Текст книги "Первый отряд. Истина"
Автор книги: Анна Старобинец
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
6
ОБОРОТЕНЬ
…Их предки пришли с Южного полюса тьмы.
Они не имели права на Истину – и Истина ускользала от них. Самых талантливых в своих рядах они истребляли сами…
Им не был дан Разум – эта животворная искра, это умение возвращать любую вещь или сущность к ее духовной первопричине, освобождать тончайшую эссенцию сути из-под застывшей коросты конкретности.
Они были, остаются и будут человеко-зверьми, человеко-объектами, жалкими имитациями истинного Творения…
7
НИКА
…Подбельский ждет меня снаружи, у выхода.
Он плохо выглядит. Немытые волосы торчат в стороны клочьями, как слипшиеся перья на боках у больного голубя. Глаза будто стали еще прозрачнее – они как вода, затянутая тончайшей ледяной пленкой. Он выглядит так, что хочется развернуться и уйти прочь. Вымыть руки с мылом и закутаться в шерстяной плед.
Он говорит:
– Я ничего от вас не добился. Никто не перешел грань – даже ты, моя лучшая куколка.
Он говорит мне:
– Времени больше нет.
Он говорит:
– Этот мультфильм – это послание. С другой стороны. От врага или от союзника. Я не знаю. Не понимаю. Я думал, ты сможешь понять. Я думал, ты сможешь принять все послание, но даже ты видела только обрывки…
Он говорит, если есть послание, значит, есть отправитель. Он говорит, что хочет закрыть интернат и отправиться искать отправителя. Он говорит, что я должна ехать с ним вместе. Что времени нет, что времени очень мало. Он говорит, у него есть кое-какие бумаги. Кое-какие записи. Доказательства. Документы. Его руки трясутся. Он протягивает мне конверт.
Он говорит:
– Ознакомься вот с этим, Ника.
Он говорит:
– Это поможет напасть на след.
Он говорит: представь, что ты секретный агент.
Он говорит: учти, за нами следят.
Я говорю:
– Вы действительно сумасшедший.
Ты сумасшедший.
Папа, ты сумасшедший.
Я прячу руки в карманы, чтобы не брать у него конверт. Я разворачиваюсь – чтобы идти обратно, к дельфинам.
Дельфины не врут.
Дельфины не сходят с ума.
Он кричит вслед:
– Так ты со мной едешь, Ника?
Я отвечаю:
– Нет.
Нет. Ответ отрицательный.
Я говорю:
– Ты псих. Что ты делал с нами все эти годы?
– Я давал вам надежду…
– Не ври.
Со стороны проспекта Нахимова доносятся нестройные визги:
– Севастополь-Крым-Россия! Севастополь-Крым-Россия!
Кто-то надсадно кашляет в громкоговоритель, харкает, кажется, в него же, сварливо сообщает, шо демонстрация заборонена и шо потрибен дозвил влади для проведения ходу. Кто-то орет самозабвенно, до рвотных позывов:
– Кацапи! Або весь Крим буде балакати на украинський, або балакати буде никому! Кацапи! Ваше мисце у Тамбовсь– кий губернии мисити грязюку и валятися п'яними попид тинном!
В ответ старческие голоса привычно затягивают:
– Встава-а-й, стра-на-а-громная, встава-а-а-й на смертный бой– Подбельский неподвижно стоит посреди тротуара со своим дурацким конвертом в руке. Прозрачные глаза его полузакрыты. Он шевелит сухими губами:
– …С фашистской силой темною, с проклятою ордой… Я ухожу.
Я оставляю его на улице.
Рядом с люком, ведущим в КСД, на корточках сидит Эрвин. Люк открыт. Эрвин смотрит в густую соленую воду.
– Йеманд Фремд, – говорю я, и он поднимает ко мне улыбающееся лицо.
Мне не нравится эта его улыбка. Чуть презрительная. Чуть кривая.
– Прошлый век, – говорит он. Совершенно бессмысленное устройство.
– Это камера сенсорной депривации.
– Я знаю, что это – Эрвин проводит пальцем по краешку люка, на пальце остается след ржавчины. – Но я не знал, что старик Джон Лилли у вас до сих пор популярен.
– Что это за старик?
– Человек, который изобрел эту штуку. Больше полувека назад. Он надеялся, что человеческий мозг на что-то способен… Но он разочаровался в человеческом мозге. И переключился на мозг других крупных млекопитающих. Старик Джон учил дельфинов английскому… – Эрвин ухмыльнулся, – накачав их предварительно ЛСД. Самые талантливые ученики гибли от передозировок, не успев до конца освоить Past Simple. Двоечники не продвинулись дальше hello. Сам он сидел, кажется, на кетамине… Смешной у тебя костюм.
Он нагло меня разглядывает.
На мне облегающий зеленый костюм для погружений. У меня слишком маленькая грудь. И слишком широкие бедра. Я чувствую себя героиней мультика-анимэ – с глазами, вылезающими из орбит, трясущимися красными щечками и задранным подолом.
– …Впрочем, что-то подсказывает мне, что человек, который раздал приказ… то есть отдал приказ установить здесь эту камеру, увлекался скорее опытами американского доктора Камерона. Тот устраивал своим пациентам терапевтические сеансы, которые длились по пятьдесят – шестьдесят часов. Он вставлял им в ухо наушник с повторяющейся раз за разом командой. Он хотел добиться…
Мне не нравится то, что он говорит. Мне не хочется знать, что это были за опыты. И чего добивался тот доктор с фамилией тюремщика…
– Ты мешаешь мне погружаться, – резко говорю я. – Не сиди рядом с люком.
Он послушно поднимается с корточек и шагает прочь по коридору. У него длинные сильные ноги, покрытые золотистым пухом. Резиновые вьетнамки какого-то немыслимого размера со звонким чмоком отлепляются от влажных ступней при ходьбе. И при каждом шаге под кожей на щиколотках проступают сухожилия, отделенные от кости тонкой перепоночкой кожи.
Трогательные щиколотки. Изящные, как у цапли.
– Я немного поиграл с ним в мяч, – говорит Эрвин, не оборачиваясь. – С твоим другом, Амиго. Я был с ним ласков, как ты просила.
…Я погружаюсь под воду. Я ничего не вижу, не обоняю, не осязаю…
– Сегодня другой дрессировщик, – говорит мне Амиго. – Сегодня хороший. Тоже говорил другие слова. Но хороший. Ты помогла? Плохой ушел насовсем?
– Нет, Амиго, дрессировщик был тот же самый. Просто он вел себя по-другому.
– Другой человек, – настаивает Амиго. – Если ведет себя по-другому – значит, другой.
Афалиний мир надежен и прост. В нем невозможно запутаться. Есть человек – и его постоянные свойства.
Если свойства другие – значит, другой человек.
8
ОБОРОТЕНЬ
…Они были, остаются и будут человеко-зверьми, человеко-объектами, жалкими имитациями истинного Творения. Они пытались приобщиться к древним священным таинствам, стать частью великих орденов – но лишь из спеси и в силу каких-то смутных животных инстинктов, с тем же успехом они могли бы возносить молитвы духам пшеничных колосьев или просить пощады у бога грозы. Они пытались пройти обряд посвящения – но не ведали о его высшей цели и интересовались лишь формой, лишь путаными деталями самой процедуры. Они пытались читать священные тексты и разбирать руны – но, ослепленные знаками, не способны были увидеть обозначаемое. В этих мудрых и совершенных узорах цветы смысла не распускались для них. С тем же успехом они могли читать справа налево. Ничего бы не изменилось. Гондванам никогда не подняться над тупой звериной природой.
«Орден московских розенкрейцеров»…Чего стоит одно только название! И этот клоун Белюстин, его глава, считавший себя бессмертным. Из всех «объектов», которых мы изучали, этот человеко-зверек всегда восхищал нас больше всего. Как уникальный образчик пронырливости и наивности, самонадеянности и везучести, гордыни и наглости…
Всеволод Белюстин, генеральский сынок, филологический мальчик, помешанный на оккультизме и спиритизме, абсолютно, кажется, искренне полагал себя графом Сен-Жерменом. Годы Гражданской войны он провел в Крыму, и сия невероятная «истина» открылась ему на мысе Фиолент – якобы в тот момент, когда он прикоснулся рукой к какому-то валуну.
Тот, истинный граф Сен-Жермен, жил во Франции в восемнадцатом веке – предполагалось, впрочем, что его жизнь – лишь одно из множества звеньев в бесконечной цепи смертей и рождений величайшего алхимика мира. Сен-Жермен был блестяще образован и говорил на всех европейских языках без акцента. Он умел делать золото из камней, знал рецепт эликсира здоровья и долголетия, читал прошлое и предсказывал будущее. Он был истинным членом Братства розенкрейцеров и одним из Великих Посвященных.
Этот, московского разлива Сен-Жермен, тоже знал несколько языков – оттого трудился в Наркомате иностранных дел переводчиком и составлял обзоры зарубежных газет и журналов… А в свободные от работы часы он служил главой «Ордена московских розенкрейцеров», нелепейшей организации, не имевшей никакого отношения к Истине. В его «Ордене» состояло чуть больше дюжины человек, они имели разные степени посвящения и распределялись по рангам. Они мечтали овладеть магическими способностями розенкрейцеров, освоить телепатию и ясновидение, достичь астрального посвящения – жить в двух мирах, физическом и астральном. Они исполняли нелепые гимны, они проходили двойной обряд посвящения («…различается ток Света и ток Тьмы, что дает нам Белое и Черное Посвящение…»). Жалкие человеко-зверушки надеялись научиться распоряжаться силами света и мрака!
Демиург, создавший человеко-зверей, – имитатор и фальсификатор, и его создания по природе своей имитаторы тоже. Московские розенкрейцеры, бледные копии истинных магов, своими гимнами, своими ужимками и прыжками имитировали ни много ни мало попытки овладеть Врилом, всепронзающей и всепроникающей энергией вечной Вселенной…
Но Врилом не смогли овладеть даже мы. Не смогли тогда – и пока не можем сейчас… Но сейчас мы уже совсем близко. Ближе, чем когда бы то ни было.
«Тот, кто становится хозяином Врила, становится хозяином над самим собой, над другими и над всем миром, – так нас учили. – Сначала Врилом овладеют обитатели сумрака. Они сделаются Властителями, будет большая война, все закончится и снова начнется. Мир переменится. Властители выйдут из-под земли, если у нас не будет с ними союза, если мы тоже не будем властителями, то окажемся в числе рабов, в навозе, который послужит удобрением для того, чтобы цвели новые города»… Так говорят нам сейчас. И так говорили нашим предшественникам – тогда, перед прошлой войной.
В той великой, в той позорной войне норды проиграли гондванам.
На этот раз так не будет.
На этот раз будет иначе.
9
НИКА
Я возвращаюсь в интернат сильно затемно, на последнем автобусе. Иду по пыльной неосвещенной дороге в сторону мыса. С десяток разноцветных тощих котов, собравшихся на сходку, как всегда, за час до полуночи, провожают меня неодобрительными желтыми взглядами.
Мы живем на вулкане. Наш мыс сползает к морю потоками застывшей сто пятьдесят миллионов лет назад лавы, смешанной с известняком, яшмой и сердоликом.
Мы живем среди греческих скал, серых скал с человеческими именами.
Мы живем высоко над морем. По ночам оно грызет серые камни, натирает песком застывшую лаву и слизывает известняковые крошки – чтобы когда-нибудь оторвать кусочек побольше. Чтобы когда-нибудь сожрать одну из скал без остатка.
Мы живем в Храме Девы.
Когда дочь спартанского царя Агамемнона приносила здесь кровавые жертвы своим голодным гневным богам, это место называлось Партениумом.
Мы живем в Стране Бога.
С тех пор как голодные древние боги оставили это место, с тех пор как сюда пришел один равнодушный и сытый бог и на месте капища построили монастырь, этот мыс называется Фиолентом. Божьей страной.
Мы живем в типовом белом здании, похожем на пансионат. Таких зданий в округе четыре, и наше ничем не отличается от остальных трех. Нет никакой специальной таблички, вывески, указателя – зачем огорчать отдыхающих сочетанием слов «дети» и «сироты»? «Веста», «Афалина», «Орлиное гнездо» и «Надежда». В сезон туристических мух мы вполне сходим за детскую базу отдыха, спортивный скаутский лагерь или что-нибудь в этом роде. А не в сезон здесь попросту никого нет.
…Внутри пахнет чем-то горько-ванильным, домашним, еще не остывшим. Наверху уютно шкварчит телевизор:
– …Одна таблетка в день заминить тоби сниданок, обид и вечеря. «Риттер-Ягд» – лицарське полювання. «Риттер-Ягд» – и ти вильний для подвигив…
Это мой дом, думаю я, улыбаясь. Как бы то ни было, это все же мой единственный дом.
Пахнет чем-то домашним – а еще пахнет солью моря, и сухой хвоей, и миндалем. Когда я отсюда уеду, я буду вспоминать этот запах – как запах моего детства. Как запах дома. Как запах самого счастья… Сейчас, пока я еще здесь, я должна им как следует надышаться. Я вдыхаю его полной грудью – и задерживаю в легких так долго, как только могу, пока голова не начинает кружиться, пока сердце не начинает подскакивать к горлу…
Есть хочется так, что от голода сводит живот. Мне бы сейчас такую таблетку – которая «заминить вечеря». На ужин я уже опоздала, на двери столовой висит железный замок… Но на такой случай у нас с Цыганкой всегда есть заначка. Сливы и пара яблок, плавленые сырки и арахис. Я захожу в нашу комнату.
Цыганка спит на своей кровати прямо в одежде. Лицо уткнулось в подушку, виден лишь улыбающийся уголок рта – и маленькая капля слюны, как у маленькой.
Я смотрю на нее – и остро чувствую счастье. Так остро, что слегка колет слева в груди. Так остро, что мне трудно дышать.
Я смотрю на нее – и съедаю сливу и яблоко.
Я глажу ее по черным спутанным волосам. Когда мне было семь, а ей шесть, мы проткнули себе ладони булавками, и выдавливали из невидимых дырочек кровь, и терли ладонь о ладонь. Мы хотели стать сестрами. Ее ладонь потом долго гноилась, и Подбельский на меня злился. Он говорил, у нее могло быть заражение крови. Он говорил, к обрядам нужно относиться серьезно…
– Лена, – говорю я ей шепотом. – Лена, не надо спать так. Сначала разденься. Можешь не умываться, но хотя бы разденься.
Она спит очень крепко. Она не слышит меня.
– Лена, – говорю я ей громче.
– Лена, – я трогаю ее за плечо.
– Лена! – кричу я ей в ухо. – Лена! Лена!
Она не слышит меня.
Я трясу ее, я дергаю ее за черные волосы. Она молчит. Она твердая, как манекен.
Я кричу, я переворачиваю ее на спину. Лицом вверх. Мертвым лицом вверх.
Она улыбается фиолетовыми губами. В уголке рта застыла капля слюны. Ее левый глаз смотрит весело, не мигая. К правому глазу прилипло перо от подушки.
Я бегу на второй этаж, в холл, туда, где орет телевизор.
– …Подбай про здоровя своэй шкири! Щоб вона завжди була гладка й шовковиста, наши вчени розробили препарат…
Они сидят, уставившись в телевизор. Жирная, Рыжий, Немой и еще человека четыре. Жирная склонила голову на плечо Рыжему. Она всегда мечтала, что однажды так сделает.
Клоун лежит на полу, подтянув к подбородку колени.
Они улыбаются.
Я обхожу все спальни на этаже. И балконы. И душевые кабинки.
Они все улыбаются. У них счастливые окаменевшие лица.
Я возвращаюсь в холл. Вдыхаю теплый домашний запах. Я сажусь на свободное место, рядом с Немым, и кладу голову ему на плечо. Клоун свернулся клубочком у моих ног. Он как младенец. Как большой эмбрион.
Я счастлива, что знала их всех, что мы росли вместе… Сердце колотится так, словно я бегу стометровку. Я счастлива, что скоро встречу их снова… Я задыхаюсь – но это просто от счастья. Я счастлива, что я их сейчас догоню…
Они все застывшие. Все застыло. Я тоже застыну.
– Я счастлива, – говорю я одними губами. И в тот же момент внутри меня взрывается боль.
Это неправда. Я только что сказала неправду. То, что я чувствую, не называется счастьем.
Они все застывшие. Муха, ползущая по лицу Клоуна, застыла над верхней губой.
Как-то иначе…
Лохудра на телеэкране застыла в голливудском оскале.
Называется как-то иначе…
Секундная стрелка застыла на настенных часах. Они все застыли. Все застыло. Я тоже застыну.
Смерть.
Я резко вскакиваю с дивана.
Это называется смерть.
Так резко, что Немой заваливается на опустевшее место.
Смерть.
Я бегу вниз, к Подбельскому, в конец коридора. Его комната заперта… – или нет, просто подперта чем-то с той стороны. Я разбегаюсь и толкаю ее плечом, снова разбегаюсь – и снова изо всех сил толкаю…
…В комнате никого нет. Письменный стол передвинут к двери. Стол – а на нем стул. Нелепая баррикада… На полу валяются диски, бумаги, книги. И битые стекла – много мелких и крупных осколков. Окно разбито. По подоконнику размазано бурое.
И еще на стене. Пять засохших бурых букв на стене.
ВОЙНА.
От Георгиевского монастыря к пляжу ведут семьсот восемьдесят восемь ступенек. Кровь еще свежая: если наступить на пятно, на нем отпечатывается рисунок подошвы…
Он лежит на пятьсот сорок третьей, правая нога свесилась на пятьсот сорок вторую, ручеек крови дотек – я свечу фонариком вниз, – дотек до пятьсот тридцать девятой.
Я освещаю его лицо, ожидая увидеть все то же выражение счастья.
Но счастья на его лице нет – скорее досада, скорее тоска по упущенным шансам… Выражение вратаря, только что пропустившего гол.
Его лицо повернуто к морю, к чернеющему в небе кресту на скале Святого явления. А глаза почему-то кажутся синими– синими, точно смерть напоследок добавила недостающий пигмент.
Он лежит на животе. Короткая рукоятка ножа торчит из черного пятна под левой лопаткой.
Я пытаюсь вытащить нож – но он плотно врос в его тело.
Я глажу его по спине. Глажу по волосам. Я говорю ему:
– Папа.
Я знаю, мне полагается закрыть эти синие глаза, – но я все оставляю как есть. Пусть смотрит на море. Пусть смотрит на крест на скале Святого явления. Уверена, это лучше, чем полная темнота.
Я спускаюсь вниз, к морю, и смываю его кровь со своих рук соленой водой.
Я поднимаюсь – впереди семьсот восемьдесят восемь ступенек.
Я падаю на семьсот восемьдесят шестой…
Полная темнота. Очень холодно.
10
ОБОРОТЕНЬ
Демиург, создавший человеко-зверей, – имитатор и фальсификатор, и его создания по природе своей имитаторы тоже. Московские розенкрейцеры, бледные копии истинных магов, своими гимнами, своими ужимками и прыжками имитировали ни много ни мало попытки овладеть Врилом, всепронзающей и всепроникающей энергией вечной Вселенной..
Вожаки человеко-зверей никогда не умели объединяться. Они грызли друг другу глотки. Они боролись за власть. Истребляли неподчинившихся.
…В первый раз Белюстина привезли на Лубянку в 28-м – вместе с двумя другими оккультистами. Их продержали там три месяца, после чего Белюстина отпустили, а двух других расстреляли. Московские розенкрейцеры расценили такой исход как доказательство могущества их главы, великого мага, совладавшего с кровавыми псами режима. Они предпочли не думать о том, что в роли дрессировщика мог выступать не Белюстин. А псы.
…Второй раз Белюстина и всех его розенкрейцеров взяли весной зз-го. Все, кроме Белюстина, отправились в лагеря.
Белюстина отпустили.
….В третий раз он попал на Лубянку в сороковом. На закрытом слушании присутствовала какая-то шишка из Спецотдела. Белюстин получил десять лет.
Где он сидел – неизвестно.
Когда и как умер – загадка.
Человеко-зверь с отменным чутьем, талантливый фальсификатор, Белюстин поступил так, как поступил бы настоящий алхимик. Нигредо – часть процесса Великого делания. Символическая смерть – и перевоплощение алхимика.
Он исчез. Он сделался кем-то другим.
Мы знаем, кем.
11
НИКА
– …Монастырская земля не пустует-тует-ет-т. Три обширных совхоза расположились треугольником-ольником-ником-ком-м на полуострове-острове-рове-ве-е….
Полная темнота. Очень холодно.
Я лежу на спине.
Чей-то голос звучит рядом со мной – высокий мужской голос, или, может быть, низкий женский. Он говорит что-то о монастырях и совхозах. Он расслаивается, крошится в ушах на слова и слоги, выдавливается из невидимых стен гулким эхом.
Я слышала, когда человек умирает, его сознание не может с этим смириться и продолжает творить фантомы. Исторгать из себя ощущения, образы, звуки…
Если я умерла, мое сознание набито редкостным бредом.
– …Один угол – совхоз «Безбожник». Здесь, над глубоким обрывом, у мыса Фиолент-лент-нт-т, еще недавно жили трутнями представители мракобесия-бесия-сия-я-а…
– Я умерла? – спрашиваю я темноту.
– Если сможешь жить так, словно твое тело уже умерло, ты станешь подлинным самураем, – отвечает мне темнота не то высоким мужским, не то низким женским. – Тогда вся твоя жизнь будет безупречной, и ты преуспеешь на своем поприще… Слава Господу, ты не умерла, дочь моя…
Щелкает выключатель. Электрический свет бьет в лицо. Я зажмуриваюсь, потом снова открываю глаза. Пыльная лампочка без абажура чуть покачивается под каменным потолком. Окон нет. Серые стены в испарине. Я лежу на спине, на полосатом, слегка подгнившем матрасе.
– Я хотел бы закончить чтение, – говорит голос.
В противоположном конце комнаты прямо на полу, в позе лотоса, сидит монах в черной рясе. Он сидит боком ко мне, просторный капюшон полностью скрывает лицо. В руке он держит пожелтевшую, с оторванным с одной стороны краем, газету «Маяк коммуны».
– …Три обширных совхоза… так, где я остановился? …совхоз «Безбожник»… – Монах водит указательным пальцем по выцветшим строчкам; других пальцев у него на руке нет, только обрубки. – …Ты меня слегка сбила, дочь моя…Так, представители мракобесия… А, вот, оно!.. Представители мракобесия. Во втором углу раскинулась молочная база морзавода, совхоз № 2, молферма. Под ферму отошли дачи князя Вяземского, Капылова и другие. Угол третий – совхоз № 1 Военпорта. Здесь выращивается мясо для рабочих– ударников. Дачи, занятые совхозом, в которых пьянствовали и развратничали, «отдыхали» городские головы, инженеры Максимовичи и прочая белая знать, не знали электрической лампочки. Теперь здесь электрический свет для двух тысяч пятисот свиней…
Монах откладывает газету. Я вдруг понимаю, что, прежде чем включить свет, он читал в полной темноте.
– Свиней… – задумчиво повторяет он. – Они всегда нас гнобили. Всегда! Страха Божия у них не было… И совхоз здесь устраивали. И госпиталь. И концлагерь. И военную часть… А мы сотрудничали. Если дело было правое, мы всегда сотрудничали. И сейчас сотрудничаем.
– Вы кто? Где мы? – спрашиваю я без особого интереса. Я сплю. Какая разница, что он ответит.
– Ты в монастыре, дочь моя.
Какая разница, что он отвечает. Это мой сон. Мне часто снятся странные сны. Мне часто снятся кошмары.
– Правильно поступает тот, кто относится к миру, как к сновидению, – сообщает монах. – Когда тебе снится кошмар, ты просыпаешься и говоришь себе, что это был только сон…
Эти слова я помню. Я где-то их слышала. Недавно, совсем недавно… Не во сне – в жизни. Обязательно нужно вспомнить, где я слышала эти слова. Иначе так и буду любоваться на этого гнома с одним пальцем… Мои сны очень вязкие. Из них трудно выбраться. Даже когда я понимаю, что сплю, не могу сразу проснуться. Но у меня есть один способ. Если разглядеть что-то, что есть и здесь, и там, нащупать в текучей и мутной сонной взвеси острый край настоящего, найти какую-то знакомую, реальную мелочь – тогда можно за нее уцепиться, как за конец свисающего в пустоту троса, взяться крепко и выбраться – из самого глубокого сна…
– …Говорят, что наш мир ничем не отличается от такого сна, – продолжает монах.
И я, наконец, вспоминаю, откуда знаю эти слова.
– Это из фильма, – говорю я ему. – Джим Джармуш.
– Прости, дочь моя?
– Мне снится, что вы говорите эти слова, потому что пару дней назад я слышала их в фильме Джармуша «Собака-призрак, путь самурая»…
Я цепляюсь за это название, как за конец свисающего в пустоту троса, я готовлюсь к рывку – …но, кажется, сегодня трос не работает. Я по-прежнему здесь. Мой монах в черной рясе оказывается синефилом.
– Насколько я помню финал, дочь моя, афроамериканец, которого называли Псом-Призраком, не очень хорошо кончил. Так что на твоем месте, Ника, я бы не воспринимал этот безусловно мудрый текст, Хагакурэ Бусидо, настолько буквально. Стоит воспринимать мир как сон, но не стоит путать одно с другим.
– Я сплю, – равнодушно говорю я. – Мне снилось, что все мои друзья умерли. И мой учитель умер…
– Не снилось. – Он отрицательно мотает своим черным капюшоном из стороны в сторону.
– …Теперь мне снитесь вы… Отпустите меня. Мне больно. Вы говорите неправду – и мне от этого больно.
– Тебе больно от твоих собственных слов. Именно в них – неправда. Вот, опять же, из Бусидо: «Разумные люди используют разум для того, чтобы размышлять об истине и лжи. Так, разум причиняет им вред. Ни одно твое дело не увенчается успехом, если ты не видишь истины». А истина… истина в том, что незадолго до своего смертного часа твой учитель пришел к нам в монастырь. Он просил помочь ему – и хотя мы тут очень не любим гэбистов, секретных сотрудников, и иже сими, – мы согласились ему помочь. Потому что, как я уже сказал, мы сотрудничаем. Сотрудничаем, если дело правое…
Он, кряхтя, лезет за пазуху, извлекает из-под рясы конверт.
Знакомый конверт. Тот, что был у Подбельского. Тот, что он хотел мне всучить у выхода из дельфинария. Только теперь по конверту размазано бурое…. Если я сплю, этот конверт – неплохая зацепка…
– Это конверт Подбельского. – Я пытаюсь сосредоточиться на реальности.
Пытаюсь ухватиться за трос.
– Да, дитя мое. Михаил Евгеньевич, мир праху его, просил передать тебе этот конверт, если его не станет. Он сказал, там важные документы. Они помогут тебе в твоем непростом странствии… Ох, старость не в радость, затекли мои ноги…
Монах, сопя, разгибает свои закрученные кренделем ноги, поднимается с пола и бредет вдоль стены. Лица его я не вижу – оно скрыто тенью от капюшона. Конверт он аккуратно прижимает единственным пальцем к ладони.
В дальнем углу комнаты он тяжело наклоняется и поднимает с пола какой-то предмет. Я приглядываюсь – это небольшой холщовый мешок.
– Очень важные документы мы положим сюда. – Монах опускает конверт в мешок. – Так… что еще нам нужно для путешествия?.. Что должно всегда быть под рукой у настоящего странствующего воина?…
Мой сон начинает терять очертания и логику, превращается в фарс, превращается в окончательный бред. Монах деловито семенит из одного угла кельи в другой, он бубнит себе что-то под нос, он наклоняется и подбирает рассыпанные по каменному полу предметы.
– Что еще должен взять с собой странствующий воин? Загранпаспорт, конечно же действующий загранпаспорт с действующей студенческой визой…
Я пытаюсь подняться и не могу – он заговаривает, он заборматывает меня своим не то женским, не то мужским голосом.
– …Пригласительное письмо из Берлинского учебного заведения, без этого воин как же? Без этого странствующий воин никуда… Потом – денюжки, в евро, конечно, зачем нам гривны? Нам лучше фазу евро… И еще меч – так, меч, где же он?… Лежи, лежи, дочь моя… Лежи и не дергайся… Если хочешь, давай мы с тобой вместе помолимся… Повторяй за мной, куколка: михи виндикта эго ретрибуам…
Каменный пол растекается подо мной, я погружаюсь все глубже, в холод и темноту, в каменную камеру сна. Я в невесомости. Я ничего не вижу, не слышу, не обоняю. Я повторяю слова:
…Мне отмщение и аз воздам… Ибо близок день погибели их… Скоро наступит уготованное для них…
…Я просыпаюсь от холода. Все в той же келье – только теперь из маленького зарешеченного окошка под потолком пробивается солнце. Очень болит голова.
– Рад, что тебе уже лучше, – мужской низкий голос.
Я резко сажусь на матрасе – так резко, что темнеет в глазах. Через секунду из пульсирующего мрака проступает фигура. Пуза тый монах с жидкой пшеничного цвета бородкой, на вид вполне реальный, сидит на раскладном стульчике рядом со мной. Руки его лежат на коленях. На каждой – по пять пальцев. По пять пухлых розовых пальцев.
– Где мы? – говорю я. Голос какой-то хриплый, как будто я долго болела. Или много кричала. – Кто вы?
– Мы в Георгиевском монастыре. Меня зовут отец Александр…
– А тот, другой? Где он?
– Другой?
– Монах в капюшоне… С одним пальцем… Тот, который приходил до вас.
– Бедная девочка, – гладит он меня по голове. – Бедное, бедное дитя… Ты просто бредила. Ты несколько часов пробыла без сознания. Рано утром я нашел тебя на ступенях лестницы, ведущей от монастыря к морю, и принес сюда. Никто, кроме меня и врача, не заходил к тебе в келью.
Он не врет: мне совсем не больно от его слов. Его голос звучит так спокойно и просто. Сейчас он мне скажет, что все это был просто бред, просто сон. Он скажет, что я упала, спускаясь к морю. Что все они живы. Что ничего не случилось…
– …А там, ниже, – он страдальчески морщит жидкие брови, – чуть ниже на ступеньках я нашел твоего учителя, мир праху его… Пусть все они упокоятся с миром, Господи, какая чудовищная трагедия, Господи, бедные дети!.. Бедные, бедные дети!..
Он прикрывает глаза рукой.
– Я думала, мне приснилось, – говорю я. – Они… они правда все умерли?
– Увы, – он не отрывает руки от лица. – Увы, увы. Да.
– От чего?
Вероятно, мне положено сейчас разрыдаться – но слез нет. Совсем. Я задаю вопросы, которые должна задавать, – механически, как автоответчик.
– Пока не понятно… Не вполне понятно, что вызвало смерть… Это очень тяжелая тема.
– Я умею говорить на тяжелые темы.
– Хорошо. Тебе следует знать. Никаких следов нападения на интернат милицией не обнаружено…
– Слово «война», – говорю я. – На стене в кабинете Подбельского было написано кровью слово «война». Они видели? Разве это не след нападения?
– Да-да, это след, – он теребит рукой бороду, – но, кроме тебя, его никто почему-то не видел, дитя мое… И следов отравления в их крови не нашли. И физических повреждений. Вскрытие показало, что все они… Все, кроме Подбельского, умерли естественной смертью.
– Естественной? – повторяю я за ним и вдруг слышу, как кто-то хрипло смеется. Кто-то очень веселый, очень глупый и злой хохочет внутри меня, заставляет меня трястись и повизгивать, я пытаюсь остановить его, пытаюсь остановиться – но не могу, я смеюсь отвратительным заливистым смехом и сквозь смех повторяю:
– Естественной смертью… естественной, естественной смертью… я их видела, они все улыбались… это было очень естественно-о-о…
Батюшка смотрит на меня понимающе, потом говорит «прости, Господи» и звонко бьет меня по щеке пухлой ладошкой. Я хватаюсь за щеку, а тот, кто только что во мне хохотал, принимается тонко скулить и плакать. И я вместе с ним.
– Поплачь, поплачь, Ника, – гладит он меня по волосам той же рукой, что ударил. – Поплачь, станет легче.
Он прижимает меня к своему круглому животу и покачивается вместе со мной из стороны в сторону.
– Разрыв сердца, – говорит он. – Почти у всех обнаружили разрыв сердца.
Он говорит:
– Конечно, будет расследование, но никто ничего не поймет.
Он говорит:
– Но мы-то уж знаем… Уж мы-то знаем, кто за этим стоит.
Он тихо шепчет:
– Наш враг коварен, как сам Враг рода человеческого.
Он шепчет мне в ухо:
– Ты права, дитя мое, это начало новой войны.
Он говорит:
– Мы тут не любим всяких гэбистов, секретных сотрудников и иже с ими. Но мы сотрудничаем. Если дело правое, мы всегда сотрудничаем… Они и совхоз у нас тут устраивали, и санаторий, и госпиталь, и концлагерь, и военную часть. – Он вынимает из просторного кармана мобильник. – Но в ту войну мы сотрудничали… – он набирает номер и прислоняет телефон к уху. – …И будем сотрудничать в эту войну… Алло, Палыч? Неси!







