Текст книги "Первый отряд. Истина"
Автор книги: Анна Старобинец
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
Д: Все, что вы говорите, не имеет никакого…
С: Быть Белюстиным для вас стало слишком опасно, не правда ли? С тридцать седьмого по сороковой были расстреляны почти все ваши высокопоставленные «опекуны»! Игра не стоила свеч! Тогда, в сороковом, вы решили отказаться от личины Белюстина. Вы стали просто Беловым. Так? Так, я вас спрашиваю?! Молчите, генерал?… Может быть, ждете, что придет приказ сверху – «освободить», как обычно? Не придет, не мечтайте… Теперь только мы. Честные и беспристрастные защитники советской страны.
Д: Честные и беспристрастные… Именно поэтому вы обвиняете меня, основываясь на показаниях предателя Никифорова? На показаниях, наверняка данных под пытками?
С: Ну во-первых – почему же под пытками? Мы не применяем пыток без крайней необходимости. Вот вас же мы не пытаем… Вы нам все сами рассказываете. А во-вторых – с чего вы взяли, что мы основываемся только на показаниях Никифорова? У нас есть еще показания двух замечательных офицеров. В сорок первом году они служили близ Севастополя, на территории бывшего Георгиевского монастыря. Они видели вас там, генерал. Видели в сопровождении попа. Ныне покойного. По странному совпадению, он скончался совсем недавно. И тоже в Крыму. Ночное апноэ. Смерть от удушья… Символично, не правда ли? Но речь сейчас не о том. Так вот, этот поп – отец Николай, если не ошибаюсь – этот поп называл вас Графом тогда, в сорок первом. Что вы делали в Крыму, Граф? Что вы делали там в сорок первом – и что делали сейчас, в марте сорок четвертого? Отвечайте на вопрос! Если будете с нами сотрудничать, может быть, заменим вам вышку на пожизненные лагеря. Что, не хочется в лагеря? И вышку не хочется? Ничего не попишешь…. Предателей мы не щадим. И помощи вам ждать не от кого. Не осталось у вас наверху защитничков.
Д: А что мне Сталин? Меня Ленин на это место поставил.
С: Что вы сказали?!
Д: Я лишь процитировал слова товарища Глеба Бокия. Бокий сказал их в тридцать седьмом году, Ежову… Домой он после этого уже не вернулся. Такие, как он, – в конце тридцатых они часто не возвращались домой. Их истребляли. Всех, как вы говори те, «защитничков». Всех, кто имел собственную гордость и честь, всех, кто имел фантазию, талант, дар, всех одиноких и страстных, всех вольнодумцев и хамов, всех Бокиев, блюмкиных и Варченко – их истребляли, последовательно замещали пустыми, послушными, одинаковыми, такими, как вы, не видевшими ничего до, не ждущими ничего после… А тех немногих, кого вы не добили тогда, вы добьете сейчас. Таких, как я. Тех, у кого до сих пор есть фантазия, талант, дар. Тех, кто обеспечил вам победу в этой войне. Теперь, когда война почти выиграна, такие, как я, больше вам не нужны. Вам больше не нужен наш дар. Наоборот, он вам только мешает. Вы ведь не можете его контролировать. Вы ведь не можете его даже понять!..
С: Поздравляю, Никита Александрович. Считайте, что вы только что подписали себе расстрельный приговор. Даже если представить себе, что все выдвигаемые против вас обвинения ложны, вы, безусловно, наговорили сейчас достаточно, чтобы поставить вас к стенке. Только плодотворное, только полноценное и безоговорочное сотрудничество может спасти вам…
Д: Я не боюсь высшей меры. Я не боюсь смерти. Я никогда не умру до конца.
С: Так вы признаете, что ваша настоящая фамилия – Белюстин? Вы подтверждаете, что считаете себя реинкарнацией графа Сен-Жермена, алхимика? Почему вы молчите, подследственный? Вы готовы к сотрудничеству?
Д: Да.
С: Вы готовы сделать признание?
Д: Да.
С: Я вас слушаю очень внимательно.
Д: Товарищ следователь, я… Все это время, что мы с вами беседуем… С самого начала нашей беседы я все хотел сказать вам… Идите на [1]1
нецензурная брань
[Закрыть], товарищ следователь.
