355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Ветер » Стеклянная тетрадь » Текст книги (страница 14)
Стеклянная тетрадь
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 14:30

Текст книги "Стеклянная тетрадь"


Автор книги: Андрей Ветер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)

Я повернулся к нашему провожатому:

– Долго сгорает труп?

– Часа три–четыре. Я слышал, что многие родственники уходят от костра сразу после того, как огонь разойдётся, и не ждут окончания процедуры.

– Почему?

– Некоторые не могут сдержать своих слез. А индусы считают, что слезы родственника мешают гореть погребальному костру.

Когда мы собрались уходить, я обратил внимание на появившегося на территории крематория крупного человека. Наш провожатый пояснил, что пришедший человек – хозяин крематория. Его волосы гладко расчесаны на пробор и мелко завиты за ушами. Он одет в белую рубаху и белые штаны в тонкую коричневую полоску.

– Раз в неделю он приходит сюда, просеивает пепел. Не сам, конечно, а его работники. Вон они шагают, корзины несут, – пояснил наш провожатый.

– Зачем он просеивает пепел?

– Он ищет золото.

– Какое золото?

– Кольца, украшения, серебряные и золотые зубы. Да, да, это целое дело.

За хозяином лениво шагали люди с большими грязными корзинами, некоторые несли лопаты. Хозяин взошёл по доскам на ближайшую лодку с навесом и устроился на корточках в тени. Рабочие принялись разгребать лопатами пепел, бросая его в корзины и спускаясь в реку. Там они, стоя по пояс в воде, окунали корзины в воду. Пепел всплывал на поверхность воды и плавал густой кашей. Если в пепле было что–то тяжёлое, то оно оставалось в корзине. Изредка рабочие вынимали что–то из корзин и протягивали хозяину. Но мы не видели, что это такое. Возможно, золото, возможно, просто прибрежный камешек.

Пожалуй, их улов не всегда был очень велик.

Утомившись от впечатлений и прежде всего от трупосожжений, мы направились туда, где нас должен был ждать автобус.

Неожиданно наш провожатый остановил меня, взяв за локоть, и указал на голого старика, почти совсем чёрного от загара.

– Господин, он желает что–то сказать вам, – проговорил провожатый. – Это один из здешних очень почитаемых дервишей.

Заметив моё колебание, жена подтолкнула меня по направлению к дервишу. Он сидел на облитой водой каменной плите. Седая борода сильно выделялась на тёмном теле. На лысой голове сверкало солнце. Подойдя к старику, я сложил ладони на индийский манер и слегка поклонился. Он улыбнулся и поднёс свои сложенные руки себе к груди, затем ко лбу.

– Он говорит, господин, что узнал тебя и хочет рассказать тебе нечто, – перевёл мне провожатый, когда старик забормотал что–то на хинди.

– Если он насчёт предсказаний, то мне ничего такого не нужно, – поспешил отказаться я, заподозрив банальное попрошайничество.

Я вспомнил, как много лет назад к моему отцу однажды пристал в Бомбее какой–то пройдоха и всё настаивал на том, что он может угадать будущее. Отец не знал, как отвязаться от индийца и сказал:

– Я не нуждаюсь в том, чтобы мне кто–то гадал. Я сам умею предсказывать, сам вижу будущее. Давай я лучше расскажу тебе, что тебя ожидает.

Тот индиец смутился, а отец продолжал гнуть своё:

– Я вижу, что в тебе гнездится скрытая болезнь. Очень опасная болезнь. И к концу года она проявится во всей своей силе. Если сумеешь побороть ее, то будешь жить очень долго. Если не сумеешь, то умрешь…

Индус побелел настолько, насколько позволял ему цвет его кожи, и сразу скрылся. Надо сказать, что это была злая шутка со стороны моего отца.

Услышав обращённые ко мне слова дервиша, я решил повести себя в том же духе, что и мой отец.

– Я сам умею прорицать, – сказал я.

– Нет, – ответил старик, внимательно посмотрев на меня, – этого ты не умеешь. – В его голосе, тонком и резком, невозможно было угадать настроения. – Ты наделён иными талантами, – продолжил он.

