеллектуалов.
Русское сердце, большое и щедрое, питает к алконавту слабость.
Валяясь пьяным у дороги, алконавт вызывает жалость у женщин и зависть у мужчин. Под сенью красных знамен алконавт заменил православного юродивого – бездомного оборванного пророка, который бродил по улицам и говорил горькую правду («горькой» в народе называют и водку). А вот к трезвенникам наше большое русское сердце не питает ничего, кроме презрения. Их высмеивают, дразнят, заставляют выпить, считают нерусскими, антисоциальными, бездуховными (не исключено, что евреями!) – в общем, непатриотами.
И в их-то презренные одежды решил обрядиться Горбачев.
В последний раз я видела Сашку в начале девяностых, уже после Горбачева – он гостил у нас в Квинсе. Две недели не выходил из квартиры – боялся, что если выйдет на Манхэттен, небоскребы упадут ему на голову. Пока он был у нас, умерла бабушка Лиза. Узнав об этом, Сашка опустошил бутылку орехового ликера Frangelico, которая была спрятана у мамы в шкафу – почти целиком, я чуть-чуть приложилась. Мы с ним сидели и плакали, потом пришла мама, и мы сообщили ей новость.
Сашка умер через несколько лет, совсем молодым, в пятьдесят семь – как настоящий алкаш. «Вы с ума сошли? – набросился на его дочь Дашу работник московского морга. – Ну кто привозит таких жутких покойников? Приведите его в порядок хоть чуть-чуть, возвращайтесь, тогда поговорим».
Бабушка Алла была более счастлива в своем пьянстве.
Алла пила красиво. Она пила со смаком, с искрой и с полным уважением к ритуалам и табу, окружавшим пол-литру. Называла ее «творческой поллитрой». Для собутыльника я была слишком мала, но мысленно пила с ней. Я впитала водочные ритуалы вместе с бабушкиными колыбельными. В нашей стране выпивка заменила святую воду, питейные обряды были священны и строги.
– Анютик, я никогда – никогда! – не пила в одиночку. Ни грамма! – хвасталась Алла.
– Алла Николаевна! – подает мама от плиты укоризненный голос. – Ну зачем сообщать это четырехлетнему ребенку?
Когда Алла пила с подружками, то наливала мне лимонад в граненый стакан, а уж потом разливала водку настоящим собутыльникам, точно отмеряя по пятьдесят граммов. «Глаз-алмаз», – одобрительно кивали собутыльники.
Я делала, как они, – любовно оглядывала свой стакан и рявкала «ну», предваряя тост. Тост был обязателен – все что угодно в диапазоне от экзистенциального «будем» до цветистых панегириков каждому умершему родственнику.
Как взрослые, я резко выдыхала и запрокидывала голову. Выпивала одним махом, прямо в гланды. Пищала «хорошо пошла» и с серьезным видом закусывала, прежде чем опять вдохнуть как следует.
Пить без закуски не годилось. Соленые огурцы, селедка, икра, хрустящая квашеная капуста, чесночные колбаски – безграничен репертуар пряных блюд русской кухни, придуманных, похоже, специально под водку. В голодные послевоенные годы Алла и Сергей, тогда подросток, терли на терке лук, солили и сдабривали майонезом – закуска бедняков. Сашкины друзья, пьянствовавшие на работе, уважали завернутые в фольгу прямоугольники плавленого сыра «Дружба» или консервы с буколическим названием «Завтрак туриста». Вообще нет еды? Выпей и занюхни рукавом. «Закусить мануфактурой» – ну как это объяснить иностранцам?!
Наконец, пить в молчании у нас в семье тоже было недопустимо. Глубокой Истиной, найденной на дне стакана, следовало делиться с собутыльниками. В одном из Аллиных любимых анекдотов два алкоголика пристают к интеллигенту, предлагая скинуться на троих (привлекать незнакомых к распитию поллитры было обычным делом, кворум составляли трое собутыльников). Чтоб отделаться от пьяниц, интеллигент дает им рубль, но те настаивают, чтобы он выпил свою долю. Он пьет. Сбегает. Собутыльники его преследуют через пол-Москвы.
– Ну теперь-то чего вам от меня надо?!
– А попиздеть?
* * *
Самогон пятидесятиграммовыми стопками, селедка, огурцы, тосты – чтобы наладить хрупкие отношения с отцом, оказалось достаточно попиздеть на пятиметровой московской кухне, окутанной дымом крепких сигарет «Ява», в заметенной снегом столице перестройки.
Мы снова в декабре 1987-го, сказка о нашем возвращении вновь идет своим чередом.
Наши отношения с папой были и останутся несентиментальными – скорее мужской дружбой, чем родством по-русски, с картинными объятиями и поцелуями. И впредь ее будут подогревать водка и спирт – и еще самогон. Ибо как детищу СССР по-настоящему узнать своего отца – или Родину? – если не стать ему ровней, взрослым, собутыльником?
Не понадобилось много времени, чтобы понять, как я ошиблась насчет отца там, в Шереметьево. Я стала улыбчивой американкой, приехала из страны, где принято показывать товар лицом, и сочла провалившийся отцовский рот знаком того, что он совсем опустился. Папа относился ко всему иначе. Вышло так, что, потеряв зубы, он обрел свободу – от приличий, от очередей за зубной пастой, от средневекового варварства советской стоматологии. Первые зубы ему случайно выбил сынишка Андрей, а остальное довершил пародонтоз. Отец чувствовал, что каждая очередная дыра во рту приближает его к свободе.
А женщины – они все равно его любили. Лена, очаровательная любовница на шестнадцать лет его моложе, пять лет ждала, пока он «разберется» со второй женой Машей. Маша и отец были друг другу отличными собутыльниками, но паршивыми супругами. Их брак официально закончился в 1982-м после того, как Маша разбила об голову отца бутылку водки. И тогда он женился на Лене.
Отец был не только беззубым, но и – еще лучше! – безработным.
Свобода от ежедневного хождения на службу, от социалистической каторги, была хрустальной мечтой ленивых мужчин-интеллигентов его поколения.
Через три года после нашей эмиграции Сергей лишился престижной и секретной работы в лаборатории при мавзолее. Именно столько времени потребовалось тамошнему туповатому кагебешному стукачу, чтобы осознать, что папа был женат на предательнице Родины и что он часто пьет в компании опасных диссидентов.
Отца под невинным предлогом вызвали в местное отделение милиции. Там его тепло приветствовали два товарища из КГБ. С отеческой заботой они пожурили папу за то, что тот сошел с правильного пути. Намекнули: все можно поправить, если товарищ Бремзен согласится доносить на своих собутыльников-диссидентов. Отец отказался. Его милый мавзолейный начальник со слезами на глазах передал ему документы об увольнении. Отец покинул подвал с мертвецами, ощущая трепет, но и некоторую легкость бытия. В свои сорок он больше не обслуживал бессмертные ленинские останки.
Затем Сергей несколько раз ненадолго устраивался в лучшие исследовательские центры, но его презрение к социалистической каторге только росло. В Институте экспериментальной ветеринарии кандидаты наук отъедались, поглощая добычу, захваченную во время поездок в колхозы. В частности, руководитель секции пчел собрал исключительную коллекцию деревенского меда. Папа опять уволился, но прежде спер с работы чешский набор отверток, который у него до сих пор хранится.
Однако в нашей добродетельной стране нельзя было быть совсем безработным. Чтобы не сесть в тюрьму по закону о паразитах, отец придумал махинацию, почти как в «Мертвых душах». По знакомству он фиктивно устроился в ведущую московскую онкологическую лабораторию. Он приходил туда раз в месяц за зарплатой, которую сразу отдавал своему начальнику, встречаясь с ним на безлюдной улице. Его единственной обязанностью были принудительные поездки в колхозы. Там мой отец плечом к плечу с элитными хирургами-онкологами кормил коров и копал картошку. В этих выездах было свое пасторальное очарование. Бутыль медицинского спирта доставали еще в утреннем автобусе по пути в колхоз. Прибыв на место уже хорошо нагруженными, светила советской онкологии не просыхали две недели. Когда эта «работа» закончилась, отец устроился на другую, еще лучше. Его трудовая книжка теперь пестрела впечатляющим послужным списком. Государственная пенсия капала. А он тем временем по-обломовски блаженствовал дома на самодельном диване, читая романы, слушая оперы и слегка подрабатывая техническими переводами с почти незнакомых языков. А его преданные жены трудились в поте лица.
Моя романтичная мама победила советский быт, героически сбежав за границу. Отец поборол его своим хитроумным способом.
* * *
То приглашение на обед в декабре 1987-го прозвучало почти как неловкое, чересчур формальное предложение руки.
– Я бы хотел… эээ… принять вас, – сказал Сергей маме во время одной из наших прогулок. Высокопарным «принять» он хотел подпустить своей обычной иронии, но голос неожиданно дрогнул.
Мама пожала плечами:
– Мы можем как-нибудь зайти на чай.
– На чай не годится, – настаивал отец. – Но дай мне, пожалуйста, несколько дней подготовиться.
В его голосе звучало такое явное волнение, что я согласилась от маминого имени, сопроводив «спасибо» американской улыбкой.
– Американка, – сказал папа, погладив мою енотовую шубу почти с отцовской любовью. Ну да, конечно: русские не тратят понапрасну улыбки и «спасибо».
Собираясь к отцу, мама накрасилась сильнее обычного. И чрезмерно много улыбалась, сверкая новенькими коронками. Она летела к отцу на порог словно на крыльях.
Сергей давно переехал из нашей арбатской квартиры в старинный переулок на другой стороне бетонного Калининского проспекта. Его уютная 35-метровая «двушка» выходила на поликлинику Политбюро. Из окна я видела громоздкие силуэты правительственных «чаек» – дряхлую номенклатуру везли на реанимацию.
Я разглядывала «чайки», чтобы не смотреть на светлый финский трехногий столик – реликвию нашей общей прошлой жизни. На нем была знакомая до слез царапина, сделанная мной в восемь лет, и горелый след от маминого облупленного эмалированного чайника – чайника моих американских кошмаров. На тяжелом буфете стоял старинный оловянный самовар, который мы с мамой когда-то нашли на свалке, притащили домой, прыгая по лужам под апрельским дождем, и отполировали зубным порошком. Мои вялые детские акварели красовались на стенах, словно рисунки Матисса. Я заметила один особенно безжизненный натюрморт – вазу в деревенском стиле с букетом колокольчиков. Ее нарисовала мама.
– Кажется, после нашего отъезда он нас обожествил, – прошипела мама мне на ухо.
Отец в тапочках сновал между кухней и комнатой, а его жена Лена щебетала чистым, звонким пионерским голосом. Она до дрожи походила на мою маму – те же телосложение и короткая стрижка, только косметики намного меньше. А еще курносый нос и поразительные прозрачно-голубые глаза. В этих прозрачных глазах я видела вспышки страха. Явилась грозная Первая Жена. Воскресла после эмиграции, вернулась с триумфом и вот, полулежит на отцовском коричневом диване в позе великодушной королевы-матери.
– Леночка, – сказала ей мама, – не могли бы вы уговорить Сергея сделать протезы?
Мы уже вручили подарки. Пруст для отца, ассорти лучших 99-центовых сокровищ для Лены плюс абсурдно дорогая бутылка «Смирнофф» из валютного магазина, где не было разъяренных толп.
В ответ на нашу шикарную, бездушную бутылку мой беззубый отец поставил на стол ошеломляюще изысканные домашние напитки. Настоянный на грецком орехе янтарный самогон, приготовленный в древней маминой скороварке, походил не на какое-нибудь пролетарское пойло, а скорее на благородный таинственный виски. В другом графине мерцал ярко-розовый спирт. Напиток на спирту с клюквой и сахаром назывался (как я потом узнала) несмеяновкой в честь Александра Несмеянова, выдающегося русского химика. Рецепт разработали сообразительные сотрудники его лаборатории. Клюква чудесным образом смягчала суровый пятидесятиградусный этанол, и зелье у меня в желудке расцветало, распускалось, как драгоценный цветок зимней гвоздики.
– Бутербродики – ты ведь такие любила? – ворковал папа, передавая маме на диван тоненький поджаренный тост с сыром.
– Сыр «Дружба», кинза и еще что? Аджика? – спокойно комментировала мама.
– Аджику сам делал, – скромно, почти смиренно заметил папа, пододвигая новое угощение – восхитительные штучки из селедки и яиц.
Следующим залпом был борщ.
Он был совершенно не похож на мамину вегетарианскую версию на скорую руку. Она могла создать маленький шедевр из вялых овощей и банки томатной пасты. Мама – ветреный, импульсивный, мечтательный кулинар. Мой безработный отец оказался методичным, целеустремленным мастером. Он утверждал, что для борща нужно кропотливо отжать сок из моркови и свеклы, разбавить им крепкий бульон из говяжьей голяшки и целый день настаивать, а затем в последний момент приправить блюдо толченым чесноком и хрустящими солеными шкварками.
Папино сациви – грузинская курица в ореховом соусе – тоже лишило меня дара речи. Я подумала о том, что достать в Москве приличную курицу – невыполнимая задача. Подумала о зверски дорогих грецких орехах на Центральном рынке рядом с Цирком, о том, сколько труда стоило их очистить и растолочь, и о желтках, которыми обильно загустили соус. С каждым куском я проникалась благоговением. Я простила отцу все, что не успела простить, все до капли. Я снова стала собачкой Павлова, как в детстве, когда истекала слюной при одной мысли о дрожащем молочном желе и сырных палочках, которые он приносил во время редких визитов в семью. Этот мужчина с запавшим ртом и в растянутых трениках – на кухне он был богом.
И разве этот обед не был для него способом показать любовь?
Но и выжимание сока, и растирание в ступке, и месячный бюджет, убитый на экзотическое блюдо из курицы, – все это предназначалось не мне. Не мне в лицо заглядывал сейчас отец, робко ища одобрения.
В гостиной-столовой вдруг стало душно и тесно. Я выскользнула на кухню, где Лена угрюмо курила одну за другой отцовскую «Яву». В стакане плескался розовый клюквенный спирт. Спасая ее от смертного греха пития в одиночку, я предложила затертый тост:
– За знакомство!
– Давай на брудершафт! – предложила она.
Мы опрокинули стопки, поцеловались. У Лены была доверчивая, младенчески мягкая щека. Теперь я и новая жена отца стали собутыльницами.
Подружками.
Вернувшись в гостиную, я увидела Сергея, шепчущего что-то маме.
– Тогда, – расслышала я, – еда мне казалась вкуснее…
Мама улыбалась той же вежливой, но царственной улыбкой, которая не сходила с ее лица весь вечер.
Мы выпили последнюю рюмку. На посошок.
– Потрясающий обед! – сказала мама в узкой прихожей, когда папа нежно кутал ее плечи в шубу из кролика под норку, – Кто бы мог подумать, что ты такой классный повар? – И далее, с американской беззаботностью, дескать, как хорошо было повидаться: – Дай мне рецепт того мяса в горшочке.
– Лариска! – выдавил отец, почти не скрывая отчаяния. – Это же твой рецепт и твой горшочек. Я тебе его на день рождения подарил.
– Да? Правда? – весело сказала мама. – Ничего не помню. Вот и все. Ее пустая американская улыбка сказала ему, что прошлого не вернешь.
– Браво, Татьяна! – проворчала я в лифте, намекая на восьмую главу «Евгения Онегина». – Станиславский рукоплещет тебе из могилы.
Мама улыбнулась из-под слоя грима усталой, очень советской улыбкой, совсем не показав зубов.
Лежа на раскладушке в темной перетопленной дедушкиной квартире я, кажется, слышала, как мама плачет, хотя и очень тихо. Под мерный храп одесской родни.