9
НИКА
Некоторые люди страдают абсурдной, иррациональной, унижающей человеческое достоинство любовью к земле. Земли у таких людей бывает обычно мало – шесть соток потасканного, вялого, обезвоженного дачного суглинка, – но на этих сотках они самоотверженно убиваются четыре месяца из двенадцати, то есть треть своей жизни, неистово ковыряя, орошая, пропалывая, удобряя, окучивая, поклоняясь, пытаясь пробудить в бесчувственной и подмерзшей, уставшей от клиентов пожилой огородной фее либидо.
В награду за труды фея честно вымучивает из себя и дает поклоняющимся все, что способна им дать. Несколько десятков корнеплодов, пучки ароматного, тонкого как нитки, укропа, усатые кустики земляники, цветы на некрепких ножках… Благодарные дачники увозят в свои большие города несколько связок кривых морковок и несколько букетов кривых тюльпанов. Они не желают думать о том, что четыре месяца какого-нибудь иного труда, конвертированного затем в деньги, могли бы подарить им целую фуру заморских цветов и фруктов. Их любовь к земле бескорыстна, им вполне достаточно малого: нескольких зримых доказательств того, что их земля плодородна. Нескольких зримых доказательств того, что их жизнь продолжается – и при этом подчиняется им.
Так или примерно так рассуждает лопарь Данилов. Сам он живет иначе на своих шести сотках. Он давно понял, что рассчитывать на землю не стоит – рассчитывать можно лишь на гнилое болото, на россыпь пузатых слизисто-кислых ягод по триста рублей за ведро. Так что он не тревожит священную дрему подземных духов лопатами и граблями, его не заботят сорняки и дикий кустарник, он позволяет своей земле зарастать лопухом и крапивой, он давно примирился с тем, что ничего путного его земля не родит.
Тем более странно наблюдать результаты его трудов.
Вечерний туман плотным капроновым чулком обтягивает вывороченные с корнем лопухи и полынь – и рвется, разъезжается стрелками в тех местах, где его влажную ткань протыкают поломанные листья и ветки. Сарай открыт – Данилов, вероятно, брал грабли. Между поверженными сорняками чернеет узкая, длинная грядка. В конце ее, там, где узкая полоса обработанной земли неожиданно упирается в кусты, лежит глыба льда.
не грусти и не печаль бровей
Даже для Лапландии нетающая глыба льда в кустах в августе – это довольно странно. Любопытство – великое дело. На несколько счастливых секунд я забываю о предателях и их жертвах и оказываюсь на приусадебном участке Снежной королевы, и только сосульки прощальных есенинских рифм ритмично сочатся в мозгу ледяными звонкими каплями.
но и жить конечно не новей
Я подхожу ближе и трогаю ледяную глыбу рукой. Чары Снежной королевы рассеиваются. То, что с некоторого расстояния в тумане я принимала за лед, оказывается обернутой в плотный полиэтилен лодкой. Это она, лодка, прочертила по участку Данилова темную борозду. Это ее, а не грабли Данилов выволок из сарая. Вероятно, кусты сорняков мешали ему на пути – поэтому он их выдрал…
Откуда-то с противоположного берега реки раздается собачий вой – глубокий, изломанный, как горловое тувинское пение. Я машинально поднимаю голову вверх – увидеть то, что видит сейчас эта невидимая собака. В водянистом полярном небе, сдобренном каплей синих чернил, неуверенно повисла луна. Круглая и мутная. В молочной лужице топленого света она кажется немного несвежей.
Но собакам нравится падаль.
Я захожу в дом. В первую секунду у меня появляется ощущение, что здесь побывали грабители. Потом это ощущение пропадает.
Мебель на месте, все цело, на плите шкварчит что-то грибное, Данилов сидит за столом и пьет чай. Но дом почему-то кажется опустевшим. Или не опустевшим – каким-то обескровленным, что ли. Стерилизованным, вычищенным, как матка после аборта. Я не сразу понимаю, в чем дело.
– Посиди со мной, – говорит Данилов чуть слышно.
Он поднимает глаза от чашки. В них та же послеоперационная пустота.
– Хочешь чаю? – спрашивает Данилов, не двигаясь с места. – Я налью тебе. Если хочешь. Но клюквы нет.
Клюквы нет. До меня, наконец, доходит, в чем дело. Голый дощатый пол. Все газеты, тазы и ведра с клюквой исчезли.
– Один клиент, – говорит Данилов, – приехал и купил сразу всю.
Голос у него похоронный.
– Хорошо, – говорю я. – Это же хорошо, разве нет? Очень удачная сделка.
– Удачная сделка… – отвечает Данилов, как эхо. – Чай будешь?
Мне не хочется чай, мне не хочется говорить с ним о клюкве, мне хочется подняться наверх, в свою комнату, и подумать про Подбельского и его самолет. Представить, как самолет падает в море. Или даже не представлять, а просто заснуть. Сразу, без мыслей. Мне не хочется сидеть здесь, за столом, с этим стариком, продавшим всю свою клюкву, обескураженным чем-то, до чего мне нет дела… Но в глазах старика такая космическая, такая вакуумная пустота, что я все же сажусь рядом с ним.
– Этот клиент, – говорит старик, – он был странный. Он купил все ягоды. И еще заказал экскурсию. На Сейдозеро, к священному Сейду. Он заплатил мне вперед. В десять раз больше, чем я обычно беру за экскурсию.
– Ну и что? Может, он был иностранец?
– Он выглядел как иностранец.
– Ну вот видите…
– Но он не был иностранцем – Данилов говорит с тем болезненным раздражением, каким старики часто прикрывают свой страх. Свое бессилие перед старухой с косой. – Он вообще не был человеком. Я имею в виду – внутри. Это был… Я никогда не встречал никого… ничего подобного. Не человек, не дух и не демон. Скорее механизм. Какой-то слегка изувеченный механизм. У него не хватало нескольких пальцев… И глаза… глаза очень странные.
– Узкие, да? – Я вдруг понимаю, кого имеет в виду Данилов. Того, кого Ткачева называет ангелом смерти. Того, который приходил и ко мне. – Когда вы везете его на экскурсию?
– А я не везу. – Данилов шумно допивает свой чай. – Он сказал, что сам повезет группу. Ему нужна только лодка. Он сказал, мое присутствие будет лишним. И даже невозможным. Так и сказал. Что-то здесь зябко…
Данилов, кряхтя, поднимается.
– Холодно как-то. Тебе не кажется? Может, нам печь затопить?
Впервые за все время, что я у него живу, я вдруг понимаю, что он действительно стар, просто старость разрушает его задубевшую кожу не снаружи, а изнутри. И стоит ему испугаться, устать, ослабеть, озябнуть – старость вгрызается ему в сердце, как стрептококковая бактерия, всегда живущая где-то в складках миндалины и ждущая, когда ослабнет иммунитет.
– Или чайку?..
Сейчас его старость смотрит на меня из под его набрякших, точно резиновых, век, заискивающе и смущенно. Он хочет, чтобы я посидела здесь с ним, поговорила о чем-то простом и нестрашном, и, может быть, взяла его за руку, и, может быть, поблагодарила за гостеприимство и помощь. Он хочет, чтобы я отвлекла его старость, задобрила, заболтала ее, загнала ее обратно под сердце.
Но мне нечего ему дать. Я слишком устала, чтобы бороться с чужими демонами.
Я отвожу взгляд. Я поднимаюсь и иду к лестнице.
Я говорю ему:
– Мне очень хочется спать.
– Ну что ж… А я тут посижу.
Он выглядит как дворовая собака, которую, несмотря на грозу, не впустили в дом.
Я говорю ему:
– Спокойной ночи. До завтра.
Он торопливо, по-стариковски, причмокивает. Думает, что бы такое сказать. Он должен гавкнуть, прежде чем уйти в свою будку.
Он говорит:
– Между прочим, это оружие. Этот меч…
– Катана.
– …Да-да, меч. Мне не нравится, что он стоит тут прямо у входа. Если уж ты приволокла в мой дом меч, забери его к себе в комнату. Мне не нравится смотреть на оружие.
Я возвращаюсь и беру меч.
– …Саами – мирный народ, – говорит Данилов мне в спину.
Я молчу. Я поднимаюсь по лестнице.
10
ГРЕТА
Она сказала «спокойной ночи», взяла пакет молока, чашку и ушла к себе в спальню. Там она включила батарею. И аккуратно поставила чашку на шкаф. Чашка была ей теперь не нужна.
С некоторых пор, с недавних пор она разучилась пить даже из чашки. Ее организм готов был принять только одно. Парное молоко. Прямо из вымени. Как любят суккубы.
Но с организмом пока еще удавалось заключить сделку. Маленький обман.
Она нащупала дверцу шкафа, выдвинула ящик, достала продолговатую упаковку. Подцепила хрусткий картон длинным коричневым ногтем. Вытащила бутылочку. Пластмассовую, для кормления младенцев. С резиновой соской.
Она наполнила бутылочку и заткнула за батарею. Молоко должно немного согреться.
Из соска должно литься теплое молоко…
Потом она заперла дверь в свою комнату изнутри. Еда – интимный процесс. Кроме того, никому не стоит смотреть на ведьму, сосущую соску. Особенно Оборотню.
Это может плохо сказаться на авторитете.
Старуха сжала зубами соску и наклонила бутылочку.
Она представила себе запах травы и звериного страха. Едкий пот. Одеревеневший коровий живот. Пьяные от крови слепни.
Они вместе сосали эту корову – она и слепни. Они вместе пьянели от ее сока. От ее страха. Они вместе в нее вгрызались – до крови, до крови…
Она выпила все, что было в бутылочке, провела пальцем по надорванной, влажной резине. Спрятала пустую бутылку в пакет.
Потом легла на спину. Натянула на слепые глаза черную самолетную повязку. Это ничего не меняло – но все же… Так было спокойнее.
Сон долго не шел к ней.
Она лежала и думала об Эрвине. Думала о том, где ошиблась. Почему дух воина покинул его. Почему он становится все больше похож на свою никчемную мать… Она отматывала в голове магнитофонную запись. С конца на начало. И то, что до записи. С конца на начало, с конца на начало… Она вдруг вспомнила запах земли. И саму землю – тогда она еще могла видеть.
…Они лежали на рыхлой земле, на свежей могиле, в сорок четвертом, под Минском. Она и Эльза, голые, на спине. Мартин брал их по-миссионерски, бесстрастно, лишь слегка раздувая ноздри на выдохе – будто греб по реке, ритмично врезая весла в неподвижную воду. Он брал их, как всегда, поровну: с тихим всплеском выныривая из одной и тут же погружаясь в другую. Не говоря ни слова. Не нарушая ритма. Не нарушая договоренности.
Он распределил поровну даже свое семя – все так же бесстрастно.
Он сказал: «Я даю вам возможность зачать среди духов павших героев».
Может быть, слишком много духов бродило в ту ночь но могилам. Может быть, там были души павших врагов – и они тоже искали себе пристанище. В любом случае, зачатая в ту ночь Герда выросла рыхлой и мягкой, как славянская земля, как славянская баба. А ее сыновья родились похожими на сыновей Люцифера. Но один из них оказался подделкой. Мастеровитой, неотличимой от оригинала фальшивкой, не способной на истинный подвиг…
Линц сказал: «Мы проиграем эту войну, но вы должны родить для новой войны новых героев».
Она слушала своего командира. Она лежала на холодной земле, голая, на спине, задрав ноги…
Из воспоминания она провалилась в сон, тяжело и плохо. Точно прорвала тонкую спасительную ткань, на которую должна была опуститься, и потом еще долго падала, и наконец упала, ударившись спиной о дно открытой могилы.
…Она лежала на холодной земле, голая, на спине, задрав ноги. Прямо над ней висела луна. Как круглое дно наполненной молоком детской бутылочки.
Она выбралась и пошла босиком по земле.
Мартин Линц стоял, опираясь на крест, в пепельном свете луны. Абсолютно голый. Без кожи.
– Мне так хочется снова дышать, – сказал он. – Снова смотреть на солнце…
– Охотник старается. Он делает все, то может…
– Я знаю, Грета. А ты стараешься, а? Ты стараешься, моя девочка?
– Я стараюсь, – ответила Грета. – Завтра. В назначенный час я приведу всех, кого нужно, в Полую Землю. Для примирения, которого не случится. И тогда одна сторона превратится в лед, а другая в огонь. И все входы откроются. И ты вернешься. Ты скоро вернешься…
– Молодец, милая… Но до завтра мы должны еще кое-что сделать.
– Я знаю. Я должна убить ее. А ты встретишь ее у границы – и убьешь ее снова. Чтобы она исчезла. Растворилась навсегда в вечном мраке…
– Мне больно вот тут. – Линц вдруг приложил распухшую, обтянутую лиловой паутиной кровеносных сосудов руку к распахнутому животу. – Он что-то делает там со мной, с моим телом, он ковыряется в нем, как мясник…
– Охотник знает, что делать.
Она поцеловала его в липкую щеку, испытав секундную нежность, а может быть, отвращение. Она провела рукой по его скользким губам и слизнула с пальцев тонкую кленовую сладость, осеннюю гниль.
Он сел на землю, прямо там, под крестом, в лужу пепельного лунного света.
– Давай, моя девочка. Покажи мне, как ты становишься ангелом. Я обожаю на это смотреть.
Погрузиться в сон – это еще не значит отпустить свою душу. Это значит просто слегка ослабить ее поводок: даже во сне душа несвобода. Она как куколка в коконе. Куколка, которой не дано вылупиться.
Но Грета умела избавляться от кокона. Высвобождаться из своего тела и сна. Улетать, а затем возвращаться. Линц говорил, ее душа подобна крылатой волчице. Он говорил, однажды он сам ее видел. В сорок четвертом. Их разделяла тысяча километров. И все же она его отыскала. Она легла рядом с ним, сложив за спиной свои крылья. Белая волчица. «Это ведь была ты?», – спросил он ее неделю спустя. Она ответила: «Да». Она соврала. Это Эльза любила принимать облик волчицы. Душа Греты всегда оставалась незримой.
…Она ударилась в кокон. Потом еще раз. Еще. Сон расползся истлевшими лоскутами, как саван. Холодный ветер, который всегда свирепствовал вне, подхватил лоскуты, – на одном из них корчился Линц, – растрепал в клочья и унес в темноту.
Она взлетела и из сотни ледяных воздушных потоков выбрала тот, который ей подходил. Она направилась на северо-восток.
Маршрут она изучила заранее.
НИКА
Данилов явно мерз и кутался в какую-то серую тряпку, хотя солнце палило нещадно. По песку он шел как по снегу. Вздрагивая на каждом шагу.
– Саами – мирный народ, – сварливо сказал Данилов. – Мы не держим оружие в доме. Мы зарываем меч в землю. Или в песок. Или в гальку. Смотри, как тут много песка и гальки. Зарой его. Нет, не здесь, не здесь… Здесь кто-то пойдет босиком и порежется. Зайди и зарой его там, в воде.
Она зашла в море по пояс. Воткнула катану в дно – острие вошло в песок с резиновым хрустом. Она поняла в ту же секунду. Амиго. Он был там, по другую строну дна. Наверное, она его ранила.
– Амиго, – позвала Ника. – Амиго, хороший мальчик…
Она увидела, как из песка сочится вверх алое. Точно прорастают дрожащие красные водоросли, и тут же теряют форму, расползаются, тают, заволакивая воду бурыми сгустками тины.
Потом Амиго всплыл над водой. Животом вверх.
– Не зови меня больше, – сказал он молча, без слов. – Если я приду к тебе снова, умру.
– Ты уже умер, – сказала Ника.
Ей было страшно, что он об этом не помнит.
– Амиго, афалина – он занервничал. – Амиго – хороший мальчик. – Он с трудом перевернулся в воде, так, чтобы быть спиной вверх. – Амиго не умер. Амиго совсем не умер. Просто уплыл на другую сторону дна… Не зови Амиго обратно– Когда зовешь – Амиго хочет к тебе. Но ему нельзя. Амиго к тебе больше нельзя… Иначе Амиго исчезнет…
– Здесь холодно, – вмешался Данилов. – Выходи из воды, Ника. Начинается шторм.
Она машинально послушалась. Высокая бурая волна чуть не накрыла ее, пока она брела к берегу, Данилов ждал ее с полотенцем. Он почему-то был в рясе. На груди его висел крест.
– Вспоминай отходную молитву, – сказал он.
– Я не помню.
– Повторяй за мной слова, дитя мое. – Он обернул ее в поло тенце и обнял. – Мне отмщение и аз воздам… Ибо близок день погибели их… Скоро наступит уготованное для них…
Пока она повторяла за ним слова, он ушел – к монастырю, по каменной лестнице вверх.
Она повернулась к морю, закрыла глаза и почувствовала, что пустота, оставшаяся после него, уже заполнилась кем-то.
– Пойдем купаться, – сказала она. – Шторм уже кончился.
ГРЕТА
Девчонка спала. Грета прильнула к чуть влажным завиткам на виске. От ее кожи исходил легкий запах бергамота и ирисов, с примесью едва ощутимой кислинки пота. Это был хороший запах, живой, свежий, жертвенный и при этом какой-то настойчивый. Юность с ее липкой пыльцой… Слепые люди очень ценят хорошие запахи: красота, которую легко обонять… Которую легко уничтожить… Грета жадно втянула в себя запах девчонки – и заметила, что на сере дине вдоха цветочная свежесть сменилась томной и зрелой, совсем не девчачьей пряностью кардамона, розового перца и мандариновой цедры. А в самом конце, уже на исходе вдоха, Грета втянула в себя густой и тяжелый, дымно-древесный запах белого мускуса, гаитянского ветивера и ливанского кедра. Запах костра. Шаманский запах танцующих у костра духов.
Этот запах был нехорошим. Не запах жертвы. Не запах тонконогой нервной добычи. Скорее запах непредсказуемого, отчаявшегося, доведенного почти до безумия хищника. Хищника, которого придется убить быстро и четко. Без всяких игр. Без возможности насладиться нежным, цветочным, с примесью легкой кислинки, запахом страха…
Грета прильнула к девчонке всем телом, сосредоточилась, стараясь уловить ритм ее сна.
Ее сон был неровным, как мерцание перегорающей лампочки. Как биение мотылька в раскаленное сияющее стекло. Как дрожание обгоревших коричневых крыльев. Ее сон был непредсказуем, как болезненные спазмы в желудке.
Никакого ритма. Взбесившиеся жернова, крутящиеся то по часовой, то против часовой стрелки, замирающие и приходящие в движение, ревущие и смолкающие без всякой системы. Никакого ритма. Подгадать момент тишины невозможно… Потом вдруг – надолго, очень надолго – все остановилось и смолкло. Так надолго, что Грета даже подумала, не умерла ли девчонка. Нет, жива: тонкая жилка дождевым червячком подрагивала под кожей на шее. А тишина длилась. Никакого движения, никакого риска, пожалуйста, вход свободен. Грета застыла. Не стоит входить в слишком гостеприимно распахнутые для тебя двери.
Она оказалась права – в следующую же секунду жернова сна шумно включились. Но теперь все было иначе. Появился ритм. Медленный, равномерный, красивый. Рокочущие удары сменялись захлебывающимся беспомощным шелестом, а затем двумя секундами тишины. Раз за разом. Раз за разом. За разом.
Дождавшись очередного затишья, Старуха вошла. Сразу скорчилась: после промозглой, многолетней, привычной уже слепоты дневной свет в чужом сне ослепил, как вспышка японской мыльницы, направленной прямо в глаза.
…Очень жарко. Монастырский двор залит солнцем, словно горячим топленым маслом. Где-то там, внизу, волны бьются о древние камни. Рокочущие удары сменяются захлебывающимся беспомощным шелестом, а затем двумя секундами тишины. Раз за разом. Раз за разом. За разом.
Старуха подставила лицо чужому палящему солнцу чужого жаркого сна.
Старуха зажмурилась. Как приятно жмуриться… Потом снова открыла глаза. Весь мыс шкворчит и лоснится, от соленых брызг шипят древние камни. Она узнала. Как приятно возвращаться туда, где уже раньше бывала…. Она узнала. Это же полдень на Фиоленте! Полдень в Божьей стране….
В это время древняя застывшая лава вновь становится горячей и вязкой.
В это время греческие головы скал скалятся в пустой небосвод.
В это время в Божьей стране пахнет жертвенной кровью.
В это время в Божьей стране не бывает теней.
Она уже была здесь не раз. И однажды – в это же самое время.
В такой же полдень. Тот монах, отец Николай, в марте сорок четвертого – он видел это место во сне. Они проникли в его сон вместе, она и Эльза. Они были тогда белокурые, юные. Они увидели его среди греческих скал. Он молился. Он не успел ничего предпринять. Они его задушили. Потом бездыханного сбросили в Черное море. И утром он не проснулся…
Точно так же, как завтра не проснется эта девчонка.
Остается только найти ее.
