412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Анджей Б. » Адъютант Кутузова. Том 3 (СИ) » Текст книги (страница 14)
Адъютант Кутузова. Том 3 (СИ)
  • Текст добавлен: 12 марта 2026, 18:30

Текст книги "Адъютант Кутузова. Том 3 (СИ)"


Автор книги: Анджей Б.


Соавторы: Виктор Жуков
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)

Зубов хмыкнул довольно:

– Вот и отлично. Нам нужны лишь ваши рисунки новых конструкций. Лампу, дающую свет без свечей, так называемые «прожекторы» и новые пушки Бородина нам не нужны, поскольку их уже разобрали наши мозговитые умельцы. А вот что-то новенькое, еще не примененное в войсках, извольте. – Махнул рукой в сумрак комнаты. – Дайте ему перо и бумагу.

Меня подвели к письменному столу. Я нарисовал несколько линий, пару схем, намеренно искаженных, как и в прежние разы, когда такие документы попадали в войска французам. Нарисовал так, чтобы казалось правдоподобным, но в бою обернулось полным провалом.

Австриец кивнул, удовлетворенный француз смотрел с подозрением, но промолчал. Зубов, поднимаясь, бросил:

– Теперь вы с нами, поручик. И выйти из этой комнаты так, будто ничего не было, у вас не выйдет.

В этот миг в дверь раздался резкий стук. Все обернулись. Дверь распахнулась, в проеме возник Иван Ильич, с видом простака, будто ошибся коридором.

– Ах, вот вы где, Григорий! – сказал он громко, как на плацу. – Я вас по всему Невскому ищу! Его светлость граф Кутузов требует немедля, государево поручение.

Троица напряглась. Зубов принял стойку хищника, но перед лучшим другом фельдмаршала невольно отступил, полагая, что против ссылки на «государево поручение» возразить трудно.

Я положил перо, встал и, поклонившись, произнес:

– Обсуждение придется продолжить в другой раз, господа. Долг превыше всего.

Не теряя секунд, Иван Ильич ухватил под локоть, словно приятель, выволакивающий меня со скучной пирушки. Когда дверь закрылась, сквозь зубы прошептал:

– Чуть не влип, братец. Долго бы тебя потом вылавливали в Финском заливе. Много успел начертить? Нет? Вот и отлично.

Мороз хлестнул в лицо, снег кружил хлопьями, как пепел с неба. Воздух был чистым, звенящим, и я жадно втянул его, будто спасение после смрадной комнаты, где пахло предательством. Иван Ильич не отпускал локоть, пока не отошли шагов на двадцать от особняка. Только тогда остановился, глянул по сторонам и заговорил тихо:

– Вляпался ты, Гриша. В самую пасть змеи полез! Помнишь, как в те разы, когда тебя вызывал Аракчеев? Только тот, видимо, работал на государя, а этот Платон тайком на Европу.

– Не по своей воле, – выдохнул я, – сами знаете, что если бы отказался прямо сразу на балу, то завтра же донесли бы государю, что поручик Довлатов с француза́ми заодно. А теперь… теперь они уверены, что я в их тайном собрании, верно? Как думаете, пароль дал мне несколько дней передышки?

Он нахмурился:

– Что успел нарисовать?

– Нарисовал пару схем устаревших. Но так, что толку им от того, как от дырявой мортиры.

– Молодец. Пусть глотают пустышку. Но все ж не думай, что Зубов поверил окончательно. Этот лис будет вынюхивать похлеще аракчеевцев, а то и французских лазутчиков. Война-то, братец, еще не закончена.

Я помолчал. Играть приходится в две стороны. А сердце ведь не железное. Люция ждет, верит, что я смогу. А где-то там, за чертой времени, остались жена и дочь. Они ведь тоже ждут.

Иван Ильич сжал плечо по-дружески, затем подмигнул:

– Не мучь себя, Григорий Николаич, друг мой. Глядишь, и образуется все, Зубов-то не вечен…

Я кивнул, в груди стало легче. Метель била в лицо, кареты гремели вдоль набережной, а впереди стояла задача пережить игру Зубова, вырвав из его рук инициативу.

Вернувшись домой, сразу свалился на кушетку, но едва успел сомкнуть глаза, как в дверь постучали. Бурчащий Прохор, бросив таз с водой, вышел в прихожую. На пороге стоял вестовой в дорожной шинели, с лиловым лицом от мороза. Приложив руку к козырьку, подал запечатанный конверт.

– От донского атамана Платова, вашему благородию, – отчеканил он и, не дожидаясь ответа, повернулся на каблуках.

Глава 24

Я разорвал сургуч. Строчки, выведенные резким, нетерпеливым почерком, прыгнули в глаза.

'Григорий Николаич, сей вестью спешу уведомить, что сведения, добытые моими казаками, подтверждают, што австрийцы не только чертежами русской артиллерии завладели, но и мастеров наших втайне к себе переманивают. Будто бы строят новые заводы под Веной, и в том замешаны люди весьма высокие, докуда следы ведут к Австрии, но и к нашим вельможам, што при дворе. Есть сведения, граф Зубов в том замешан. Сие должно держать в секрете, ибо ежели в столице об этом пронюхают раньше времени, то сам государь взбесится, а мы все окажемся под плетями. Жду твоего ответа. Ивану Ильичу, Резвому, Кайсарову и князю Сашке Голицыну мой поклон передай. Михайле Ларионычу отпишусь отдельно.

Платов'.

– Что там? – спросил Иван Ильич, еще не успевший переодеться в домашнее. Пробежав глазами депешу, присвистнул. – Вот тебе и бал, вот тебе и дипломаты секретной ложи масонской. Они не просто вербуют, они уже работают с твоими штуковинами.

– Так Зубов это прямо и сказал за столом.

– Обронил невзначай, что твои чертежи уже разложили по полочкам?

– Именно так и сказал.

– Хм… теперь вот задача, а стоит ли нам говорить об этом старику? Делов-то у него не то, что у Прохора с его тазом воды. Тут сейчас вся Европа в кармане фельдмаршала.

Решили пока отложить, не посвящать хозяина в предательские планы Зубова. Иван Ильич, закусив губу, решился сам разоблачить тайного масонского агента, каким теперь предстал перед нами граф в своем двуликом обличии.

Спустя час, Иван Ильич ушел нанести визит кому-то из своих друзей, а я, не ложась спать, стал перебирать свои дневники. Вот, что там было на этот момент моего альтернативного витка зимы 1813 года…

* * *

В эти первые месяцы наступившего года на Михаила Илларионовича, как на полководца, никто из неприятелей не осмеливался нападать. Война вроде бы ушла куда-то в кулуары европейской политики, отдаваясь отголосками и в Зимнем дворце. Там были французы, немцы, австрийцы, а здесь промышляли политикой всякие зубовы и аракчеевы. Однако приказы моего хозяина исполнялись по всей России самым ревностным образом. В середине ноября прошлого года, когда он направлялся от Березины к Вильно, у него после битв оставалось всего 48 тысяч штыков, но уже к началу февраля 1813 года его армия составляла больше 140 тысяч. Он получил еще и согласие царя на формирование резервов численностью в 180 тысяч человек, в то время, как король Фридрих-Вильгельм трусил и в смятении не знал, Наполеона ли выбрать союзником, или остаться с Александром, боясь равноценно обоих. Но тут снова во всем блеске выступил на сцену Кутузов-дипломат.

– Буде надобно, пошлю к Берлину Витгенштейна с нашим-то войском.

Фридрих-Вильгельм понял намек, покорившись победителю Бонапарта. Первые месяцы зимы немцы уже приходили в себя после долгого оцепенения под гнетом французов, и в январе (по моему календарю, бегущему вперед официальной истории) Фридрих-Вильгельм, наконец, подписал союзный договор с Александром. Правда, он тотчас поспешил обмануть Кутузова и вместо 80 тысяч прусских солдат дал всего 55 тысяч. А Наполеон в это время сформировывал армию в 200 тысяч наемников Польши, Италии, Австрии и тех же пруссаков, только тайно. Он снова имел перед собой давнего противника, победившего его при Бородино и Березине, а потом еще гнавшего до самого Немана. Только теперь русский гений был стар, почти не ходил, передвигаясь только в коляске. По моим записям выходило, что во время его болезни в конце января и в течение всего февраля государю, принявшему на себя управление армией, удалось все-таки осуществить некоторые меры в войсках. Однако они не принесли никаких изменений.

Таковы были записи в моем дневнике.