– Какими же? – я заинтересовался.

– Ты умеешь рассказывать.

– И это всё?

– Это очень много. Ты сам не понимаешь, насколько это много. Оглянись, вокруг тебя так много людей, но мало кто из них умеет рассказывать, мало у кого в рассказах присутствует настоящее слово.

На лице переводчика появилось выражение жадного любопытства. Он опустился на корточки перед стариком и поглядывал на меня снизу вверх.

– Он говорит, что узнал тебя, – сказал переводчик. – Он жил с тобой в каком–то древнем царстве. Вы служили с ним у царя, были отважными воинами, важными воинами…

Признаюсь, мне и раньше приходилось слышать от некоторых людей, что мы встречались в прежних земных воплощениях.

Один мой товарищ, обладавший редким даром ясновидения, настаивал на том, что мы с ним соприкасались очень давно в Индии, но отказывался сообщить какие–либо подробности. Звали его Александр. К нему стекались из разных стран монахи индуистского и буддийского толка, они каким–то образом вычисляли его и нуждались в беседе с ним. Я же был с ним на короткой ноге, весьма уважал его и даже соглашался с тем, что мы с ним встречались когда–то (тысячи две–три лет назад), но не испытывал при этом ничего особенного…

Была в числе моих знакомых и молодая женщина по имени Марина, в определённых кругах пользовавшаяся репутацией очень сильной и опасной ведьмы. Она утверждала, что мы были с ней брат и сестра во времена далёкой дохристианской Руси. Она подробно излагала историю своей жизни, но очень неопределённо рассказывала о моей. Наверняка она знала только моё имя и то, что я был убит на войне…

Встретился мне в жизни также странный толстый человек, погружённый в культуру Востока. Его звали Владимир. У него был серьёзный и очень жёсткий наставник по имени Коршун, который велел Владимиру непременно поддерживать со мной отношения, так как я и этот Владимир – кармические братья. Что такое кармические братья и к чему меня обязывает такое родство, я не сумел выяснить…

К сожалению, мой интерес ко всем этим людям угасал по мере того, как вопросов к ним становилось больше, а ответов я получал меньше. Но так или иначе, а заявления о том, что я встречался с кем–то в прошлых жизнях, меня не удивляли.

Однако здесь, в Бенаресе, на берегу величественного Ганга, над которым стелились чёрные дымы погребальных костров, слова о прошлых воплощениях звучали иначе. У них был особый вкус. От них веяло глубиной. В них слышался гул бездны. Они имели вес.

– Что ещё он может сказать? – спросил я.

– Он помнит, что ты научил его многому.

– Я научил?

– Ты был воспитан в храме, господин. Ты многое умел. И однажды ты оказал ему помощь.

– Какую помощь?

– Ты раскрыл ему глаза.

– В каком смысле?

– Ты помог ему проникнуться духом смерти, он перестал её бояться… Так говорит этот старик… Ему надо верить… Но с тобой произошла беда, господин. Ты отступил от той мудрости, которую носил в сердце. Ты потерял равновесие, поддался ярости. Ты погиб, господин…

Переводчик почти с ужасом смотрел на меня. Его изумление не знало пределов. Похоже, что никогда он не слышал, чтобы здешний дервиш обращался с подобными словами к европейцу.

Я поглядел на старика с огромным вниманием, хотя ни радостного волнения, ни беспокойства я не испытал в ту минуту. Я оставался совершенно спокоен, хоть и понял, что старец вовсе не шутил. Я не испытал ни толики волнения от его слов.

Меня всегда удивляло, почему, когда речь заходила о моих прошлых жизнях, я оставался почти равнодушен к таким сообщениям. Я вёл себя весьма цинично в такие мгновения, чуть ли смеялся над людьми, пришедшими ко мне с такого рода информацией. А ведь я всегда был настроен исключительно поэтически, романтически, всегда был открыт к тому, чтобы всей грудью вдохнуть воздух таинственности, вкусить его, впитать его.