Старуха подошла к самому краю. К тому месту, откуда они с сестрой когда-то сбросили тело монаха. Она подумала, что девчонка, скорее всего, должна быть там, внизу. Где-нибудь у кромки прибоя. Чужие сны тесны и компактны – далеко не уйдешь…
Ника была там. По колено в воде. И она была не одна.
Старуха вдруг поняла, кто был виновником той долгой томительной тишины. И кто затем наладил мерцающую лампочку ее сна. Кто подарил ей этот мирный прибой.
Эрвин. Он прижимал девчонку к себе. Они целовались. Глаза Ники были плотно закрыты. Глаза Эрвина – нет.
Старуха медленно шагнула с обрыва вниз и поплыла по густому студенистому воздуху, стараясь оставаться вне поля зрения Эрвина. Ее раздражало его присутствие. Он все осложнял. Делал ситуацию непредсказуемой.
Она опустилась у него за спиной – совсем тихо, неслышно. Они по-прежнему целовались. Его кудри сияли на солнце. Он все осложнял. А впрочем… Решение, простое, как и все истинное, пришло к Старухе как благословение свыше.
Она ведь могла изменить его, подменить его – прямо тут, в нервном сне затравленной девочки. В ее власти было превратить его из любовника в Оборотня. Превратить счастливое сновиденье в кошмар. Ей нужно было просто окликнуть его. Назвать его имя. Другое, нужное имя.
– Здравствуй, Эрик, – сказала старуха громко.
Они оба повернулись на оклик. Девчонка хотела вскрикнуть, но вместо этого тяжело застонала. И медленно прижалась к нему.
– Эрик, Эрик, – повторила старуха чуть тише. – Эрик, мой мальчик.
Что-то в его глазах изменилось. В нужную сторону. В сторону подконтрольности.
Оставалась девчонка.
– Ты разве не видишь, кого обнимаешь? – спросила старуха у Ники. – Посмотри на него. Ты разве не видишь?
В чужом сне очень важно правильно поставить вопрос. Это как настроить объектив фотоаппарата на резкость. Правильный вопрос, заданный с правильной интонацией, заставляет спящего разглядеть.
– …Ты разве не видишь? Это же Оборотень. Сейчас он тебя задушит.
Девчонка опять застонала. Отодвинулась от него. Разглядела. Медленно, неуклюже попятилась.
Такие медлительные! Потрясающе, насколько же люди медлительны в собственных страшных снах… Как утопленники, бредущие по дну водоема с камнем на шее.
Старуха умела быть быстрой.
Она поймала ее в три прыжка. Она повалила ее прямо в волну. Сомкнула руки на ее тонкой шее.
– Позволь, я сам. – Эрик опустился на колени рядом с девчонкой.
В его глазах отражалось нездешнее море…
– Я хочу сам ее задушить.
…синее-синее…
– Ты ведь позволишь мне, Грета?
Старуха пристально на него посмотрела. Потом неторопливо кивнула.
У него было хорошее лицо. Ей понравилось.
Ничего человеческого.
НИКА
Старуха отходит. Оборотень садится на ее место, сжимает мне горло и внимательно смотрит в глаза. Как заботливый доктор. Как ангел, явившийся к смертному ложу.
Я лежу на спине. Я задерживаю дыхание. Я смотрю через воду. Я могу не дышать какое-то время. Но потом, когда это время пройдет, он по-прежнему останется рядом. Он меня не отпустит, мой ангел. Он меня никогда не отпустит.
Я смотрю ему прямо в глаза. Они синие-синие…
Позади него, там, наверху, кто-то кричит. Это Данилов. Он по-прежнему в рясе. В руках он держит свой бубен.
Он кричит мне:
– Оружие! Мы мирный народ, но нам нужна лишь победа! К оружию, дочь моя!
Я смотрю через воду. Я не дышу. Его крик что-то вспугивает во мне. Какую-то мысль, юркую и блескучую, как маленькая скользкая рыбка. Мне не удается ее поймать – и она исчезает, серебристо нырнув в надвигающуюся на меня темноту…
Данилов бьет в бубен – и Оборотень вдруг отпускает меня. Целует в губы. А потом просто уходит.
Данилов бьет в бубен. Я встаю на ноги и снова вижу Старуху. Она слепо таращится вверх, на скалу.
Я смотрю, как она делает нелепые движения руками. Точно тянет на себя невидимый корабельный канат, невидимую рыбацкую сеть или якорь. А потом я вдруг понимаю, что каким-то образом она тянет его. Данилова. Вниз.
Он срывается и летит прямо на камни. Молча и не шевелясь в воздухе. Как оловянный солдатик. Он падает. Совершенно беззвучно. И больше уже не встает.
Старуха идет на меня. Я хочу убежать – но ноги словно вязнут в илистом дне. Она говорит мне:
– Спасибо.
Ее голос похож на крик издыхающей птицы.
Он говорит:
– Молодец. Ты показала нам вход. Теперь ты нам не нужна.
Она подходит ко мне все ближе. Она говорит:
– Я перегрызу тебе горло. Это быстро. Хотя и больно.
Вода вокруг нас становится мутной и бурой.
Она смотрит на воду своими слепыми глазами.
– Что это, крошка? Что это у тебя тут творится? – За белой пеленой ее глаз, как привидение за тюлевой занавеской, мель кает испуг.
– Амиго, – шепчу я. – Плыви отсюда, Амиго…
Он не слушается. Он подплывает ко мне и выныривает. Старуха почему-то отходит на шаг.
Амиго в крови. Из его левого бока торчит рукоятка катаны. Он разворачивается так, чтобы вложить мне ее прямо в руку. Он говорит мне беззвучно:
– Бери.
В этот момент мне, наконец, удается поймать юркую и блескучую, ускользнувшую от меня минутой ранее, мысль. Про его сон.
Это просто сон, и мне просто нужно проснуться. У меня есть проверенный метод. Если разглядеть что-то, что есть и здесь, и там, нащупать в текучей и мутной сонной взвеси острый край настоящего, найти какую-то знакомую, реальную вещь – тогда можно за нее уцепиться, как за конец свисающего в пустоту троса, взяться крепко и выбраться – из самого глубокого сна…
Я берусь за рукоятку катаны, торчащую из тела Амиго. Я знаю, где сейчас лежит эта катана. Под кроватью. В комнате, где я сплю.
Я тяну, аккуратно, чтобы не причинить ему боль. Даже во сне мне не хотелось бы обидеть Амиго….
– Он умрет, – каркает в соленый воздух Старуха. – У него меч в сердце. Если ты выдернешь меч, он умрет.
этим оружием поражали демонов, духов и оборотней…
– Он уже умер, – говорю я Старухе. – А ты мне всего лини, снишься.
Я дергаю изо всех сил. Я зажмуриваюсь. Я вцепляюсь в мой трос…
…Когда я открываю глаза, я по-прежнему здесь. По пояс в воде. С катаной в руке.
Амиго нет. Море спокойное и синее-синее… Я не зову его, Я вдруг очень хорошо понимаю, что Амиго нет больше нигде. Никогда.
Я выхожу из воды, волоча за собой катану. Старуха карабкается по лестнице вверх. Семьсот восемьдесят восемь ступенек. …Данилов лежит на красных камнях лицом вниз.
мы мирный народ
Вытянувшись по струнке, как оловянный солдатик.
к оружию, дочь моя
Я не подхожу к нему. Я иду дальше. За ней. По лестнице.
этим оружием поражали демонов, духов и оборотней…
Семьсот восемьдесят восемь ступенек.
Мы вдруг меняемся ролями. Я преследую. Она убегает. Она бежит к монастырю. Я говорю себе:
это лишь сон
И монастырь исчезает.
Она бежит к белому зданию интерната «Надежда».
это сон
Интернат мирно тает в пространстве.
Я чувствую радость. Я чувствую себя карающей дланью. Древнегреческой богиней войны. Это сон. Я весело уничтожаю весь мир. Море и скалы, белое полуденное солнце и небо. Я не оставлю здесь камня на камне. Я ничего и никого не оставлю.
Я слышу, как стучит мое сердце. Неровно и громко. С перебоями. Захлебываясь радостной кровью.
…Она по-прежнему здесь. В моей пустоте. В моем сне, лишенном формы и смысла.
– Отпусти, – говорит она в пустоту. – Я опять ничего не вижу.
– Ничего и нет, – отвечаю я.
Она говорит:
– Успокойся. Твое сердце бьется слишком неровно.
– Тебя заботит мое здоровье?