А Михаил Илларионович между тем, хмурый и молчаливый, глядел на карту, словно на врага. Его коляску подкатывали к длинному столу, усыпанному донесениями, и он тяжело переводил дыхание, но стоило заговорить о делах, сразу оживал.

– Армии надобно не только числом, но и сердцем, – сказал он мне после обеда, проведенного в обществе княгини Волконской. – Сердцем, Григорий Николаич, понимаешь ли? Пруссак, австриец, саксонец, все они за золото воюют, а наш мужик толечка за Россию. Потому как и победа будет за нами.

Теперь годы брали свое. Хозяин больше слушал, чем говорил, больше полагался на нас, его людей, чем сам брался решать. В этой тихой передаче власти и скрывалась опасность, так как слишком многие желали воспользоваться его недугом, подсовывая решения на подпись. Я не раз на приемах ловил на себе холодные, настороженные взгляды Аракчеева, будто он уже что-то знал о моем посещении Зубова, а тот, наоборот, не скрывал усмешки. И пока они крутили свои интриги, пока вели дипломатические баталии, за границей Наполеон вновь бросил взгляд на восток. Весть пришла сперва от казаков Давыдова. На Висле замечены новые части, маршируют французы с польскими легионами, гремят барабаны. А через неделю подтвердилось и из Берлина, что император французов сам собирается в поход, не желая примириться с потерей России. Вечером, перебирая бумаги, я остановился на одном листке из моих заметок. Строчка, написанная мною когда-то почти машинально, вдруг обрела новое звучание:

«Если Наполеон пойдет так скоро, то Москва снова окажется в опасности».

Прочитал ее дважды, словно не я писал, а чья-то чужая рука выводила, когда в дверь резко постучали.

– Вашбродие, извольте принять, – раздался голос старого Прохора, прячущего за спиной медный таз. – Из Берлину значит-ца гонец, срочно к вам просят пустить.

Гонец ввалился в комнату в грязных сапогах, видно не один день скакал, не жалея ни коня, ни себя. Поклонился, протягивая сверток, обтянутый промокшей от снега кожей.

– Из Берлина… государевой службе, – выдохнул, хватая ртом воздух.

– Щас чайком напоим, – засуетился юный Голицын. – Отдохните, любезный, присядьте вот сюда. Прохор, самовар гостю, быстренько!

Я сорвал тесемки.

«Пруссия клялась верности, но король тайно дозволил французам проход через свои земли. В Силезии сосредоточено до 60 тысяч. Польша вооружается. Французы близ Кракова, говорят, сам Наполеон уже там. Союз под угрозой. Берегитесь».

Я поднял глаза, когда Иван Ильич как раз входил в зал, отряхиваясь от снега. Пробежал глазами листок, губы скривились.

– Ну, вот и дождались, братцы. Посему будут менять присягу на страх? А ихний Фридрих-Вильгельм тот еще лис, с одной стороны улыбается, а с другой ворота настежь врагу держит.

– Будем докладывать хозяину? – спросил Кайсаров, сидевший за столом с моими схемами.

Иван Ильич решил пока переждать. Я был согласен, так как Михаил Илларионович последние недели чувствовал себя все хуже и хуже. Тишина в комнате натянулась, как струна. Даже Голицын, обычно веселый, и тот не проронил ни слова, пока за окнами метель бросала снежные хлопья.

На следующий день больной хозяин сидел в коляске моей разработки, укрытый пледом.

– Вот и настал час… – пробормотал сильно постаревший фельдмаршал, очевидно уже знавший новости. – Ну что же, паны-германцы, ежели вы снова к французу в подолы, тогда и вам на орехи достанется.

Сделал знак, писари поспешили за свечами, картами, чернилами.

– Отписать государю немедля! И Платову, чтоб в тылу огонь развел, докуда француз не проснулся. А Витгенштейну идти к Берлину, пусть знает король, что русская сабля не тупее его прусских штыков.

На пороге показалась Люция, закутанная в темный плащ, тайком сделав знак подойти. Пока Кайсаров диктовал послание государю и Платову от имени хозяина, а Голицын отпаивал чаем гонца, Люция шепнула:

– Завтра встретимся в Летнем саду, внутри павильона.

И поспешила скрыться, оставив запах жасминных духов.