И всё же к разговорам о реинкарнации я оставался спокоен. Единственное, что мне очень хотелось понять – как именно узнают такие люди своих бывших друзей и родственников. Я не видел в лице дервиша ничего знакомого. Обычное лицо престарелого индуса. У меня часто бывает, что я довожу себя до изнеможения, когда мне случается вдруг увидеть лицо, которое кажется мне знакомым, но при этом я не могу определить, где видел его. И это сводит с ума, ибо я чувствую, что это лицо (или нечто стоящее за лицом) пришло из глубин подсознания.

Но дервиша я не узнал. Он был просто индус, один из многих миллионов других индусов.

– Что же он хочет сказать мне? – спросил я у переводчика. – Что мне делать с его словами?

– Он хочет напомнить тебе, что ты был сильным. Сила никуда не уходит. Она скрыта в тебе, как и то знание, которым ты обладал в той жизни, господин. Он говорит, что тебе надо поменять отношение к смерти. Ты умеешь произносить правильные слова о вечности, но ты просто играешь словами, не хранишь в себе их глубинный смысл. И ещё он просит тебя не переставать начатое тобой дело.

– О каком деле он говорит?

– Дело рассказчика.

– Спроси, знает ли он, что я пишу книги? Об этом ли говорит он сейчас?

– Он говорит о твоём даре рассказчика. Не имеет значения, какую форму принимают твои рассказы. Ты просто должен рассказывать, господин. Ты несёшь слово.

Дервиш протянул руку и коснулся моей ладони. Впервые за всё это время я вдруг испугался. Мне вдруг сделалось не по себе.

Дервиш произнёс что–то, переводчик сказал:

– Он благословляет тебя.

Я кивнул, а переводчик попросил:

– Господин, оставь мне что–нибудь на память. Этот дервиш очень уважаем здесь. если он сказал о тебе такие важные слова, значит, это правда. Но как же в таком случае я могу не взять от тебя чего–нибудь на память. Самый простой предмет из твоих рук будет для меня большим подарком. Подержи хотя бы этот камешек, – он подхватил небольшой камень из пыли и протянул его мне, – подержи, господин, и подари его мне.

Я взял камешек, покрутил его в руке, удивляясь глубине человеческой веры, и подал его переводчику.

– Благодарю тебя, господин, – радостно заулыбался тот и сложил ладони лодочкой перед своим лицом.

Дервиш засмеялся, наблюдая за нашими действиями, и ещё раз коснулся моей руки. Он что–то пробормотал на прощанье и жестом показал, что я должен идти. Индийцы умеют очень красиво двигать руками, особенно кистями рук, делая это проворно, элегантно, и каждый жест их всегда понятен.

В тот день я не понял, что имел в виду дервиш. Я был высокого мнения о себе, считал себя хорошо осведомлённым в области теософии, может быть, даже в глубине души видел в себе будущего мудреца и пророка. Я не мог признаться себе в том, что я не только не знал многих вещей, но зачастую не понимал сути того, о чём часто и вроде бы умело вёл речь.

Позже, когда я мало–помалу научился быть честным с самим собой, мне открылась масса любопытнейших сторон человеческой жизни, но многое всё равно осталось непонятным и необъяснимым.

Почему мне вспомнилось всё это? Не знаю. Иногда мне хочется зарыться в прошлое, но не для того, чтобы купаться в нём, забыв о настоящем времени. Я не рвусь в прошлое, как это делают многие и как я сам поступал в молодые годы, когда мне настоящий момент представлялся гораздо мрачнее и тяжелее былых времён. Мне хорошо знакомы люди, которые бросаются в омут ностальгии и упиваются воспоминаниями, обливаясь при этом слезами, тем самым отравляя себя.

Нет, прошлое нужно мне, чтобы насладиться двумя–тремя глотками воспоминаний и предложить их кому–нибудь ещё попробовать на вкус. Это приятно. Это полезно. Чуть–чуть. Для того, чтобы понять кое–что. Чтобы увидеть. Чтобы определиться, куда шагать теперь.

С тех времён утекло много воды, многое изменилось в моей жизни, что–то исчезло вовсе, что–то поменяло свой цвет, что–то приобрело другой вес, что–то получило новое название. Но неизменным осталось одно – рассказчик во мне. Я продолжаю рассказывать, получая от этого истинное наслаждение. Я рассказываю на бумаге, на киноплёнке, на холстах… Излагая истории, даже самые скромные по содержанию, я вижу, как они заполняют пространство вокруг меня, оживают, пронизывают воздух, стены, окружающих людей, пропитывают собой их мысли, сливаются с ними, сживаются, становятся едиными целым с чужими историями, чужими жизнями, усложняя и вместе с тем упрощая наш необъятный мир.

Я наслаждаюсь всем этим и дарю наслаждение всем, кто готов его получить.

ЭОН ПАМЯТИ

«И четыре силы – это мудрость, благодать, чувствование, рассудительность. Благодать находится у эона света Армоцеля, который первый ангел. Вместе с этим эоном есть три другие эона: милость, истина и форма. Второй свет – это Ориэль, который был помещён у второго эона. Вместе с ним есть три других эона: мысль, чувствование и память. Третий свет – это Давейтай, который помещён у третьего эона. Вместе с ним есть три других эона: мудрость, любовь и форма. Четвёртый эон помещён у четвёртого света Элелет. Вместе с ним есть три других эона: совершенство, мир и София. Это четыре эона, которые предстали пред божественным Аутогеном. Это двенадцать эонов, которые предстали пред сыном, великим Аутогеном, Христом, по воле и дару незримого». Апокриф Иоанна.

Моего отца привезли из Женевы в Москву на носилках, неподвижного, с закрытыми глазами, но совершенно спокойного внешне. Глядя на него, невозможно было сказать, что его терзала неугасимая боль в голове, что мозг был раздавлен опухолью, лишившей его возможности шевелиться. Его лицо ничуть не изменилось. Казалось, что он просто спал. Но его охватил, к сожалению, не сон.

Чекисты работали быстро, слаженно, без суеты, не привлекая внимания многочисленных пассажиров Шереметьева. Со стороны казалось, что обычные люди встречали больного человека. Никому из посторонних никогда не закралась бы мысль, что на каталке лежал профессиональный разведчик, в считанные дни превратившийся из громкоголосого и жизнелюбивого человека в молчаливую и неподвижную куклу. Судьба…

В Женеве, когда он жаловался на всё чаще беспокоившие его головные боли, ему сказали, что он просто перенёс на ногах грипп. Никто не подозревал, что в голове гнездилась непобедимая опухоль, расползавшаяся по мозгу, как пролитые чернила по промокашке. Врач в нашем представительстве сказала, что у моего отца было осложнение после гриппа. Обследование в женевском госпитале также ничего не показало, так что не верьте, что хвалёные европейские светила знают всё и умеют всё. Не верьте. Они ничуть не лучше наших, а то и значительно хуже. У них прекрасное техническое оснащение, но в редких случаях этого бывает достаточно. Никакая техника не заменит профессионального чутья и умения, которыми обязан обладать врач.

Итак, отца провезли через отдельную дверь. Рядом с каталкой стояла моя мать, интересная, подтянутая женщина с яркими губами и густо накрашенными глазами. Она почти не обращала на окружающих внимания и бесцветно сказала:

– Здравствуй, Андрюшенька.

Я подошёл к отцу и взял его за руку. Он слегка приоткрыл глаза и сделал губами:

– Пф–ф–ф-ф…

Страшно вспоминать этот звук, пролившийся сквозь сомкнутые губы. Этот звук не имел ничего общего с жизнерадостным человеком, которого я привык видеть. Я ничуть не смутился, увидев отца в таком положении. Я был уверен, что его болезнь, пусть и тяжёлая, пройдёт через самое короткое время. Я не допускал мысли о том, что отец мог остаться в таком неподвижном состоянии навсегда.

– Пф–ф–ф-ф…

Казалось, он узнал меня, но кисть его руки не отозвалась на моё прикосновение, осталась вялой. Подошедшие доктора ткнули его несколько раз в руку иголками, проверяя рефлексы, но отец никак не отреагировал. Ему было всё равно.

– Юрий Васильевич, как вы?

Он молчал. Он не отзывался на их вопросы. Поэтому я уверен, что меня он узнал. На моё появление он отреагировал движением губ…

– Юрий Васильевич, как вы?

В этом вопросе слышалась безысходность. Несуразица какая–то… Безысходности не могло быть, но я слышал её в голосах белых халатов.

Через некоторое время мы уже мчались в машине.

– Вот как, оказывается, бывает, – произнесла вдруг мама. – В один момент всё рухнуло…

В институте нейрохирургии имени Бурденко у отца сразу определили опухоль головного мозга в левой височной доле. На следующий день знаменитый хирург Коновалов (говорят, у него волшебные руки) приступил к операции.

***

Отматывая киноплёнку памяти к далёким дням детства, я удивляюсь себе.

Когда отец впервые сказал мне, что он работает в разведке, я не обратил на это внимания. Не то чтобы я не поверил ему – я привык ему верить, я верил, пожалуй, только ему, так как он никогда не обманывал меня – я просто не сумел осознать этого. Мне было тринадцать лет, я рос в тепличных условиях, и понятие «шпион» было для меня частью какого–то недосягаемого, если не вовсе вымышленного мира, очень героического и романтического, но не имевшего ни малейшего отношения к действительности. Он заметил мою странную реакцию и принял её, как я думаю, за недоверие. Ведь любой нормальный мальчишка непременно пришёл бы в восхищение от такой информации. Отец – разведчик! Разве это не удивительно? Разве не здорово? Разве не почётно? Но я, судя по всему, не отреагировал должным образом, и отца, видно, задело отсутствие восторга во мне. Реакция оказалась слишком вялой.

Помню, мы ехали однажды на поезде отдыхать в Крым. В купе никого не было, кроме меня и отца, и он показал мне своё служебное удостоверение, чтобы я убедился в его честности.

– А ты не верил мне…

Он ошибался. Верить–то я верил, но сразу же выбрасывал из головы эту информацию. Я просто не понимал, о чём шла речь, поэтому и в тот раз в моей голове не отложилось, что мой папа – офицер разведки. Ведь разведчику полагалось гонять на автомобиле с пистолетом в руке, сигать с крыши на крышу, отрываясь от погони, прятать своё лицо под наклеенными усами и бородой да и вообще вести совершенно иной, особенный образ жизни. Я видел фильмы про настоящих шпионов, а папа был обыкновенным человеком. Он ни от кого не прятался, каждое утро отправлялся на работу, как и все другие папы. В нём не было ровным счётом ничего особенного. Залысина, тяжелеющий с годами живот, отсутствие стальных мышц, привычка много выпивать…

Через два года после этого я попал в интернат КГБ и там впервые услышал слово «чекисты», употреблённое по отношению к нашим родителям. Было 20 декабря. Нас, старшую группу школьников, пригласили в класс для торжественного собрания. Пришёл чей–то отец и выступил перед нами с небольшой речью, начав её так:

– Вы, дети чекистов, должны помнить….

Он говорил без лозунгов, без ярких слов, весьма обыденно, не рассказывал никаких приключенческих историй, но это «дети чекистов» меня потрясло. Впервые в моей голове увязалась в одно ясное целое многолетняя история Советского Союза и жизнь моего отца (стало быть, также жизнь моей матери и моя собственная). Чекисты! Это слово вдруг сразу подвело под работу моего отца мощный фундамент. Одно слово расставило по своим местам всё, что оставалось для меня смутным раньше. Чекисты! Это революционные кожанки, маузеры в деревянных кобурах, ловля бандитов и прочее, прочее, прочее, от чего захватывало дух… Кинематограф внезапно ожил. Персонажи, рельефно смотревшие на меня с чёрно–белого экрана, обрели плоть, вес, смысл. За ними тянулся шлейф истории.

Печально, что я осознал всё это через призму чужих слов. Получается, что я должен был услышать это от постороннего человека, чтобы понять, что такое «разведчик», а не от близкого мне отца.

Чекисты! Как много таилось в этом слове!

Только теперь я обратил внимание на висевшую под стеклом в проходной нашего интерната бумагу с перечнем правил посещения. В заголовке присутствовали слова «комитет государственной безопасности».

Получалось, что все окружавшие меня интернатские ребята были детьми разведчиков, детьми чекистов, детьми никому неведомых героев. А у Толика Нукина, круглолицего, потного, совершенно обыкновенного, отец, оказывается, был нелегалом! То есть он жил в чужой стране под чужой фамилией вместе с женой, прикрывался чужим гражданством, говорил только на чужом языке! До меня вдруг дошло, что Толик не видел родителей вот уже несколько лет, получал письма и подарки от них исключительно через куратора, а когда им пришёл срок возвращаться, он неожиданно узнал, что у него появился братик, что братику уже исполнилось два годика и вообще много разного…

Дети…

Мы были самыми заурядными детьми. Мы хулиганили, дрались, приворовывали… Ваня Курлаков неоднократно попадался воспитателям в пьяном виде после посещения ближайшей разливочной, устраивал потасовки и в конце концов был отчислен из интерната, а после школы загремел в тюрьму. Стасик Ленский тоже постоянно дрался, не в силах сдержать свою страсть к боксу, регулярно вышибал кому–то зубы. Олежка Малицев лазил по водосточной трубе подглядывать за девочками в бане. Димка по кичке Дама, когда мы гуляли по парку, настаивал на том, чтобы мы уходили чуть вперёд и задирали прохожих, чтобы они сцепились с нами, а он получил повод покрутить им уши. Внук директора нашего интерната крал, как поговаривали, всё, что подворачивалось ему под руку (одно время я водил с ним дружбу, а потом начал демонстративно открещиваться от него – позорное поведение с моей стороны, в чём мне стыдно признаваться, но так было); его звали Миша, он умер от рака крови через несколько лет после окончания школы; однажды он явился ко мне во сне и сказал, что вскоре я умру (я не умер, но в означенный день потерял сознание, сидя на унитазе – возможно, я не совсем верно понял его слова).

Дети…

Да, моя голова шла кругом. Для меня это был год, когда я впервые остался без родителей и попал в московскую школу, о которой не имел ни малейшего понятия. В Москве, столице СССР, были совершенно чуждые мне нравы, казавшиеся мне дикими. Я воспринял Москву как чужой город, родина моя казалась мне чужой страной.

Я вырос в Индии, привык к тепличным условиям. В советской «колонии» не было драк между детьми. Если случалось кому–то из мальчишек схлестнуться, то родители быстренько надевали на своих буянов узду. В Москве же синяки и кровоподтёки оказались, как я быстро усвоил, делом не только привычным, но и само собой разумеющимся. Дрались прямо в школе, не страшась никаких наказаний, могли схватиться даже не в скрытом от посторонних глаз грязном туалете, а непосредственно перед входом в классную комнату, нанося удары тяжёлыми жёлтыми пряжками хлёстких кожаных ремней. Когда я впервые увидел драку, где ребята лупили друг друга ремнями, сгрудившись на лестничной клетке, я остолбенел. Я не мог поверить в то, что такое может происходить в действительности.

Гораздо позже я узнал, что в Приюте (так мы называли наш интернат) тоже было принято драться – «утюжить» новичков в знак «гостеприимства». Не знаю, как именно их обрабатывали, может быть, пропускали сквозь строй, может быть, устраивали бой с самым сильным, обрекая на проигрыш. Меня сия чаша обошла стороной, и причины этого остались мне неведомы. Воспитатели рассказывали моей матери, когда я уходил из интерната, что я завоевал признание ребят тем, что умел рисовать. Сейчас меня это очень удивляет: неужели умение рисовать может кому–то казаться недосягаемым искусством? Впрочем, если это так, то вполне возможно, что моё умение показалось ребятам своего рода волшебством (как для дикарей). Как–то я придумал забаву: рисовал карандашом картинки, в которые помещал вырезанные из фотокарточек лица ребят. Карандашом я работал так, чтобы штрихи абсолютно точно соответствовали яркости и тону фотографии, дабы между фото и рисунком не различались границы. Это нравилось всем, от многих даже поступали заказы на тот или иной сюжет, в котором они хотели бы увидеть себя. Может, это и было то, о чём говорили воспитатели? Повторяю, что я не знаю причины, по которой меня не тронули, но как бы то ни было, меня не поколотили, как того требовали правила Приюта. Я полагаю, что в то время изменились нравы старшеклассников, поэтому новичков перестали бить. По крайней мере, за время моего нахождения в Приюте я не видел, чтобы поколотили хотя бы кого–нибудь из новоприбывших, хотя серьёзные драки при «выяснении отношений» случались.

Той же осенью я впервые увидел по телевизору «Семнадцать мгновений весны». Невозможно передать всю глубину охвативших меня переживаний. Прежде я не видел ничего подобного. Тяжесть бремени, которое нёс на своих плечах Штирлиц, придавила меня. Невольно я стал ощущать, что мой отец, хоть и не работавший нелегалом, выполнял столь же трудные задания, как и экранный полковник Исаев. И родители всех окружавших меня мальчишек и девчонок тоже. Глядя на актёра Вячеслава Тихонова, облачённого в чёрную форму СС, и слушая песню «Мгновения», я едва не плакал. Чувства переполняли меня, однако поделиться ими я не осмелился ни с кем, побоявшись, что буду зачислен в категорию «хлюпиков».

Кто бы мог подумать, что через много лет после этого я сам попаду в разведшколу и увижу собственными глазами «кухню», где готовят «шпионов»? Увижу, вдохну запах этой профессии и подам рапорт об увольнении…

***

Моего отца звали Юрий Васильевич, но для большинства друзей он был просто Юрвас.

Его отец, то есть мой родной дед, погиб на фронте. Однажды я обнаружил среди старых бумаг и фотографий аккуратно сложенное и обветшавшее на складках письмо с фронта, написанное медсестрой, адресованное моей бабке и сообщавшее о смерти моего деда. Простенькое письмо, бесхитростное, но такое важное, такое весомое.

«Здравствуйте, уважаемая Галя. Простите, что я так вас называю, я не знаю вашего полного имени. Это имя я нашла написанное на фотокарточке и решила вас так называть. Я вам хочу сообщить, что ваш муж в одной из крупных операций был ранен в живот с повреждением толстого кишечника. Хирургическая операция длилась более двух часов и закончилась благополучно, после чего больной жил четыре дня. Но, видно, болезнь сильнее всех оказалась и взяла верх себя… в пять часов… мая 1943 (уголок письма с точной датой оторван) ваш муж скончался. Я представляю, как тяжела для вас утрата. Мне тяжело писать об этом, но я считаю своим долгом сообщить вам об этом. Вместе с небольшой запиской отсылаю вам фотокарточки, найденные у него. Деньги в сумме 345 рублей я вам послала по почте. Писала медсестра Зина Самойлова. Сообщите мне, что получили вы письмо и деньги».

Есть и другое письмо от этой медсестры; конверт из обычного тетрадного листка в клетку сложен треугольничком, украшен тремя круглыми почтовыми штемпелями и квадратной печатью «ПРОСМОТРЕНО Военной Цензурой, 15».

«Здравствуйте, дорогая и уважаемая Галина Николаевна! Сегодня вместе с вашим письмом получила ещё два таких письма. Все они почти одного содержания. После каждого больного, пролежавшего в моей палате и умершего на моих руках, я сообщаю по адресу, хотя такие вести для дома не совсем приятные, но если родственники не будут получать от них письма, то будет гораздо тяжелее. Поэтому я сразу сообщаю об полной утрате. Это не потому я пишу, что долг этим заниматься. Я пишу потому, что понимаю, в каком положении остаётся семья, и сочувствую все её трудности. На днях я получила письмо с фронта, в котором мне сообщили, что умер от тяжёлого ранения мой брат. И я в лице моего брата представляю каждого больного, попавшего на моё лечение. Я делаю самую почётную работу, помогаю людям вернуться к жизни, но когда бывают такие случаи, когда умирают люди, бывает очень тяжело смотреть на это зрелище. Я глубоко сочувствую вам, уважаемая Галина Николаевна, утрата в вашей дружной семье очень отразится на вашу жизнь, а тем более на будущность вашего сына. Пишите мне, я вам с удовольствием буду отвечать на все заданные вопросы. Спасибо за приглашение в гости. Я сама москвичка и после окончания войны, безусловно, к вам зайду и поделимся вместе мыслями. До свидания! Дорогая Галина Николаевна, привет вашему сыну Юрику и мамаше вашей. С горячим дружеским приветом Зина. 8.6.43».

Меня поразила мысль, что эта медсестра, возможно, жила какой–то удивительной жизнью, переписываясь с родственниками своих погибших подопечных. Возможно, после войны она встречалась с жёнами, сёстрами и детьми тех солдат, которые скончались на её глазах, и была для многих людей единственной связующей нитью между живыми и мёртвыми – нитью, которую может ощутить лишь тот, кто прошёл через горе таких утрат.

Среди старых писем я нашёл также свёрнутую крохотным конвертиком бумагу, в которой хранилась (и хранится до сих пор) фиалка; на бумаге карандашная надпись, сделанная рукой моей бабушки Гали: «Фиалочки, которые Васенька прислал с фронта». Ничего больше у меня от деда, а у Юрваса от отца не осталось, кроме нескольких потрескавшихся фотографий.

Впрочем, я вру. От деда Василия сохранилась также бумага, которая называется «Выпись изъ метрической книги» (за 1908 год) – большой сложенный вдвое листок, старинный шрифт, выцветшие чернила, неразборчивый крупный почерк.

Моя бабушка Галя (мать Юрваса) работала школьной учительницей. Я хорошо помню это здание старой школы из красного кирпича. Как–то раз отец провёл меня по местам своего детства, по закоулкам юности, показал школу и дом. Школа продолжает стоять, а вот дом разрушен. Когда–то тот район назывался Лихоборы.

Юрвас, несмотря на то, что мама его была учительницей, читал мало, рос на улице, тесно соприкасался со шпаной, дрался, мастерил так называемые «самопалы», с которыми наиболее суровые представители шпаны не расставались никогда. Драться он умел хорошо, обучившись этому делу в боксёрской школе, но выяснять отношения на кулаках не любил, как сам признавался мне потом. Он говорил, что именно умение пользоваться кулаками нередко подводило его, вселяло излишнюю самоуверенность, заставляло ввязываться в потасовки, в которые ввязываться было нельзя.

Иногда, уже в дни моего отрочества, Юрвас вдруг начинал напевать какую–нибудь блатную песню, попивая утренний чай.

– Откуда ты знаешь такие песни? – всякий раз удивлялся я.

– Эх, Андрюха, – улыбался он, – сколько я этих песен знал раньше! Надо тебе слова надиктовать при случае. А то ведь нынче их нигде не услышишь, канут со мной…

Но не надиктовал. Как–то всё не до того было. Да я и не спрашивал про них, ведь песни мне эти не были нужны. Думаю, что Юрвас на самом деле не вспомнил бы целиком ни одной из этих песен, это он просто чуть–чуть рисовался. Ему хотелось выглядеть в моих глазах немного не таким, какими были остальные дипломаты.

Я не могу не упомянуть о шпанской молодости Юрваса, ибо она наложила сильный отпечаток на его характер. Впрочем, со шпаной общалось подавляющее число ребят военного и послевоенного времени. Шпану, по сути дела, составляли все ребята. Шпана была повсюду, в каждом дворе, в каждой подворотне. Наверное, только дети очень высокопоставленных родителей не соприкасались со шпаной. В стране была разруха, нищета, люди пытались выжить всеми доступными способами, и мальчишки не были исключением. Воровали, если подворачивался случай, и дрались, зажав в кулаке медный пятак, чтобы удар был сильнее.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю