Текст книги "Стеклянная тетрадь"
Автор книги: Андрей Ветер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)
И всё же Юрвас быстро вырвался из полубандитского окружения, чему немало поспособствовала его мать. В то время многие мечтали стать лётчиками, ибо профессия эта была романтической и героической, и моя бабушка Галя поначалу не противилась тому, чтобы её сын пошёл в лётную школу. Об этом периоде жизни Юрваса я почти ничего не знаю. Сохранилось свидетельство (№ 137), которое гласит, что мой отец «окончил курс первоначального обучения на самолёте ПО‑2 и получил звание пилота, без отрыва от производства при Московском Аэроклубе, сдал государственные зачёты с оценкой по лётной практике (четыре) по теории (четыре)». Юрвас утверждал, что после аэроклуба ему стали видеться сны, в которых он простирал руки в стороны и поднимался над землёй, как птица. От тех дней осталась блёклая фотография, на которой отец запечатлён в толстом комбинезоне и кожаной «лётчиской» шапке с опущенными ушами. Фотография – странная штука. Вглядываешься в неё, и кажется, что вот–вот откроется перед тобой некая тайна, скрытая за границами фотоснимка. Смотришь, смотришь, погружаешься в другое время, почти слышишь звуки, принадлежащие той эпохе, но тайна всё–таки не открывается, границы фотографии остаются неизменными.
Авиационная эпопея кончилась быстро. Его мать, ни с того ни с сего вдарившись в истерику, вынудила Юрваса бросить самолёты.
– Ты непременно разобьёшься! Все лётчики бьются!
Он ушёл из аэроклуба и поступил в МВТУ имени Баумана.
Бабушка Галя вышла замуж за Адама Григорьевича Лосева, который нежно полюбил Юрваса. Мой отец отвечал ему взаимностью и называл папой. Я же называл его дедом, как настоящего, кровного моего деда. Когда отец впервые сказал мне, что Адик (Адам Григорьевич) ему не настоящий отец, я пропустил эту информацию мимо ушей. Я даже не обращал внимания на то, что отчество Юрваса не совпадало с именем моего деда. Для меня это было совсем не существенно.
Потом бабушка умерла. Я был маленький, и ничего по этому поводу сказать не могу. Я ничего не помню о её смерти, впрочем, как и о её жизни. Её смерти для меня просто не было. Бабка осталась для меня лишь звуком, воплощённым в её имени.
Много позже я узнал, что она покончила жизнь самоубийством, бросившись под поезд. Причины мне не известны. Думаю, что и Юрвас не знал о них ничего толком. Иногда он говорил, что она закатывала Адаму Григорьевичу страшные истерики. Может быть, она была ревнивой? Не знаю. Записки она не оставила никакой. Но Юрвас всегда помнил о том, какой была её смерть. И помнил, что ей было примерно пятьдесят лет. Это настолько упрочнилось в его памяти, что он предупредил свою жену, чтобы его ни в коем случае не хоронили в могиле матери. Он был атеист, но мать–самоубийца, пусть даже давно превратившаяся в прах, пугала его. Он настаивал на том, чтобы его положили в могилу его бабки, то есть моей прабабки. Он скончался в пятьдесят лет. Случайность ли это? Или же он настолько смог внушить себе, что этот возраст был для него рубежом?
Когда он попал на службу в КГБ, он нигде не упомянул о том, как оборвалась жизнь его матери. Он понимал, что такая информация могла бы отрицательно сказаться на его характеристике: кандидат проходит тщательную проверку и может быть «отсеян» по самым незначительным причинам. Меня, например, глубоко проверяли более полугода, когда я готовился к поступлению в КАИ, хотя я был сыном чекиста (то есть из «надёжной» семьи, из «своих»), и имел очень солидную рекомендацию. Впрочем, в серьёзности отбора нет ничего удивительного.
Однако вернусь к моей бабке и последствиям её гибели. После смерти Юрваса его коллегам пришлось заниматься документами на её могилу.