На следующий день я поспешил к месту свидания. Оранжерея стояла в глубине сада, укрытая толстыми рамами. Сквозь стекло снаружи гуляла стужа, а внутри дышалось влажным теплом. Лампы чадили, отражаясь в стеклянных стенах, как будто мы оказались в тропическом царстве. Люция стояла у фикуса, закутавшись в тот самый плащ, что был на ней вчера вечером. Милое и теперь уже дорогое мне лицо озарялось ровным пламенем фонаря.

– Где же ты выбрала место для тайной встречи, любимая, – усмехнулся я, – среди апельсинов и пальм? Петербургская зима за стеклом, а тут прямо как лето.

Не улыбаясь, она вложила в ладонь сложенный листок.

– Здесь сказано, что в Академии часто собирается орден масонов, и при разговоре о твоих опытах непременно произносится фраза: «Ветер всегда дует с запада». Помнишь этот пароль?

Опять эти чертовы интриги вокруг моих схем! Да что ж такое, дружище Довлатов? Когда тебя уже оставят в покое? То Говорухин с Дубининым, то турки, то французы, то аракчеевцы, то теперь вот масоны…

– А ты сама, Люция? Ты-то чей ветер?

– Я там, где ты.

Внезапно за ее плечом шевельнулась тень. Кто-то притаился в оранжерее задолго до нас. Шаги в глубине были мягкими, тяжелое, с сипом дыхание сразу выдавало астматика.

– Мы здесь не одни, – шепнул я, оборачиваясь.

Она вздрогнула. Между стволами лимонных деревьев мелькнул темный силуэт. Я рванул вперед, успев ухватить край плаща незнакомца. Тот дернулся, с силой вырвался, оставив в руке лишь обрывок ткани. Дверь хлопнула. В оранжерею ворвался ледяной воздух.

– Видел? – прошипела гневно Люция. – Они следят уже и за мной.

Я сжал в кулаке клочок сукна. Черно-синий бархат с золотой нитью, слишком дорогая ткань для простого лазутчика. Это был кто-то из «наших», столичных, возможно один из тех, кто по утрам целует руку государю, а по вечерам кланяется французскому послу.

– Теперь ясно. Играть осторожно больше не выйдет, – вырвался у нее вздох сожаления.

Значит, зал Академии, масонская ложа, – внес я себе в память, когда после двух затяжных поцелуев проводил ее до кареты. Выходит, козни Зубова только начинают набирать свои обороты…

* * *

Мой хозяин тем временем все больше погружался в болезнь. Его заносили в зал заседаний в кресле, и он часто клевал носом прямо на картах. Однако стоило зазвучать имени Наполеона, старик оживал, поднимал голову, глаза наливались холодным светом.

– Не можно нам, голубчики, сравнивать Бонапартия с другими политиками, – сипел он, по-старчески кашляя в платок. – Запечный таракан все еще на коне, силен, горяч, а я стар. Но Россия-то молода, а доколе молодость с мудростью вместе станут, то французу недолго топтать нашу землю.

И тут история, казалось, сама начинала менять шаг. По «моей» памяти мастера-станочника двадцатого века, Наполеон должен был дольше собирать войска, тщательнее выстраивать союзников, однако в этом витке измерения он шел стремительнее, не желая давать нам времени на изобретения моих разработок. По моим записям, к марту 1813 года у Кутузова уже было не менее двухсот тысяч под рукой, и резервы формировались быстрее, чем в настоящей истории. Француз двигался так, будто торопился вбить клин в сердце Европы, пока старый фельдмаршал был еще жив. Я чувствовал, что именно болезнь хозяина станет тем рубежом, за которым и начнется финальная развязка всей его жизни. Стоит Михаилу Илларионовичу уйти, как все рухнет в руки интриганов, Аракчеева, Зубова, а возможно и самого государя. В теле Довлатова мне нужно было думать не только о пушках и прожекторах, но и о том, как удержать хрупкий баланс власти, пока Россия еще держалась на плечах одного больного старика.

В ту же ночь я вернулся к нему. Хозяин сидел в кресле, укрытый меховым плащом, кашляя в платок. На столе лежала карта Европы, когда он чертил на ней жирные линии.

– Болен я, Григорий Николаич, – признался он вдруг, – смерть близко. Но нельзя ее пускать проклятущую. Россия еще не доросла до нового полководца. А коли я паду, то кто удержит от бездны Русь-матушку?

Совет собрался в обширной зале Зимнего дворца. На стенах колыхались огни десятков свечей, воздух был тяжел от копоти и людских голосов. Но когда вкатили кресло Михаила Илларионовича, все притихли. Старик, укрытый теплым плащом, едва держал голову прямо. Лицо его осунулось, веки подрагивали, но цепкие, холодные, полководческие глаза еще жили.

Генералы из штаба разложили карту, густо утыканную булавками.

– Что прикажете, князь? – осторожно спросил один из них, покосившись на меня. – Весть дошла, что Наполеон уже на пути к Висле.

Кутузов поднял руку, словно хотел указать на карту, но пальцы задрожали. Я невольно шагнул вперед, помогая удержать карандаш.

– Витгенштейна надобно срочно к Берлину, – сипло вымолвил он. – Платову в тыл. Остальным держать путь к Неману.

– Но ведь государь велел… – начал было кто-то из штабных.

– Государь… – перебил Кутузов, и голос его вдруг налился силой, – государь доверил мне армию, покуда я жив!

Кашель снова надорвал его грудь, он осел в кресле, зажмурился от боли. И тут, как будто дожидаясь слабости старика, выступил вперед Аракчеев. Сухое надменное лицо не выражало никакого сочувствия.

– Михайло Ларионович, – сказал он сквозь зубы, – здоровье ваше не позволяет столь тяжелых трудов. Государю надлежит взять руководство армией в свои руки.

Рядом, с притворной вежливостью, склонил голову Зубов:

– Мы все, конечно, преклоняемся пред заслугами фельдмаршала. Но в нынешних обстоятельствах, э-э… нужен решительный и деятельный ум, а не больное тело. Европа ждет от нас скорости, а не раздумий.

Я едва удержался, чтобы не шагнуть к ним. Казалось, еще миг, и они вырвут карту из рук, но старик открыл глаза, и в них блеснула та самая сталь, что держала Бородинское поле.

– Пока дышу, то извольте, командую я. А вы… – прохрипев, он перевел взгляд на двух льстивых интриганов, – будете мне повиноваться. Иначе народ русский сочтет это изменой.

Зубов с Аракчеевым закусили губу, не решаясь возразить.

Когда собрание закончилось и генералы разошлись, я задержался. Кутузов, оставшись почти один, поманил меня ближе.

– Гришенька, вижу я, они ждут моей смерти. Но покуда я жив держите их в узде. Ты, Резвой, Иван Ильич, Раевский, Дохтуров, Милорадович, Платов с Давыдовым… и твои машины. Понял? Это те друзья, кто не подведут. Кайсаров с Сашенькой Голицыным тоже. Был бы жив покойный князь Багратион, он бы помог с божьей волей. А теперича правят вот такие как граф Платон…

Старик еще держит нас, – пронеслись у меня печальные мысли, – но дни его сочтены. И когда он уйдет, Россия останется лицом к лицу с Бонапартом, а там и до предателей в собственных рядах недалеко.

Весть от Давыдова пришла скоропалительной запиской, исписанной косым, скачущим почерком:

«Конные дозоры донесли, што французы идут быстрее, нежели думалось. В Силезии уже более двадцати тысяч, и каждую неделю прибывают новые. Польша вся под ружьем, на дорогах тьма тьмущая артиллерийских обозов. Крестьяне жалуются, докуда французы хлеб жгут, то нашим деточкам не достанется. Я людей расставил по тракту до Кракова, готовлю засады. Но ежели главный удар пойдет на Варшаву и далее на Неман, надобно быть готовыми раньше весны. Ожидать не станут».

Спустя несколько дней донесение пришло и от Платова. Его неровные строки дышали такой же опасностью:

«Пущай теперь знают в столице, война не окончена! Наши парни по тылам так шныряют, што французы путаются в своих портках. Ночью налетели, и нет у них ни муки, ни патронов. А днем дым костров, как бы думали, будто целая армия идет. Но силы их все прибывают, и чувствую нутром, скоро пойдут лавиной. Если медлить, то нас сомнут не глядючи».

Михаил Илларионович, читая такие донесения, в эти дни таял буквально на глазах. Почти перестал вставать с кресла, руки дрожали, кашель рвал легкие, но ум был еще ясен. Стоило ему услышать имя Бонапарта, как лицо оживало, в глазах вспыхивал прежний огонь.

– Не верьте! – сипел он. – Он не даст нам времени как в прежних баталиях. Пойдет зверем в самый холод, в лютую стужу. Думает, что русский народ выдохся… А ты, батенька, Иван Ильич, – ухватил руку старого надежного друга, – ты должен будешь закончить то, что я начал.

В прихожей за дверями уже ждали люди Аракчеев с Зубовым, переглядываясь, не скрывая восторга. Вот-вот выпадет их час, и тогда они будут разрывать политику России на части. Я понимал, как только угаснет старик, они бросятся делить власть, как стервятники. В ту ночь в моем дневнике появилась новая запись, выведенная пером на полях:

«Наполеон движется быстрее. Кутузов уходит. Все решится в ближайшие недели».

Лампочка собственного изобретения едва горела накалом. За окнами метель стучала в раму, будто напоминала: «А время-то кончилось, товарищ Довлатов…»

И вдруг в тишине раздался стук в окно моего кабинета…

Глава 25

Резко обернувшись, я увидел, как на стекле мелькнула тень человеческой руки. Сердце ударило в ребра так, что в ушах зазвенело. Снаружи мороз, тьма и вьюга, а на запорошенном стекле ясный отпечаток ладони – тут хоть кого мог схватить инфаркт миокарда. Пальцы скребли по льду, оставляя узоры, похожие на письмена. Рванув к окну, мне пришлось распахнуть створку. Холодный вихрь ворвался в кабинет, качнув самодельный светильник, а за стеклом только сугробы, черные ветви яблонь и хриплый вой ветра. Ни следа человека, ни тени, ни убегающего силуэта. Выскочив во двор, присмотрелся. В снегу под самым окном темнел сверток, перевязанный веревкой. Руки неимоверно дрожали, когда поднимал бумагу, где на сургуче виднелась печать французского герба.

– Твою ж дивизию… – вырвалось из груди. – Так и обделаться можно…. А вот и посылочка, братец Довлатов. Причем, опять от французов.

Тут уж точно не Люция замешана, а кто-то из высших сановников, – мелькнуло в мозгу. Вернувшись к столу, сделал светильник поярче. Сверток распался, вывалив изнутри два предмета. Первым был сложенный лист пергамента, а вторым тяжелая монета. Та самая, с чеканом уже этого года: «1813». На пергаменте явственно проглядывались копии моих разработок, знакомые очертания минометов, прожекторов и прочих конструкций. И монета. Что на этот раз она означала? Впрочем, я был готов к такому форсажу. Все ближе и ближе смыкался круг масонской ложи вокруг меня, а подобная монета у меня лежала в кармане. Теперь их две. Очевидно, такой же пароль, как и фраза: «Ветер всегда дует с запада». Вот бы сейчас схватить телефонную трубку и, набрав Ивана Ильича на том конце провода, доложить о новом сюрпризе со стороны графа Зубова.

Но, увы…

Досадно иной раз, был бы я в своей прежней жизни не станочником завода, а толковым электротехником или радиомастером, глядишь – и рации какие-нибудь смастерил, а то и связные аппараты без проволоки. А так, что выходило? С местными умельцами я уже брался за опыты, натянуть провода по штабам, устроить что-то вроде говорильной трубки на расстояние. Провозились с бобинами, медью и материнскими платами, а, по сути, ничего не добились, потому что я не мог собрать даже простейший паяльник. Навыков не было. Вот по угломерам, калибрам, примитивным динамо-машинам или оптическим стеклам я был мастак. А по радиоделу, считай, сплошной ноль. Телефонное подобие так и осталось несбыточной блажью. Иногда наблюдая, как мои помощники из числа местных умельцев тянут между редутами какие-то провода, офицеры подшучивали:

– Поручик-то наш опять изволит с духами небесными дружбу водить. Слыхали, господа? Придумал какой-то говорильный ящик, и будто бы по этим проволокам можно речи друг другу сказывать.

– Это каким-таким образом, любезный корнет?

– Вы сидите в одном расчете с орудием, я в другом. Между нами рвы и овраги, а то и ручей бьет ключом. И мы друг другу можем докладывать, где в сей момент француз наблюдается.

– Довлатов на все горазд, право слово, господа. Не удивлюсь, ежели он воспарит в воздух подобно Икару. Помните, как их там… минометы, что ли – так он называл те пушки, что крошили француза? Тогда они нам помогли, а Бородино было наше.

