Текст книги "Первый отряд. Истина"
Автор книги: Анна Старобинец
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)
– Кто вы? – Я вырываюсь из его пухлых рук, из теплых складок его живота. – Кто вы? Кто вы? Что происходит?
– Я – хранитель, – говорит отец Александр, торжественно поднимаясь и выпячивая вперед круглое пузо. – Я всего лишь простой хранитель, но ты, я надеюсь, воин. И я должен отдать тебе кое-что, Ника… В назначенный час Хранитель передает Воину оружие… – Он яростно косится на дверь. – Палыч, ты где там, а?!
На пороге возникает сизый мужичок в трениках, похожий на слесаря. Руки у мужичка запачканы чем-то черным и бурым. В руках у мужичка меч. Он шмыгает носом и делает шаг в мою сторону.
– Стой, я сам. – Отец Александр отбирает у мужичка меч.
Я по-прежнему сижу на подгнившем полосатом матрасе. Я смотрю на сумасшедшего попа и на пьяного слесаря, на темный, дымчато-серый клинок. Его сталь похожа на бархатную змеиную шкурку. Я смотрю на ее струистый узор и не могу шевельнуться. Кто-то злой и веселый – тот самый, внутри меня, – начинает тихо хихикать. Он трясется внутри меня, там, где солнечное сплетение, где у человека душа, – он трясется, и я трясусь вместе с ним, мелко-мелко, почти незаметно.
Отец Александр подходит ко мне вплотную. Меч он держит за рукоятку обеими руками.
Он просит Палыча выйти из кельи – и Палыч, недовольно крякнув, выходит. Он просит меня встать на колени и склонить голову. Я выполняю. Мне почти все равно.
– Правильно поступает тот, кто относится к миру, как к сновидению, – говорю я.
– Истинно так, – отвечает отец Александр. – А теперь, дитя мое, слушай, что я скажу. Величайшая честь для меня передать тебе эту катану – я делаю это так же, как в свое время отец Николай, царствие ему небесное, передал ее Надежде Руслановой…
…Он говорит долго. О том, что эта катана – древнее оружие, принадлежавшее когда-то самурайскому роду Китакуба. О том, что воины этого рода были великими охотниками за демонами, колдунами и оборотнями, и катана помогала им в этой охоте, ибо только его заговоренная сталь была способна пронзать нечувствительную к любой другой стали плоть нелюдей. О том, что эта катана повинуется лишь своему хозяину и никому больше. О том, что в 1911 году отважный полковник Китакубо, умирая, завещал ее своему ученику – плененному им когда-то в ходе русско-японской войны солдату Николаю.
…Он рассказывает о том, как солдат Николай вернулся в Россию и стал послушником Георгиевского монастыря. О том, как в тридцатом году, когда люди в форме и в штатском разрушили храм и сбросили в море крест со скалы Святого явления, а высокий худой человек, представившийся генералом Беловым, вежливо предложил отцу Николаю сотрудничать, он плюнул этому человеку в лицо и в гневе покинул монастырь. И о том, как после начала войны он все же согласился сотрудничать. Сотрудничать со Спецотделом.
…Он говорит, что монах вернулся в место, которое было монастырем, а стало курсами для сержантов и офицеров Приморской армии, в сопровождении генерала Белова. Что генерала Белова он отчего-то прилюдно называл «графом». Что они вместе извлекли из тайника древний японский меч, и увезли его в Москву, и отдали девочке, которую звали Надеждой. Что эта девочка храбро сражалась в войну и была истинным Воином, а когда дух Воина оставил ее, она вернула оружие монаху и он снова привез катану сюда. В свой монастырь. В то, что раньше было монастырем.
…Он говорит, в сорок четвертом году, когда Крым был освобожден, в монастырских стенах разместилась воинская часть Черноморского флота. Некоторые из морских офицеров тоже сотрудничали. Из них отец Николай успел назначить первых Хранителей. А потом он погиб. Погиб нелепо и страшно, но речь сейчас не об этом.