Дело в том, что не только он не хотел, чтобы его хоронили в могиле матери, не только он боялся лежать вместе с самоубийцей. Адам Григорьевич тоже боялся этого и берёг могилу моей прабабки для себя. Поэтому, когда потребовались бумаги на её могилу, Адам Григорьевич поспешил сказать, что ему не удалось найти их у себя. Тогда к нему пришли люди с работы отца и в считанные минуты нашли необходимые документы. Надо полагать, что он был немало перепуган, когда в его крохотную квартирку вторглись комитетчики и принялись рыться на полках и в ящиках.
Не знаю, как выглядели эти недолгие поиски, но могу хорошо представить чувства человека, из памяти которого не успели изгладиться годы сталинского режима и к которому приходят фактически с обыском сотрудники столь грозной службы. Пусть не с обыском, пусть ничем не угрожая, пусть без хамства, но сам факт присутствия гэбэшников в квартире и унизительная процедура «прочёсывания» ящиков стола…
Именно этот инцидент положил конец нашим отношениям. Дед почему–то озлобился и на меня. Или не озлобился, а просто затаился внутри себя, сжался в комок.
Как–то я привёз ему большую бутылку водки и что–то из папиных вещей. Дед посидел с мной за столом, а затем и спросил как–то недобро.
– Ну, что тебе надо?
Почему–то он решил, что я приехал не просто так.
– Ничего не надо.
Мне ничего не было от него нужно, и его вопрос так и остался для меня непонятным, бессмысленным и обидным.
Потом мы не общались много лет. Сегодня мне горько думать, что я не «переломил» себя и не сделал попытку пойти на контакт с ним. Я твёрдо знаю, что он не стал бы упрямиться, принял бы меня радостно. Теперь знаю наверняка, потому что летом 2003 года он позвонил мне и слабым, неузнаваемым голосом произнёс: «Андрюша? Это Адам Григорьевич. Приезжай ко мне. Нам надо поговорить». Он назвался по имени и отчеству, а не так, как делал раньше: «Это деда Адик!»…
Я приехал к нему, взяв с собой жену. Признаюсь, одному мне ехать было боязно. Не могу объяснить причины, не понимаю того страха, но что–то тревожило. Поэтому я попросил жену поехать со мной. Когда Адам Григорьевич отпер дверь, я поразился его облику – он изменился невероятно: похудел, иссох, полностью облысел. Он плохо ходил, но отказался от руки и пошёл по коридору, держась за стену.
– Я сам, сам! – Он всегда был независим и по–напускному строг.
Увидев меня, он протянул мне руку, как на официальной встрече! Я же в ответ привлёк его к груди и поцеловал его. Быть может, за всё время после смерти моего отца я не испытывал такого сладкого чувства родства, как в тот момент. И дед тут же оттаял, заговорив с нами, как будто между нами не пролегло десять лет разлуки. Он с трудом передвигался, и глядеть на него было больно, однако он не позволил нам включить плиту, нарезать колбасу, вскрыть консервы.
– Я сам, сам…
Заготовил он для нашей встречи уйму всякой всячины: красная икра, водка, всевозможные копчёности! Но главное – он отложил все имевшиеся у него немногие фотокарточки моей бабушки Гали. На одном снимке она выглядит настоящей голливудской звездой сороковых годов. И ещё он дал нам денег.
– Вот я для вас отложил, – сказал он, порывшись на полке с бельём, и достал конверт, на котором было написано: «Андрюше». – Я знаю, что делаю! – Воскликнул он скрипучим голосом, когда я попытался возразить. – Мне пора умирать. Я всё рассчитал. Пусть это будет вам маленьким подспорьем. Мне всё это уже ни к чему…
И я вдруг ясно ощутил, что он и впрямь умрёт в ближайшие месяцы, а то и дни. Он готов был умереть. Он собирался в путь. Ничто не держало его здесь.
Мы сидели и долго разговаривали. Он рассказал о своей матери и бабушке, поведал о том, как советская коллективизация перемолотила их семью, о первых своих впечатлениях, связанных с приездом в город и поступлением в институт…
Он всё просил, чтобы мы ещё по рюмочке выпили, ещё и ещё. Требовал, чтобы мы ели всё, что он заготовил для встречи (мы не могли одолеть и пятой части того, что он выставил на стол). Он говорил и говорил, вспоминая о своей жизни и о жизни Советского Союза. Он ничего и никого не ругал, а про мою бабушку сказал: «Она была лучшей учительницей. Таких больше не найти. Ты должен гордиться ею». И вручил мне орден, которым она была награждена.
К сожалению, я, перегруженный эмоциями, позабыл большую часть из того, что рассказал дед. Мне казалось, что из моей памяти не выпадет ничто – настолько выразительными казались его неяркие слова, его слабый голос, его полупризрачный облик, но оказалось, что забыть легко.
– Вот приходите ко мне двадцать четвёртого декабря, – сказал дед. – Посидим, помянем Юру…
Но он не дожил самой малости до этой даты.
***
Однако я тороплюсь и забегаю вперёд…
Пока ещё Юрвас не служит в разведке. Эта работа ждёт его впереди. Для начала он закончил Бауманский, работал в одном из многочисленных «почтовых ящиков» (так назывались в те годы закрытые учреждения), затем пошёл учиться в Академию Внешней Торговли, после чего был отправлен в Индию.
Вот тут–то всё и началось…
Любопытно, что в Академии он изучал испанский язык. На собеседовании перед отъездом в Индию он не сказал, что знал по–английски лишь несколько фраз, в анкете указал: «свободно владею испанским и английским языками». И улетел в Дели, где в срочном порядке принялся учить английский. В этом поступке заметно проявился его характер, без которого он вряд ли вжился бы в «шкуру» разведчика.
Вопреки сложившемуся мнению, будто для всех является непостижимой тайной, кто из служащих торгпредства или посольства являлся гэбэшником, должен сказать, что это не соответствует действительности. Советская колония за рубежом – это настоящая деревня, где всё на виду, все пересказывали друг другу всё, перемывали косточки, поливали грязью. В те годы (я веду речь о 1960–1970‑х годах) выходить за строго ограниченную территорию, обнесённую кирпичным забором в человеческий рост, не разрешалось. За это, конечно, не карали слишком строго, но предполагалось, что жить мы должны были на нашей территории, ибо она считалась землёй нашего государства, а за забором – чёрт его знает что могло случиться. Разведчики же покидали нашу территорию чаще других и очень часто в одиночку. Это не оставалось незамеченным «чистыми» гражданами. А так как наши сограждане в течение нескольких лет варились в весьма тесном котле, то они живо обсуждали свои наблюдения друг с другом.
Этот первый заезд в Индию я теперь помню смутно. Там я пошёл в первый класс. Там я впервые влюбился и поцеловался (наверное, это было очень смешно). Там я впервые распорол ногу, спрыгнув с дерева на битое стекло. Там я впервые нырнул в бассейн с трёхметровой вышки во время дикого муссонного дождя. Там я многое сделал впервые, и за это я благодарен Индии…
Юрвас тем временем познакомился с сотрудниками нашей разведки, и они околдовали его.
Прошло четыре года, мы вернулись в Москву, поселились в Чертанове – пустынном и грязном районе. Позже Чертаново озеленилось и превратилось в чудесный край. Но в 1970 году вокруг нашего дома не было ничего, кроме грязи, грязи и ещё раз грязи. Грязь лежала всюду. Помимо грязи, Чертаново было богато пустырями и густой лесопарковой зоной, где встречались лоси и лисицы и где росли настоящие грибы, из коих можно было варить суп. Сегодня ничего этого нет. Грязь убрана с улиц, из леса ушли лоси, исчезли лисицы, изгнаны зайцы, а сам лес завален новым, куда более обильным мусором…
***
Итак Индия…
Когда я пошёл в пятый класс, мы в 1970 году вновь, после двухгодичного пребывания на родине, уехали в Дели. Только отец теперь работал там в чине заместителя торгпреда СССР и одновременно занимал должность по линии внешней разведки. Я этого не знал. Затем состоялся разговор, в котором он открыл мне, что он – сотрудник разведки, капитан КГБ. Я не понял того, что он мне сообщил. Я вообще мало что понимал.
Работал он много. Пил тоже много, если не сказать, что чересчур много. Ссоры в семье стояли убийственные. Любая командировка в Бомбей или Мадрас заканчивалась душераздирающим скандалом со стороны моей матери. Всякий раз она готовилась к ссоре дня за два, начинала мрачнеть, сосредоточенно вычисляя что–то и выстраивая в своём уме непостижимый женский логический лабиринт, выхода из которого не существовало ни для кого. Она встречала Юрваса в аэропорту и уже по дороге домой начинала делать какие–то намёки на то, что ей, мол, известно о чём–то.
– Что ты выдумываешь, Нинка? – возмущался Юрвас.
– А ты думаешь, я не понимаю, зачем ты туда летал? Всё с этой, со своей профурсеткой встречаешься! Мне всё известно, мне обо всём сообщили! Думаешь, только у тебя есть друзья и знакомые?
– Послушай, ты просто дура! Неужели ты полагаешь, что я организовал себе командировку из–за какой–то бабы? Кто тебе глупость такую сказал?
– А ты думаешь, у меня собственной головы нет? Ты только ради этой проститутки и потащился в Мадрас. Какие ещё у тебя там могут быть дела? Мне про эту стерву всё рассказали…
И дальше в таком же духе. Я знаю об этом, так как несколько раз я был с ними в машине, когда они выясняли отношения по дороге из аэропорта Палам, который позже стал носить имя Ганди. То были чёрные времена. В школе у меня не ладилось, я приносил плохие и очень плохие отметки. Мать злилась:
– Ты что? Как мы людям в глаза смотреть будем? У других дети нормально учатся, а ты на что похож?
Однажды я не выдержал и, возвращаясь из школы, выбросил дневник в мусорный ящик, стоявший у нас во дворе. В дневнике были очередные двойки и тройки, возможно, оценки за четверть или полугодие. Поступок был нелепым, но я твёрдо настаивал на том, что понятия не имел, куда мог подеваться дневник. Тут меня не могли сломить никакие допросы. Не знал я, куда этот треклятый дневник подевался. Не знал и не хотел знать. Не мог я стерпеть очередных сований меня мордой в стол по поводу неудовлетворительных отметок. Это было похоже на пытку. Я не переношу пыток. От физической боли я легко могу потерять сознание, поэтому меня бессмысленно пытать…
Я подозреваю, что мать сходила в школу и посмотрела журнал нашего класса, сделать это было легко. Я был наивен, вышвырнув дневник в мусор. Бешеная брань в мой адрес продолжилась.
– У других дети, как дети, а ты? Почему Галя Приписнова учится на одни пятёрки? Почему Олег Щедров легко разговаривает по–английски, а Таня Клименко даже песни поёт на английском языке? Почему у тебя ничего не получается в школе? Почему ты только рисовать любишь? Что ты будешь делать со своими рисунками, когда вырастешь? Когда ты за голову возьмёшься? Ты подумай, какую должность занимает папа!
При чём тут должность папы? Какая связь между моей учёбой и его должностью, я уразуметь никак не мог. Разве могли мои отметки как–то повлиять на его должность? А главное – я не мог понять, почему они могли жить так, как жили, то есть ругались напропалую, забыв обо мне, или напивались по очереди, а я должен был подстраиваться под их социальное положение и «соответствовать» этому положению. Почему я не мог быть тем, кем я был? Почему я должен был изображать из себя кого–то иного? Зачем мне было любить химию, если она не нравилась мне? Как я мог любить физику, если она для меня скучна?
До сих пор не понимаю, почему мои родители не умели гордиться моими лучшими сторонами. Почему они не гордились тем, в чём я был талантлив? Почему, вспоминая о моём пристрастии к рисованию и сочинительству, говорили:
– Это просто увлечения! Этим прокормиться невозможно!
А когда я, будучи четырнадцати лет, внезапно открыл для себя мир кино и взял в руки кинокамеру, решив, что посвящу себя созданию кинофильмов, мать презрительно бросила мне:
– Неужели ты хочешь всю жизнь крутить ручку кинокамеры?
Я почему–то испугался её слов, но не отказался от кинокамеры и даже снял мультипликационный фильм, главным героем которого были игрушечные автомобили и пластилиновая горилла красного цвета. А много лет спустя, закончив МГИМО, отработав положенный молодому специалисту срок в Министерстве Внешней Торговли, потрудившись затем фотографом в МАХУ, я был зачислен во ВГИК (сразу на второй курс). За эти годы я так и не предал мою любовь к кинематографу, продолжал «крутить ручку кинокамеры», попал на телевиденье и почти семь лет работал режиссёром и оператором.
Но этот извилистый путь мне ещё только предстояло пройти, приняв после смерти отца первое в моей жизни по–настоящему самостоятельное решение изменить что–то в моей жизни. До тех же пор я жил под крылом родителей, не в силах ничего противопоставить их напористости и их «знанию жизни». Послушание часто бывает плохим помощником.
Моя мать не всегда была Горгоной, но порой она становилась ужасна. Мне нелегко говорить об этом, ибо мои родители живут во мне, составляют часть меня, а я – ношу в себе часть моей матери и часть моего отца. Я есть неотъемлемая часть моей семьи, из какой бы глины ни была слеплена эта семья, и шлейф всех человеческих качеств моих предков тянется за мной из глубины веков.
Мне горько вспоминать поведение моей матери в те годы. Теперь она заметно изменилась, стала старенькой и более мягкой, но мудрости (увы!) не приобрела. Она всегда сетовала на то, что Юрвас был для неё стеной, затмевал весь мир, что именно он не дал ей развиться.
Как развиться?
Разве можно не дать развиться тому, что имеет бесконечную потребность и силу для развития? Разве можно остановить рост стебелька, который пытается пробиться из–под асфальта и в конце концов пробивается, наплевав на все законы физики?..
Я не могу понять, как отец работал в тех условиях. Мать была кошмарна. Она истязала и меня, и его. Его в первую очередь. А ведь результаты на работе у него были, как я понимаю, фантастические. Взять хотя бы его тесную дружбу с сыном Индиры Ганди – премьер–министра Индии тех лет. Такие агенты влияния многим другим разведчикам и не снились.
Позже, в разведшколе, один из моих приятелей показал мне учебное пособие, в котором анализировалась работа политической разведки за 1970‑е годы, и я увидел имя моего отца, которое было упомянуто в самом лестном для меня виде. Всегда приятно встретить в серьёзной литературе имена знакомых тебе людей, но особенно приятно прочитать имя отца. Перечитать по буквам… Он был мастером своего дела. Он имел колоссальный успех, несмотря на царивший в семье кошмар.
Скупые упоминания о том времени я нашёл в тетрадке, куда Юрвас изредка заносил свои мысли.
«Сентябрь 1973. Гуляешь утром, часов в шесть, по территории и вспоминаешь слова: «Если есть рай, то он здесь». Вся территория утопает в зелени и цветах, листья деревьев, асфальтовые дорожки, брильянтовая трава – всё это вымыто дождём. Тишина, ярко–голубое небо с пышными узорами облаков. Как in the garden of Allah. Никто на тебя не наорёт, не набьёт тебе морду, не зашипит злобно, проходя мимо».
«23 сентября. Раздражает, что по несколько раз в день вырубают свет, особенно, когда играет музыка (магнитофон, проигрыватель)».
В 1971 году электричество в Дели выключали регулярно из–за того, что шла пакистано–индийская война. Фары на машинах были заклеены чёрной бумагой, оставлялась лишь узенькая полоска для света; по нашей территории ходили дежурные и проверяли, не зажёг ли кто чрезмерно много свечек в квартире, стали постепенно отправлять в Москву женщин с маленькими детьми. Нам, тринадцатилетним мальчишкам, всё это казалось крайне забавным. Мы даже бегали по нашей территории с фонарями в руках и светили ими в пролетавшие над нами самолёты. Мы не подозревали, насколько это могло быть опасно… Война закончилась быстро, почти стремительно, но электричество продолжало отключаться и в 1972, и в 1973, и в 1974 годах, хотя значительно реже, чем во время войны. Индия не очень беспокоилась об электричестве. Подавляющая часть её населения до сих пор живёт в глиномазанных хибарах, прикрытых пальмовыми листьями, где об электричестве никто никогда и не мечтал.
«3 октября. Неожиданно наступила хорошая погода, а утром ещё прошёл дождь. Стало совсем, как в сказке.
Вечером имел разговор ни о чём с Ниной. Она: если меня не видели днём ни в посольстве, ни в торгпредстве, то где я бываю? И куда я езжу каждый вечер? Я: ведь даже хорошему писателю, чтобы написать, нужно что–то увидеть, а я не писатель, но должен много записывать. Если я сижу и пишу, значит, я сначала должен что–то сделать.
А потом опять бесконечная тема о разводе, о разделе, об отъезде в Москву и т. д. Пришлось уйти из дома».
Юрвас не понимал главного – его жена не поддавалась убеждениям. Её невозможно было убедить, вразумить. Он же продолжал объяснять ей, втолковывать, спорить. Нина Ивановна была женщиной красивой, яркой, но очень неглубокой. К сожалению, многим умным людям достаются именно такие жёны, но умные люди готовы понять и признать что угодно, только не то, что они «промахнулись» в выборе спутницы жизни. Юрвас тоже не хотел согласиться с тем, что совершил эту ошибку. Поэтому на всякий идиотский выпад жены он пытался ответить ей доходчиво, внятно и убедительно.
«6 октября. Нина потребовала взять билеты в Москву, так как, оказывается, возвратилась Светлана Гуральская!? Почему – просто она терпеть её не может!
Весь день был испорчен».
Иногда Юрвас уходил к Леониду Шебаршину (заместителю резидента в Дели) и просил его вразумить Нину. Как проходили эти вразумления, я не знаю, ибо при мне ни разу не было разговора между моей матерью и Шебаршиным.
«Тренировка мозга. Анализ поступков (поведения) и причин такого поведения. Контроль за этими поступками в дальнейшем…
Для моего характера (и совместимости с нининым) нужно заставить себя не обращать внимание на её постоянные нелепые обвинения и слежку за мной. Заставить себя рассматривать это, как положительный момент. Превращать её вопросы в шутку, не «заводиться», избегать опасных тем, которые непременно приводят к ссоре. Не поддерживать ссор, помнить о том, что доказать что–либо Нине невозможно».
Однажды произошла очередная ссора. Я сидел за письменным столом, пытаясь делать уроки, а родители мои яростно грызлись. Вдруг отец резко поднялся и сказал матери:
– Ну и чёрт с тобой! Живи! Живи одна! Больше меня не увидишь!
Он хлопнул дверью. Я сжался. В том хлопке двери сконцентрировался весь ужас, который я мог представить. Через минуту дверь распахнулась, и в коридор влетели какие–то тряпки. Увидев их, я понял, что это – висевшее на просушке бельё. В следующую секунду я понял другое – Юрвас снял бельё, чтобы забрать верёвку. Мысль ещё не успела сформулироваться у меня в голове, а я уже вскочил на ноги и бросился за отцом. Вместе со мной вылетела за дверь и моя мать. Должно быть, до неё вдруг что–то дошло. Испугалась она не на шутку.
Был поздний вечер. В Индии темнеет очень рано, мы шли в кромешной тьме. Отец быстрым шагом шагал прочь от дома. Мы бежали за ним, я видел болтавшуюся из его кармана бельевую верёвку, гладкую, белую, выразительную. Догнав его, мать принялась извиняться, хватать его за руки, за плечи. Она поняла, что шутки кончились. Он и впрямь шёл вешаться.
Дальше помню смутно. Мы долго ходили, они продолжали покалывать друг друга словами, успокаиваясь, сглаживая накалённость обстановки. Когда мы проходили мимо здания, где располагался клуб, отец вдруг снял с ноги сандалию и швырнул её вверх. Сандалия улетела на крышу…
Так минуло три года. За это время я сумел полюбить английский язык и возненавидеть химию, я начал интересоваться девочками, оставаясь при этом на редкость целомудренным мальчишкой. Я побывал в Бомбее, Мадрасе, Удайпуре, Гвалиоре, Кашмире и многих других чудесных уголках Индии. После окончания седьмого класса меня отправили в Москву и оставили в интернате, который вошёл в историю моей жизни как Приют. В восьмом классе надо было сдавать выпускные экзамены, а в Дели не было такой возможности. Вот я и возвратился на Родину, которая в те дни казалась мне страной дикой и страшной. Больше половины моей жизни на тот момент я провёл в Индии. Москва была для меня чужой страной, территорией кошмара.
«Кусочек хлеба, стакан кефира, и кайф играет в голове. Родная мама меня не узнает, когда на свиданье приедет ко мне». Это строки из нашей приютской песни. Другой популярной песенкой в то время у нас была мелодия «По приютам я с детства скитался» из фильма «Республика ШКИД».
***
Москва меня потрясла. Она показалась мне страшной, необузданной. Дели значительно грязнее Москвы, заплёваннее, пахучее, но территория советской колонии была идеально чистой. Москва обдала меня грязью. В том числе и грязью слов. Здесь я понимал всех, стало быть, слышал и понимал любое ругательство на улице. Вообще жизнь в советской колонии была для детей в некотором смысле жизнью идеальной. Там никто не ругался на улице, никто не дрался. Всё было тихо, спокойно, правильно.
Поток московской матерщины меня просто сломал. За три года в Дели я успел забыть и жестокость школьных коридоров, и жестокость улицы. Я не был готов к той волне необузданной беспощадности, которой встретила меня Москва. А тут ещё интернат – надо было жить бок о бок с чужими людьми, ходить в общий туалет, чистить зубы над общим умывальником, ночевать в одной комнате с посторонними парнями, вслушиваясь в их совсем не мальчишеский храп. Многие из моих будущих товарищей поначалу показались мне тупицами. Сейчас, оглядываясь туда, я думаю, что в действительности я был не столько ошарашен их ограниченностью (сам–то я был не намного интеллектуальнее, а вскоре опустился ниже многих моих одноклассников), сколько просто испугался их. Я не был приучен к грубости, наглости, хамству, агрессивности в отношениях между детьми, а в школе можно было запросто получить хорошего тумака от какого–нибудь дебила, если не подсказать ему на уроке английского языка.
Одним словом, я вступил в новую жизнь. Крохотного щенка швырнули в морские волны, даже не предупредив его о том, что где–то есть море.
– Плыви, малец!
Отец вернулся в Дели, а мать ещё некоторое время находилась со мной в Москве. Должно быть, оттягивала своё возвращение в раскалённую столицу Индии. Не любила она Дели, отчаянно не хотела ехать туда и всё время вываливала на Юрваса какие–то помои. Я пытался разобраться, что с ней происходило, но она отказывалась от моего внимания, злилась.
Как–то раз, когда я был дома, она крепко выпила и швырнула в меня бюст индейца (был у меня такой бюст краснокожего воина, сделанный из папье–маше), индеец раскололся, ударившись о стену. На столе у меня лежал длинный скальпель, которым я чинил карандаши, и я почувствовал всей кожей, что через несколько минут этот скальпель воткнётся в меня. Я тихонечко спрятал этот тяжёлый нож в выдвижной ящик моего стола, стараясь делать это плавно, без резких движений, дабы не привести мать в неуправляемое состояние. В то время я не был готов к смерти.
Мать частенько говорила с отцом о разводе, мол, разведёмся мы, тогда и посмотрим, кто есть кто. Я не понимал, о чём она твердила. Знал лишь одно: ни с кем из них не останусь. Моя семья состояла не из отдельных отца и матери, а из их совместности, из их единства. Хотя единство это было тягостным. Впрочем, я верил, что однажды у них всё наладится.
А мать заканчивала каждый наш с нею разговор одной и той же фразой:
– Иди, иди к своему папочке!
Мне казалось, что в ней не было по отношению ко мне ни самой малости любви. Но даже теперь, когда я смотрю на всё абсолютно трезвыми глазами, мне хочется думать, что это моё мнение (об отсутствии в ней любви ко мне в те годы) было ошибочным. Она не могла не любить меня. Просто она не умела выразить свою любовь.
Когда она уехала к Юрвасу в Дели, я будто утонул. Вокруг меня колыхались тяжеленные волны абсолютно чужих мне чувств и эмоций. Мир был заполнен всем самым для меня гадким и враждебным. Мне казалось, что я просто умру.
Но я не умер. И это доказывает, что свыкнуться можно со всем, даже самым неприемлемым. Теперь я вспоминаю о Приюте, как об одном из самых чудесных периодов моей жизни.
Меня пытались научить курить, но я отказывался, так как не видел в этом ничего вкусного. Меня приучали к картам, однако я не втянулся, не было во мне азарта. Зато мне открылся безбрежный мир женщин, о котором я, естественно, догадывался и имел смутное представление, но которого никогда не знал прежде. Почти в каждой комнате были спрятаны где–то фотографии с голыми девицами; эти фотографии воспламеняли воображение и тело, но не приносили удовлетворения. Меня окружали мои сверстники и мальчишки постарше, я мог поговорить на эту тему. В Индии я был практически лишён такой возможности, так как ребят рядом со мной было очень мало (наш класс насчитывал всего семь человек).
Однажды я получил от папы письмо, в котором он сообщил мне: «Мы уже целый месяц совсем не ругаемся с мамой». Эта новость не просто порадовала меня, но превратила на некоторое время в счастливейшего из людей. Папа и мама не ссорятся! Что может быть лучше? Что может быть замечательнее? Что может быть волшебнее? Что может быть невероятнее?
И вот я приехал к ним на лето. Ожидание было долгим, но оно оборвалось пропастью безысходности. Я прилетел в Индию, мою родную Индию, и обнаружил, что родительские ссоры, к сожалению, продолжались. Помню, как после очередного скандала отец взял меня с собой в ресторан.
– Поехали посидим где–нибудь.
Он пребывал в отвратительном состоянии. Мать опять ревновала, начала крепко пить…
Ревность. Страшная, разрушительная сила. Эта стихия не поддаётся усмирению разумом и потому губит всё, что попадается ей на пути. Уничтожает людей любимых и людей ненавидимых.
Юрвас отвёз меня в какой–то ресторанчик и неожиданно для меня поведал мне о своей жизни. Он оказался замечательным стратегом, он опередил мою мать. В его изложении история его жизни оказалась более трагичной, чем это могло бы выглядеть в устах моей матери. Моя мать никогда не сделала бы тех акцентов, которые поставил Юрвас. Именно таким и должен быть разведчик. Много лет спустя я оценил это…
В ресторане царил полумрак, играл оркестр. Обстановка для меня была новой и приятной. Сидя напротив меня с кружкой пива, отец рассказал мне, что уже был женат однажды. Я видел, что эти слова дались ему нелегко. Он не знал, как я восприму наличие какой–то женщины, которая была ему когда–то женой. Я слушал спокойно, старался никак не реагировать. Да и как мог я реагировать? Хохотать? Плакать? Хмуриться? Я просто слушал.
Ту жену звали Валентина. Позже я не раз слышал её имя во время родительских ссор.
Я не могу ручаться за то, что Юрвас и Валя любили друг друга по–настоящему. Возможно, они вообще были просто товарищами, которым подвернулась возможность уйти от родителей, а заодно и начать активную половую жизнь. Но как бы то ни было, однажды их чувства угасли. Они захотели чего–то иного. Юрвас повстречал Нину, а Валентина – кого–то ещё. У них был уговор: не мешать жизни друг друга, не вторгаться в интимные отношения. Отец условился с Валей о знаке на тот случай, если кто–то из них приводит в дом любовника (любовницу). Таким знаком была воткнутая в дверь булавка. Однажды он вернулся домой с работы и, дёрнув дверь, обнаружил, что она заперта изнутри. К своему удивлению, он обнаружил воткнутую в дверь булавку.