– И Березину взяли с его чудной артиллерией…

А мысли между тем тянулись все дальше и дальше, к устройствам, что в грядущем назовут радиосвязью. По сути, в реальной истории моей прежней жизни телефон прошел путь от идеи до первого опытного образца за 56 лет. Радио покрыло эту дистанцию за 35 лет. Радару понадобилось всего 15 лет, телевизору 14, квантовым генераторам 9, а транзисторам только 5 лет. Мне бы знания радиодела, и все могло бы пойти иным витком эволюции.

О том моем «телефонном чуде» слух дошел и до Михаила Илларионовича. Пришел однажды в редут, глянул на деревянный ящик с железной трубкой, усмехнулся:

– Что это у тебя, мил-братец, за новая пушка, да еще без ствола?

Я смутился, пробормотал что-то про «говорильный аппарат», про то, как голосом можно издалека управлять батареей. Кутузов велел поставить его к уху и в ту же минуту Голицын на другом конце заорал так, что птицы вспорхнули. Михаил Илларионович вынул трубку, обтер ухо платком:

– Слышу, как будто гуси гогочут в мешке. Если бы Бонапартий услышал, непременно решил бы, что у нас гусиный паштет будет на ужин.

Все вокруг покатились от хохота, а он серьезно добавил:

– Однако ж ты, батенька, не бросай сей забавы. Может, ныне оно и пустое, а лет через сто станет делом великим. Уж больно в тебе жилка любопытная, и за то ценю я тебя по-отечески.

Я в ответ поклонился. С одной стороны, обидно, что вышла потеха вместо опытного образца аппарата, зато с другой стороны в его словах чувствовалась не насмешка, а тихое одобрение. С тех пор мои «телефоны» и стояли в сторонке, больше для смеха, чем для «великого дела», как он говорил. Я сам понимал, что с одними лишь навыками мастера-станочника, да еще не зная всей сути радиодела, я не мог воплотить в жизнь ни радары, ни рации, ни телефоны с электродвигателями. Моих знаний хватало только на прожекторы, артиллерию, да, может быть, оптику с допотопным светильником, что сейчас горел на столе.

…Прошло совсем немного времени после моих несбыточных опытов, и зима обрушилась тяжким гнетом не только на землю, но и на самого полководца. Болезнь стала явственней, лицо потускнело, он все еще держал себя прямо, но в минуты, когда оставался один, я видел, что силы хозяина убывают с каждым днем. В конце января, когда морозы стояли такие, что даже лошади неохотно шли на ветру, он начал отказываться от долгих совещаний, чаще лежал, накрытый пледом, и говорил тихим, едва слышным голосом. Я входил к нему по делам, стараясь уловить усталый взгляд одинокого глаза. Юный князь Саша Голицын, как мог, занимал разговорами о Зимнем дворце, о конюшнях графини Потоцкой, и угасающий символ России улыбался:

– Все у вас еще впереди, детки мои. И у тебя Сашенька, и у Кайсарова, и у Матвея Иваныча Платова, почитай, слава однако же будет большая. Вот, Давыдова бы не забыть, лихого рубаку. А мне уже хватит. Далеко ушел я по этой дороге, дальше идти некуда.

Друзья не находили слов в ответ, а знали лишь, что вместе с ним уходит целая эпоха. Все, что мы успели сотворить для русской армии, мы делали во многом его силой и его терпением к нам. Я видел, как он таял на глазах, хотя и держался до последнего, как несокрушимый оплот всей империи. Вечером, в последний день перед кончиной, свечи горели так тускло, что едва проглядывались скорбные лица. Иссохший полководец, победитель Наполеона сидел в кресле с пледом на плечах, голова была склонена набок. Он уже не поднимался, но все еще пытался шутить еле слышно:

– Не помог мне твой таз с горячей водицей, Прошенька, – выискал почти ослепшим глазом своего денщика Прохора. – Вот, братцы-соколики, стало быть, ухожу я от вас.