…Он говорит, эта катана предназначена мне. Так распорядился Подбельский.
Он говорит, у меня особая миссия.
Он говорит:
– Подумай о своих мертвых друзьях. О своем мертвом учителе.
Он говорит:
– Вторая щека – хорошо. Но око за око в данном случае лучше.
…Он говорит долго. Он говорит вроде бы правду. Он говорит – а я, оцепенев, слушаю. Только когда мои ноги сводит от боли и я понимаю, что все это время провела на коленях, только когда он протягивает мне эту катану и я понимаю, что он действительно собирается отдать ее мне, только когда я вдруг вспоминаю, что они все мертвы, что все они умерли естественной смертью, – только тогда я поднимаюсь с колен и медленно иду к выходу.
Отец Александр стоит посреди кельи с катаной в руках. Круглый живот выпирает из-под его черной рясы. Щеки под жидкой бородой пунцового цвета. Он похож на ряженого. На ярмарочного Петрушку, спьяну перепутавшего костюм и прихватившего вместо привычной деревянной дубинки орудие убийства из совершенно другого спектакля.
– Ты что, не возьмешь катану? – шепчет отец Александр. Его губы дрожат. Он похож на грустного клоуна.
– Нет, – говорю ему я.
Нет. Ответ отрицательный.
12
НИКА
После промозглой и темной прохлады кельи дневной свет ослепляет, как вспышка японской мыльницы, направленной прямо в лицо.
Монастырский двор залит солнцем, словно горячим топленым маслом. Весь мыс шкворчит и лоснится, от соленых брызг шипят камни. Это полдень на Фиоленте. Полдень в Божьей стране.
В полдень древняя застывшая лава вновь становится горячей и вязкой.
В полдень греческие головы скал скалятся в пустой небосвод.
В полдень в нашей Божьей стране пахнет жертвенной кровью.
В полдень в нашей Божьей стране не бывает теней.
В полдень Божья страна становится похожа на ад.
Здание интерната оцеплено, не отбрасывающие тени украинские менты лениво матерятся по-русски, топчут сапогами окурки, сплевывают в раскаленный песок длинные нити слюны. Не отбрасывающий тени кривоногий японский турист, улыбаясь щелястым заячьим ртом, бродит вдоль заграждения. Он фотографирует каменную монастырскую стену, белую панельную стену интерната «Надежда», целится своим большим кэноном прямо в лицо менту.
– Ноу фото! – сипло рычит мент и хватает рукой объектив. – Хиар криминал! Здесь нельзя! Фото – ноу!
Японец улыбается еще шире, мелко кивает, послушно закрывает объектив крышечкой.
– I'm sorry, – говорит он. – It's just a beautiful place. So beautiful country you have! – Он указывает в сторону моря. – Крашиго как рай.
– Хиар дэд пипл, – говорит мент. – Гоу эвэй, вэри мэни дэд пипл. Тудай ноу турист… И ты, дивчина! – кричит он, заметив меня. – Шо ты бачишь? Здесь заборонено!
Я бачу. Я смотрю на свой оцепленный дом. Японец мелко кивает менту – а потом семенит прямо ко мне.
– Девотика! – кричит он. – Чи ещичи Ника? Чи ещичи Ника? Узнавати лисё!
Он сдергивает со спины ярко-желтый рюкзак и улыбается желтыми заячьими зубами, он копается в рюкзаке и все кивает, кивает, как деревянный болванчик.
– Насёру вещи! Насёру ващи докуменчи и вещи!
Он вытаскивает из рюкзака серый холщовый мешок и вытряхивает из него мой загранпаспорт – действующий загранпаспорт с действующей студенческой визой, – и письмо из университета в Берлине, и все мои деньги, и конверт – белый конверт, по которому размазано бурое.
– Насёру тама, – указывает он в сторону моря. – Насёру на лесчице, тама, на лестчице, развалялись на разни шчупени.
Он указывает рукой в сторону моря. У него на руке всего один палец, указательный. И четыре обрубка. Он радостно улыбается.
– Это действительно твои вещи? – спрашивает меня мент.
– Все, кроме этого. – Я протягиваю менту измазанный бурым конверт. – Это чужое.
Щурясь на солнце, мент рассматривает белый конверт. Подносит его близко к лицу. Нюхает бурые пятна.
Японец выхватывает у него конверт удивительно ловко. Рукой с одним пальцем. Другой рукой он тут же прячет его в желтый рюкзак.
– Ижвиняиша, – улыбаясь, лопочет он и кивает. – Ижвиняиша, ижвиняиша. Эта моя. Эта докуменчи моя.
13
– Послушай, Амиго. Мне придется уехать.
– В другое место?
– Да.
– Далеко?
– Нет.
– Надолго?
– Нет.
Между ребрами, чуть выше пупка, глубоко внутри, пульсирует боль. Она врет. Это потому, что она сама врет.
– Зачем ты уедешь? – спрашивает Нику Амиго.
– Мне страшно здесь оставаться.
– Не уезжай.
– Мне очень страшно, Амиго.
– Мне тоже здесь страшно. Сегодня снова был плохой дрессировщик.
– Мне нужно ехать.
– Нет. Хочу разговаривать. Хочу скучать, когда тебя нет. Хочу уплыть на другую сторону дна.
– Прости.
– Это просто слово? Или если прощу – не уедешь?
– Просто слово. Это просто слово, Амиго.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«На конце соломинки распушен тончайший хлопочек гигроскопической ваты. Диск насоса посыпан мелко толченной солью. Отверстие насоса защищают кусочком сухого картона с пробуравленными дырочками и небольшим бортом, чтобы не сдуло соль. Разреживают воздух осторожно, и аппарат готов к действию. Сосредоточьте взгляд на клочке ваты, стрелку можно повернуть взглядом».
Александр Барченко, статья «Передача мысли на расстояние» (№ 32 журнала «Природа и люди», 1911 г.)
«Как два различных полюса, во всем враждебны мы: за свет и мир мы боремся, они – за царство тьмы».
песня «Священная война» на стихи В.И. Лебедева-Кумача
1
НИКА
– Йа, йа, Вьйероника Данилоффа. Одну минуту, я посмотрю в нашей базе данных.
Она с готовностью улыбается скудной восточной улыбкой. В носу, в ушах, в языке и в бровях – металлические колечки. Ее кожа – цвета невкусного кофе, густого турецкого кофе, испорченного порционными европейскими сливками, но немецкий ее безупречен: она явно здесь родилась или приехала в младенческом возрасте.
У нее разноцветные ногти и тонкие, костлявые пальцы, темно-коричневые на сгибах и персиковые вокруг ногтей и на кончиках. Ее пальцы нежно и быстро теребят клавиатуру компьютера, оливковые глаза смотрят в монитор, точно в зеркало, с привычным слюдяным любопытством.
– Альзо… Вы есть в нашей базе данных. Вьйероника Данилоффа, правильно? Я весьма сожалею. В этом году вы не прошли конкурс в наш университет. Но я уверена, в другой раз вам повезет больше. В следующем году Берлинский университет открывает еще больше дотационных мест для абитуриентов-иностранцев. Документы и заявки абитуриентов на следующий год будут приниматься до пятнадцатого апреля, проект – бешрайбунг можно присылать до десятого мая, я также могу дать вам анкету на…
– Это ошибка.
– Прошу прощения?
– Извините, но вы ошиблись. Я уверена, что поступила. Сейчас. В этом году.
Привычная косметическая симпатия сменяется в оливковых глазах привычной же косметической досадой.
– О'кей, я еще раз проверю по базе… Альзо… Вьйероника Данилоффа… Нет, никакой ошибки. Я так сожалею. На этот раз Вы не прошли конкурс. Уверена, что в будущем вам…
– Но у меня есть письмо!
– Прошу прощения?
– У меня есть письмо из приемной комиссии университета.
Косметическая досада сменяется неподдельной.
– Не понимаю, какое письмо?
Я лезу в рюкзак и ищу письмо, я слишком суечусь, кажется, у меня дрожат руки, она смотрит на меня так, словно я чешусь или громко икаю.
– Вот оно. Письмо из приемной комиссии.
Она берет у меня сложенный вчетверо лист с едва сдерживаемым отвращением, разворачивает, пробегает глазами и тут же откладывает на самый край своего пластикового стола.
– Это не письмо из приемной комиссии Берлинского Университета. – Ее немецкий гремит сочленениями, как заржавевший товарный состав. – Все наши официальные письма всегда печатаются на официальном бланке университета. Пожалуйста, заберите это. Я также могу вернуть вам ваш проект-бешрайбунг, вашу анкету и запись о вашем результате, который экзаменаторы сочли неудовлетворительным. Будьте добры, подождите одну минуту.
Она встает, выходит из кабинета и устремляется по коридору решительной модельной походкой. У нее длинные ноги. Длинные и костлявые, затянутые в лиловые легенцы. На ней короткая юбка. А на мне – на мне, надо думать, никакой, так ведь обычно бывает в правдоподобных кошмарах. Ты оказываешься в одном нижнем белье в общественном месте. Ты оказываешься практически голая – и все на тебя смотрят.
На меня смотрят все те, кто стоят у стеклянных дверей университетской приемной: две коренастые азиатки, рябая тетушка с накладными ресницами, один парень с зеленоватыми дредами и еще один – в зеркальных очках.
Они смотрят на меня через стекло. Без выражения, точно все в полном порядке. Все правильно, так обычно и смотрят в правдоподобных кошмарах.
Минут десять в нижнем белье – и кофейная секретарша возвращается с большим белым конвертом.
– Заберите, пожалуйста, ваш проект-бешрайбунг, вашу анкету и запись о вашем результате. Желаю вам удачи, спасибо за ваш визит. Чу-ус!
– И все-таки я бы хотела…
– Очень сожалею, но у меня сегодня еще очень много работы. Желаю вам творческих успехов и надеюсь, что в самом ближайшем будущем вы станете студенткой нашего университета. Спасибо за ваш визит. Чу-ус!
Я выхожу из ее стеклянного аквариума с конвертом в руках. Зрители отводят глаза.
Это не тот конверт, в котором я присыла в Берлинский университет свою анкету и прочее. Тот был желтый, подписанный от руки. Этот белый, и к нему приклеена скотчем бумажка с моим именем и фамилией.
Я иду по коридору и чувствую, как они все на меня смотрят. Я отклеиваю этот скотч, и бумажка с моим именем падает на пол.
Под бумажкой на конверте размазано бурое.
Я несу в руках белый конверт, по которому размазано бурое. Тот, который хотел передать мне Подбельский. Тот, который хотел передать мне японец. Тот, который я не хотела брать раньше.
Я останавливаюсь. Я вскрываю конверт.
– Вероника Данилова! – весело говорит кто-то у меня за спиной.
Я оборачиваюсь. Парень в зеркальных очках протягивает мне бумажку с моим именем и фамилией. Он улыбается. Он снимает очки. Некто Неизвестный.
Йеманд Фремд.
Эрвин.
2
ОБОРОТЕНЬ
…Гензель и Гретель, говорящий волк и охотники, добрые феи, пряничные домики и красавицы, ждущие поцелуев, книжки с хрустящими страницами и выпуклыми картинками, такие красивые и добрые книжки, которые любящие моложавые бабушки, бабушки с ровными нежными голосами, бабушки, посещающие бассейн, бабушки с прямыми спинами, хирургически гладкими лицами и короткими стрижками, любящие почитать своим внукам на сон грядущий… Ничего этого не было. Совсем ничего.
Старуха рассказывала на ночь другие сказки, и когда она говорила, на ее сухой шее вздувались синие вены. Ее голос звучал, как стон больной старой птицы, а в лицо ее было страшно смотреть. Ее глаза никогда не мигали – с тех пор, как Полая Земля ослепила ее сестру, она тоже не могла сомкнуть глаз.
Ее белые волосы были завязаны в хвост, они всегда были белыми, но раньше, давно, они были белыми, как выжженный солнцем золотистый песок, теперь же стали белыми, как густой едкий дым горящей сосны. Она была совсем девочкой, когда вступила в общество Врил, и с тех пор всегда собирала свои волосы в конский хвост. Ее сестра поступала так же. Их наставник считал, что женские волосы подобны антеннам, они улавливают разлитую в воздухе энергию Врил.
Ее глаза цвета плесени, цвета паутины, невыносимого цвета… Они смотрели сквозь детское лицо не мигая – и вместо детского лица они видели что-то другое.
Она говорила:
– Чтобы добиться победы в новой войне, нужно узнать все старые сказки…
Она шептала:
– Однажды Вотан сам ранил себя копьем, а затем приковал себя к сухому высокому дереву. Он провел на этом дереве девять дней, без еды и питья. И через свое страдание он познал великие руны… Спустившись с дерева, Вотан составил восемнадцать рунических заклинаний и написал восемнадцать знаков. Каждая руна заключала в себе тайну власти. Власть над болезнью, власть над телом, над любовью, над смертью, над ходом битвы… Разные руны – но у меня есть одна любимая: «тир». Руна – тир» обозначает победу и миропорядок. Руна «тир» заключает в себе тайну власти над врагом. Мне нравится ее форма… – И старуха принималась чертить в ночном воздухе невидимую стрелу своей иссохшей рукой. – Именно такой формы костер мы выложили тогда, в начале войны… На том костре мы сожгли тела наших обезглавленных врагов.
– А кто были эти враги? Они были очень страшные? Огромные русские великаны, да? Людоеды, да? В шкурах медведей?
– Нет, – качала она головой и смеялась, и ее смех был больше похож на хрип и шипенье. – Вовсе нет. Они были детьми. Детьми в смешных красных галстучках.
– Детьми? Разве тебе их не было жалко?
– Нет. – Она переставала смеяться. – Эти дети были очень опасны. Вместе они были куда страшнее великана…
–
3
НИКА
Он собирается меня угостить – и я не буду с ним спорить. Я не стану платить за себя, пусть понимает, как хочет. Моих денег хватает ровно на обратный билет. На билет Берлин – Киев – и ни на что больше… Предполагалось, что здесь у меня будет студенческая стипендия и бесплатная комната… Предполагалось, что я буду учиться в Берлинском университете. Теперь предполагается, что мне нужно убираться домой. Предполагается, что у меня где-то есть дом… На билет от Киева до Севастополя мне уже не хватает. Но от Киева до Севастополя я как– нибудь доберусь… Я могу устроиться в дельфинарий – Амиго будет доволен. Я наверняка имею право на какие-нибудь специальные льготы… Льготы для повзрослевших сирот, которым приходят из Берлина фальшивые письма. Льготы для повзрослевших сирот, у которых умерли все друзья. Естественной смертью.
Льготы для повзрослевших сирот, которые остались одни.
Эрвин идет к барной стойке, чтобы заказать нам но пиву. Я хочу темное. Бурое. Как это пятно на белом конверте.
Белый конверт, по которому размазано бурое, не дает мне покоя. Конверт у меня в руках. От него нужно избавиться.
Мусорная корзина в сортире берлинского кабака сойдет.
ОБОРОТЕНЬ
…Они блуждали во тьме. Они полагали, что познать истину им помогут железные камеры, проволочные шлемы или магнитные стены. Они пытались читать глупые мысли друг друга, надев на головы колпаки из фольги…
Они блуждали во тьме – пока однажды один из них случайно не наткнулся на Истину.
НИКА
…Он падает криво, на использованные тампоны, яблочные огрызки и скомканные салфетки, разорванным краем вниз. Складывается пополам и тут же расправляется с хрустом. Он неподвижен, но внутри него что-то тихо шуршит. Как будто ползет по бумаге скользкое насекомое… Еще секунда – и оно выпрыгивает из конверта аккурат на прокладку с ярко-красным пятном. Оно тоже красное – и это не насекомое.
Это пластиковый прямоугольник. Кредитная карточка Visa. Вслед за карточкой из конверта вываливается свернутый вчетверо красный листок.
Остальные бумаги утрамбованы слишком плотно, в тугую желтоватую пачку. Они не собираются выпадать.
Я смотрю на кредитную карточку и на красный листок. На засаленные множеством рук, размякшие от времени бумажные края, торчащие из конверта. Не доставать же из мусора.
Ну ведь не доставать же из мусора.
4
ХРАНИТЬ ВЕЧНО
«Агенту N
совершенно секретно архивные документы (подборка)
Все архивные документы представлены в подлинниках и пронумерованы.
Документы строго конфиденциальны.
Документы запрещается демонстрировать или передавать третьим лицам.
К документам прилагается банковская кредитная карта Visa Electron. Карта уже активирована (пин код 1942).
Средства на карте могут расходоваться исключительно в целях выполнения задания «Первый отряд».
Суть задания «Первый отряд»: расшифровка послания; выяснение целей, диспозиции, численности и состава вражеской стороны; в случае необходимости – предотвращение агрессии с вражеской стороны; в случае необходимости – диверсионная и подрывная деятельность на вражеской территории.
Обо всех результатах докладывать куратору лично, используя шифр.
Контактные данные куратора [email protected]…»
НИКА
– …Это что? – Он подходит сзади совершенно бесшумно, но с нарочитым грохотом ставит передо мной кружку темно-бурого пива.
Я складываю вдвое красный листок.
– Это что, из приемной комиссии? – Он кивает на листок. – Твой результат?
Я складываю листок еще вдвое и говорю ему «да».
– Ну и что? Там есть комментарий куратора? Обычно кура– гор иностранных проектов оставляет свой комментарий… Он что-нибудь тебе написал?
Я говорю ему «да».
– Да, – говорю, – он оставил небольшой комментарий. Он полагает, что мне нужно более тщательно изучить источники. И еще поработать над языком. Тогда я смогу претендовать на стипендию…
– Не расстраивайся. – Эрвин выразительно пододвигает ко мне кружку пива. – У тебя обязательно все получится.
– Да, конечно. Эта стерва в приемной сказала мне то же самое.
– А,Мадина!..Не принимай близко к сердцу. Чем больше она старается вести себя как настоящая немка, тем больше похожа на гадалку на восточном базаре.
У него злое лицо. Красивое и злое, тогда, в дельфинарии, я этого не заметила. Немного слишком тонкие губы. Немного слишком стального оттенка глаза.
– А ты что там делал? – спрашиваю его по-немецки. – Учишься в университете? Ты же вроде бы дрессировщик?
– Я как раз оформлял академический отпуск.
Врет.
– И какой у тебя факультет?
– Биофак…
Врет.
– …Специализация – морские млекопитающие.
Я отпиваю из кружки пару глотков. Кисловатая, плотная, как взбитые сливки, пена щекочет язык. Пиво наверняка вкусное – но это сложно прочувствовать, когда сводит живот.
– Если не можешь сказать правду, лучше просто молчи, – говорю я ему по-русски. – Не люблю, когда врут. Мне от этого больно.
– Где больно? – Он пристально на меня смотрит.
Из всех, кому я говорила про это, лишь Подбельский реагировал так же. Подбельский – и еще Амиго, когда, наконец, понял что такое «правда» и «ложь». Остальные смущенно хихикали, суеверно косились, переводили разговор на другое, отпускали дурацкие шуточки, предлагали сыграть в «верю – не верю», не смотрели в глаза…
Эрвин смотрит на меня пристально. Слишком пристально. Взглядом врача. Он смотрит и ждет ответа – и, как тогда, в детстве,
Подбельскому, я показываю ему, где мне больно. В середине меня, там, где сходятся ребра. Чуть выше пупка, но внутри, глубоко внутри.
– Там, где солнечное сплетение, – говорю я ему по-немецки.
– Там, где дух, – отвечает Эрвин по-русски.
Мне нравится его русский. Идеальный. Но очень трогательные ошибки.
– Ты хотел сказать, «там, где душа»?
– Там, где дух, – повторяет Эрвин.
Он улыбается. Он смотрит в середину меня. Чуть выше пупка. Через тонкую ткань футболки.
Внутри, глубоко внутри, чуть выше пупка, а потом и чуть ниже тоже, становится тепло и щекотно. Словно я качаюсь голышом на тарзанке. Словно я падаю с высоты. Словно я только что вышла из моря, и по животу ползут соленые капли, стекают и тают, испаряясь на крымском солнце…
Он смотрит, и второй раз за день я чувствую себя так, словно забыла одеться. Я пью все свое пиво залпом, торопливо глотаю, не успевая распробовать вкус.
– Если хочешь, я попробую усыпить твоего духа, – говорит Эрвин.
Ну вот, начинается. А я думала, он не такой… Сейчас он предложит какую-нибудь тупую игру. Он будет тасовать ложь и истину, пытаясь усыпить мою бдительность…
– Ты не понимаешь, Эрвин. Обмануть невозможно. Пожалуйста, не надо пытаться. Иначе я сразу уйду.
– Я и не говорил, что собираюсь обманывать. Я говорил, что попробую усыпить. Впрочем, ты можешь идти.
Он молча вынимает из кармана мобильник, набирает номер, улыбается кому-то невидимому:
– Hey, Zuckerschnecke! Hast du bisschen Zeit für mich?..
Из его трубки до меня доносится ответный радостный писк. Я опускаю глаза. Мне, наконец, удается различить вкус пивной иены. Она сладкая. Омерзительно сладкая, как этот его голос, эта его улыбка, это его «цукершнеке». сладкая улиточка… Если бы меня так назвали, меня бы стошнило.
– …Ich habe mir gedacht, vielleicht schaffe ich es doch zu deiner Draculaparty zu kommen… Genau, Süsse, alles nur wegen dir…
Его немецкий звучит так, будто за щекой у него большой леденец. Будто за щекой у него засахаренный слизень. «Дракула парти» он произносит как-то особенно бережно, точно перекатывает сладкого слизня из правой щеки в левую.
– Was gibt's da…? Ah ja, Madina, du lüsst Dir ja immer was einfallen…
Я иду к барной стойке и говорю, что хочу заплатить. За себя. Нет, за себя и еще за того вон. Пусть подавится. Я плачу карточкой Visa.
Платеж проходит. Но сейчас мне это не важно. Я бреду к выходу. Я не буду останавливаться и не буду оглядываться назад. Не терплю, когда меня унижают. Не терплю пошлости. Не терплю сладких улиток. Не терплю…
Когда я оглядываюсь, он уже убрал свой мобильник. Он молча смотрит мне вслед. По-детски растерянно: мол, куда же ты? Игра не закончилась!.. Он ловит мой взгляд и энергично машет рукой, подзывая меня обратно за столик, – и я почему-то иду. Как будто он тянет меня за невидимые тонкие нити.
– Извини, – говорит он. – Эта Мадина, с ней никак не закончишь разговор быстро…
– Так она твоя девушка?
– Кто, Мадина?! – Он смотрит на меня изумленно. – Эта глупая турецкая кукла? Ja, Zuckerschnecke, hast du bisschen Zeit für mich?… – Он сам себя передразнивает, кривляется, причмокивая и тараща глаза. Я смеюсь вместе с ним. Я чувствую странное облегчение: как будто долго шла, балансируя, по краю канавы – а теперь скатилась вниз, и мне уже ничего не грозит…
Потом, в одну секунду, он становится вдруг серьезен.
– В чем-то она очень несчастна, эта Мадина. Забыла родной язык, порвала со своей семьей, со своим народом, проколола себе все, что можно и что нельзя… А немкой так и не стала. Мне жаль ее. – Жалости в его голосе не слышно, скорее, презрение. – …Но она не в моем вкусе. – Он снова нагло смотрит на меня сквозь футболку. – Если хочешь, давай пойдем вместе. Мадина расстроится, бедняжка – но мне простит.
Он даже не ждет, пока я отвечу «да». Он просто поднимается из-за стола – и только тогда я понимаю, что вот уже пару минут стою перед ним, как провинившаяся школьница перед учителем.
Он идет к выходу – не оборачиваясь, не останавливаясь. Он выходит на улицу – уверенный, что я пойду следом за ним.
– Не садись, грязно. – Эрвин указывает глазами на бархатистые сиденья у-бана.
На вид они вроде чистые. На противоположных сиденьях, трех сразу, спит негр, довольно лиловый. Манто при нем нет, зато есть широкополая шляпа… Через проход шумно воспитывают пятерых невменяемых отпрысков две толстые тетки в черных платках. Старик в мешковатых джинсах и лоснящемся пиджаке читает газету на русском… В полупустом вагоне едва ощутимо пахнет то ли мочой, то ли жженой пластмассой. Эрвин всю дорогу молчит. Бывает, с человеком комфортно молчать, но это совсем не тот случай. В его молчание проваливаешься, как в сон, который назавтра не вспомнишь…
Мы выходим на станции Нойкёльн, минуем велосипедные стойла. Человек на велосипеде и с сумкой через плечо всегда ассоциировался у меня с работником почты. Берлин – город свихнувшихся почтальонов: велосипеды везде. На них едут люди всех возрастов, полов и конфессий, с сумками, с рюкзаками, с пакетами, с детьми, с собаками, с комнатными растениями. Слишком много велосипедов, точно город захлебнулся в международных посылках и письмах…
Эрвин сворачивает с проспекта в одну из узких улочек справа. Турецкие лавки. Турецкие вывески. Турецкая эстрада гремит из пластиковых турецких шалманов. Турецкий рынок на Рихард-платц – ковры, арбузы, полотенца, дыни и персики… У входа в рынок худой морщинистый турок с достоинством излагает что-то молчаливой группе собратьев. Я не понимаю его язык, но чувствую, что он врет. Собратья кивают, верят, расходятся. Чуть в стороне, на газоне, лежат в обнимку две хорошо одетые женщины лет под сорок. Морщинистый смотрит на них долгим лакричным взглядом, потом сплевывает себе под ноги тягучий комок слюны…
Мы сворачиваем на Бёмише штрассе, и в центре города, в центре турецкой мовиды обнаруживаются вдруг деревенского вида коттеджи с аккуратными ухоженными участками. Сидя на тротуаре, привалившись спиной к ограде одного из коттеджей, краснолицый абориген с ирокезом кормит лохматую собаку таблетками. Собака уныло и виновато воротит морду.
– Жри, жри, заменит тебе завтрак, обед и ужин! – напористо хрипит краснолицый. – Ну, давай, жри, ты же охотничья, а это же Риттер Ягд!..
Собака вдруг напрягается, скалит желтые зубы. Краснолицый с досадой съедает таблетки сам. Я останавливаюсь и смотрю туда же, куда смотрит собака. Лиса.
Рыжая лиса на трех лапах быстро перебегает дорогу. Четвертая лапа волочится по асфальту, оставляя за собой бурый след.
– Это Берлин, цукершнеке, – говорит равнодушно Эрвин.
…Дверь открывает зашпаклеванная белой пудрой Мадина с окровавленным ртом.