Когда Иван Ильич подошел ближе, он поискал его руку, пожав дрожащими пальцами:

– Береги Россию, Ванюша, друг мой сердечный. Не стены, не пушки, а души людские. Вот, где крепость нерушимая наша…

После этих слов дыхание стало рваным. Голицын всхлипнул, Кайсаров отвернулся, Резвой спрятал слезы, а я стоял недвижно, боясь отнять руку от сердца. И вот пальцы хозяина разжались, скользнули по ладони Ивана Ильича, свеча у изголовья затрещала и погасла сама собой…

В ту же минуту сердце России перестало биться. Наступил миг тишины.

* * *

Похороны Михаила Илларионовича превратились в молчаливое шествие всей армии и всей России. Петербург затаил дыхание. Улицы, по которым везли гроб, были усыпаны солдатами и офицерами разных сословий. Чины в парадных мундирах, старики-ветераны с Георгиевскими крестами на груди, народ простой, теснившийся у обочин, – все как один стояли с непокрытыми головами. Гроб, покрытый темно-зеленым бархатом, украшенный крестом и лавровыми венками, везли на лафете. Перед ним шли священники с хоругвями, тянулись звуки траурного хорала. Вдоль траурной процессии слышались всхлипы, кто-то крестился, кто-то плакал в голос. Государь Александр явился бледный, в траурном мундире. Рядом с ним Зубов и Аракчеев, оба с каменными лицами, холодные, словно чужие этому скорбному дню. Взгляд Александра был устремлен вперед, но вся фигура его выдавала усталость и тяжесть, больше показную, чем искреннюю. И прощальная речь была такой же скупой:

– Отныне держава осиротела, господа. Князь и граф Голенищев-Кутузов был для всех нас примером стойкости, таланта и безраздельной любви к матушке-России. Душевным и благородным он был сыном отечества. Почтим память великому русскому воину!

Ни слова о Бородине, ни намека на Бонапарта, даже Березину не посчитал нужным вспомнить. Зубов при этом ухмылялся в сторонке. Аракчеев на публике был поскромнее, но и в его взгляде таился восторг. Мне было видно издалека, как оба сановника потирают от вожделения руки, и дело тут было отнюдь не в морозе. Позади государя шли генералы, сослуживцы, старые вояки еще со времен Измаила, в числе которых я видел Барклая, Ермолова, Дохтурова, Милорадовича, Раевского. Многие из них выглядели так, словно потеряли не просто полководца, а и старшего наставника, друга, покровителя и просто великого человека эпохи. Я шел рядом с Иваном Ильичом; чуть поодаль Матвей Иванович Платов с Давыдовым, специально прибывшие из войск, суровые, сдержанные, но глаза их блестели от слез. Кайсаров молчал, губы дрожали. Юный князь Голицын шел, не таясь в слезах, и этот его чистый, искренний плач был, пожалуй, красноречивей любых речей. А позади всех шел Прохор. Уже слишком старый денщик не скрывал рыданий, утирая лицо, и причитал, словно потерял родного отца. Его простой, деревенский, искренний голос звучал среди холодных чиновничьих лиц особенно пронзительно. Когда процессия остановилась у места упокоения, и хор запел «Со святыми упокой», я почувствовал, как в груди что-то оборвалось. Земля приняла тело Кутузова, и в тот миг казалось, что Россия потеряла не только полководца, но и последнее звено, соединявшее ее с мудростью прошедшего века. Видно было, что хоронит Михаила Илларионовича не одна армия и не только придворные, а весь русский народ. Вдоль улиц стояли ряды мастеровых в армяках и кафтанах, купцы в полушубках, вдовы офицеров с детьми. Старики-инвалиды, давно отпущенные на покой, с палками и орденскими ленточками, словно последние солдаты его войска, выбрались из своих жалких лачуг и, не зная иных слов, только крестились и бормотали: «Спаси Господи батюшку». Город будто сам потемнел. Дома, что обычно сияли огнями и вывесками, теперь казались молчаливыми свидетелями, и даже лошади, впряженные в повозки, шли как-то тише. Народ бросал на дорогу еловые ветки, кто-то клал каравай хлеба, словно желая, чтобы покойный имел в пути к небесам простоту русской жизни. В каждом провожающем была не просто скорбь, а чувство сиротства. С уходом их «батюшки Кутуза», которого они так любили, у них, казалось, отняли опору, последнего защитника. Простому люду стало ясно, что в этой гробовой тишине заключена сила, которой не пересилить никакому Наполеону: Россия плакала о своем полководце, но Россия им и жила.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю