355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Лисунов » Пушкин - историк Петра » Текст книги (страница 9)
Пушкин - историк Петра
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:11

Текст книги "Пушкин - историк Петра"


Автор книги: Андрей Лисунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

125

соединение двух рукописей, отражающих разные этапы проникновения в исследовательский материал, создает иллюзию путаницы во взглядах Пушкина и служит основанием для обвинения его в неспособности создать целостный образ Петра. По всей видимости, это обстоятельство, помимо прочих, заставило Фейнберга искать сомнительные определения, называя “...подготовительный, писанный Пушкиным большей частью “про себя” и потому неоднородный текст” 208 “во многом уже подготовленным” 204. При новом подходе, учитывающем с труктурные и текстологические особенности “Истории Петра”, можно избежать путаных объяснений.

126

Глава 6

Пушкин – историк Петра

Тетрадь за “1704 год” Пушкин писал предположительно в мае-июне 1834 года, вероятно, находясь под определенным давлением голиковской работы, безоговорочно признающей авторитет Петра. Вместе с тем, сведения, полученные поэтом в архивах и других источниках, диктовали более жесткий подход к личности реформатора. Перед Пушкиным стояла сложная задача: с одной стороны, исследовать оба направления, с другой – выработать свой путь в освещении деятельности реформатора, который сочетал бы объективное изложение материалов, содержащихся в “Деяниях Петра Великого”, с действительным свидетельством документов, зачастую противоречащих им.

Так, поэт пишет, что при Нарве Петр “...предложение о сдаче сделал из человеколюбия” (Х,74), но разрушительную бомбардировку города не прекратил по вполне понятной военной причине – чтобы не дать “время исправить разоренное” (Х,74). Когда в поверженной Нарве начался грабеж и “Салдаты били по улицам всех, кто им ни попадался, нс слушая начальников, повелевающих пощаду. Петр кинулся между ими с обнаженной шпагою и заколол 2 ослушников” (Х,75), виноватым оказался комендант: “...увидев и Горна, в жару своем дал ему пощечину, и сказал с гневом: “Не ты ли всему виноват? не имея никакой надежды на помочь, никакого средства к спасению города, не мог ты давно уже выставить белого флага?” – Потом, показывая шпагу, обагренную кровью, “смотри” – продолжал он, – “эта кровь не шведская, а русская. Я своих заколол, чтоб <удержать> бешенство, до которого ты довел моих салдат своим упрямством”” (Х,75). Сцена эта выдержана в шекспировском духе – в безвыходной ситуации царь совершает меньшее зло, чтобы

127

предотвратить большее. Здесь все серьезно, хотя и не лишено театральной патетики. Пушкин пытается оправдать Петра. Царь “...трудился о установлении порядка в городе и о безопасности жителей” (Х,75). “Народ смотрел с изумлением и любопытством на пленных шведов, на их оружие, влекомое с презрением, на торжествующих своих соотечественников и начинал мириться с нововведениями” (Х,78). -Получается, жертвы вроде бы оправданы. И все же у Пушкина остается сомнение – действительно ли реформатор старался ради народа: “Петр почитал бани лекарством; учредив все врачебные распоряжения для войска, он ничего такого не сделал для народа говоря: “с них довольно и бани”” (Х,78). Поэт пока воздерживается от какой-либо оценки.

В следующей тетради он возвращается к освещению военных заслуг реформатора и отмечает то, что Петр “...подходил под самые пушки. 3 часа, не взирая на сильную пальбу из Кобор-шанца, он осматривал укрепления” (Х,83). Вероятно, личная храбрость царя, по мнению Пушкина, могла бы послужить косвенным свидетельством благородства его натуры. Этому есть подтверждение: когда возник астраханский бунт: “С черноярцами и другими повелевал обходиться без жестокости, дабы тем не устрашить и не воспламенить астраханцев. Заняв Астрахань, обнародовать милость, а над заводчиками без указу казни не чинить” (Х,85). И все же речь шла о народном восстании: “Предлогом бунта было православие, угрожаемое погибелию через бритье бород и немецкое платье. Намерение их было идти на Москву, разорить ее, побить всех правителей, немцев, офицеров и салдат, отомстив тем за казни 1698 года, а потом бить челом государю, чтоб велел быть старой вере’’ (Х,85,86). И как же отреагировал на это царь : “За утушение семимесячного бунта принес богу благодарение, уподобил оное важнейшей победе” (Х,86). Речь царя афористична: “... не добро есть брать серебро, а дела делать свинцовые” (Х,87), многогранность его деятельности поражает, а главное, Петр готов жить той жизнью, которую навязывает стране: “Меж тем осмотрел он фабрики etc., был весьма доволен (...) из сих сукон, пишет он к

128

Менш.<икову”, и я сделал кафтан к празднику” (Х,88,89). Однако Пушкина по-прежнему настораживают методы, которыми реформатор добивался поставленной цели: “Ведавшему и не донесшему – наказание: описание половины всего имения etc, etc.” (Х,90). Но, может быть, это все же меньшее зло – проявление неукротимой энергии Петра?

Тетрадь за “1706” год Пушкин начинает со следующих строк: “Он выписал иностранных лекарей и учредил при гошп.<итале> анатомическое учение, обогатив театр анатомич.<еский> разными уродами человеч.<ескими> и проч., развел тут же ботанический сад, в коем сам иногда трудился” (X, 91). К этим “уродам человеческим” Пушкин еще вернется, а пока он находит в письме царя к Огильвию подтверждение щербатовской мысли о причине , побудившей Петра в конце концов принять табель о рангах: “О дворянах, пишете вы, 20,000 поставить на рубежах? сие зело удивительно, где их взять? то же и о 50,000 нового войска: воистинну легко писать и указывать, а самому не делать” (Х,93). Однако о том, что сам Петр понимал значение подлинного дворянства, говорит хотя бы его письмо к министру в Вене : “...он приказывал ему стараться о найме добрых генералов (...) из знатных родов, чтоб можно было их и в советы призывать” (Х,101).

Плохо то, что это были иностранцы, и царь собирался платить им тайное жалование. В конце тома Пушкин, скорей всего, не случайно обращает внимание на жестокость Карла: “Русских Рейншильд приказал колоть; их клали одного на другого и кололи штыками и ножами. – Таково было повеление Карла” (Х,95). Какое-то время фигура щведского короля по замыслу поэта будет оттенять поступки Петра, олицетворяя дух времени, склонный к жестокости.

В следующей тетради Пушкин продолжает сравнивать положительные и отрицательные стороны реформаторских усилий царя. Главное, на что он обратит особое внимание, – поразительная склонность Петра к составлению указов: “От 4 июля до 20 августа” Петр разослал более 50-ти повелений” (Х,102). Пушкин и до этого вел перечень указов, понимая, что они являются лучшим свидетельством

129

проводимых в стране реформ, но здесь он впервые обращает внимание на их некоторую избыточность. Странной выглядит и придворная жизнь царя: “Ромодановский произвел Петра из капит.<анов> в полковники в бытность государя в Киеве. За сию фарсу Петр его благодарил письменно” (X, 103). С одной стороны, поэт положительно оценивает дипломатическую деятельность царя, – по существу, это единственное прямое свидетельство такого рода: “...мира же хотел он искренно и готов был заключить его на одном даже условии: иметь единый порт на Балтийском море. Вообще инструкция есть мастерское произведение дипломации и благоразумия” (X, 104); с другой – безмолвное, но от того не менее красноречивое, двойное NB, подчеркнутое двумя же чертами: “... в год на прокормление человека 1 1/2 рубл...” (Х,109). Совсем нелестно отзывается Пушкин о будущей царице: “Возвратясь в П.Б., женился он в ноябре в соборной церкви св. Троицы на Катерине, мариенбургской девке, бывшей за мужем за шв.<едским> трубачом, потом наложницею Шереметева и Меншикова” (Х,112).

Очередную тетрадь за “1707” год поэт заканчивает следующим образом: “№3. Варварский указ о не-дерзании бить челом, etc. отменен и объяснен в том же году” (Х,113). Пока же императрица названа девкой, а указ варварским, поскольку Екатерина мыслится Пушкину чем-то чужеродным Петру, а указ “отменен и обьяснен”, а значит случаен. Так, уже в следующем году “Башкирский бунт был усмирен простительною грамотою” (Х,115). А жестокое подавление другого восстания также находит свое оправдание: “Булавин издал возмутительное воззвание (Голик.<ов>, ч. П-436) и, муча офицеров кн. Долгорукова, сказывал, что идет в Москву и Польшу для побиения бояр и немцев” (Х,115). Опять же: “Петр, получа известие, что к.<нязь> Долгорукой жестоко поступает в усмиренной стороне, пенял ему за то, предписывая казнить одних зачинщиков, и то не всех, других отсылать на каторгу, старых городков не жечь” (Х,118). Как бы в противовес продуманным поступкам Петра поэт приводит результаты деятельности его внешнего противника: “Карл потерял до 1,200 и сам едва не

130

лишился жизни; лошадь его увязла в болоте и драбанты едва его вытащили” (Х,116). Довольно непригляден и личный портрет короля: “Карл был в бешенстве, он рвал на себе волоса и бил себя кулаками по щекам” (X,119). Вместе с тем, Пушкин начинает обнаруживать что-то общее в действиях обоих государей: “Петр был чрезвычайно доволен. “Неприятель, пишет он к Апр.<аксину>, в таком трактаменте не знает, что и делать”. Но король знал, что делать. Поход его от Доброго на Смоленск был обманчивым движением” (Х,120). Конечно “Карл по своему обыкновению везде совался, чуть не попался в плен и имел под собою лошадь убиту” (Х,120), но ведь и Петр не сидел в обозе. К тому же он издал жестокое распоряжение о заградотрядах: “Казаки и калмыки имели повеления, стоя за фрунтом, колоть всех наших, кои побегут или назад подадутся, не исключая самого государя”(Х,121). Понемногу характер Пушкинских заметок начинает принимать иронический оттенок. Ирония еще неярко выражена и только подчеркивает разность между желаемым и действительным в поступках реформатора: “Стародубский полковник, слабоумный Скоропадский, вольн.<ыми> голосами избран в гетманы. Сам Петр вручил ему булаву etc” (Х,124).

В двух тетрадях, посвященных преддверию Полтавской битве, Карл и Петр, как личности, уже не противопоставлены друг другу. Они равные противники: “25<июня> Карл осматривал сам наш лагерь, ранен был в ногу etc. 26 Петр осматривал положение мест, располагая план сражения. Но Карл его предупредил”(Х,133). К тому же в поведении короля обнаруживаются черты, близкие Петру, – оба они верят в свою звезду и отдают должное противнику: “Карл тогда произнес: “вижу что мы москвитян научили воинск.<ому> искусству!”” (X,131). Вместе с тем, это не означает, что Пушкин поднимает Карла на уровень Петра, скорее наоборот поэт перестает видеть разницу между “злым” королем и “добрым” царем, а потому ему становится все труднее оправдывать Петра. Подтверждение этому можно найти в следующем фрагменте, посвященном обеду у Меншикова: “Граф Д. в своих записках говорит: "Я никогда еще не видел, чтобы пили столько

131

венгерского” и рас. анекдот о Рене : “Ренн, Ренн, друг мой. В другой стране ты не стал бы так скоро превосходительством” (...) Долгорукий при сем случае выпросил прощение за своего родственника (...) Петр приказал присоветовать ему, не вмешиваться более в политические сплетни, за которые впредь ему так дешево не отделаться. “Ваше величество, если он примется за прежнее, может приказать наказать его кнутом”. Петр заметил, что кнут слишком тяжелое наказание, и хотел дать почувствовать, что в России за все про все кнутом не дерут. Д. говорит о умеренности и благопристойности Петра и проч” (Х,140). Для Пушкина здесь все важно – и то, что подтверждается благоволение Петра к иностранцам, и то, что царь пытается скрыть от них приемы своего управления страной, и собственно ирония по отношению к графу Д., который, с одной стороны, не видел “чтобы пили столько венгерского”, а с другой – говорит об умеренности и благопристойности Петра. О кнуте Пушкин напишет еще не раз в более резкой форме, а пока его оценка деятельности Петра становится все ироничнее. Так, при осаде Риги царь “... при себе велел поставить мортиры на кетели, и сам бросил первые три бомбы, первая упала на кирку св. Петра, другая на болверг, третья в купеческий дом...” (Х,141). Неловкость в действиях царя очевидна. Двусмысленно звучит и следующий фрагмент, в котором говорится, что Петр “...учредил порядок торжественного въезда наподобие римских триумфов и 21-го вошел в Москву при пушечной пальбе, колокольном звоне, барабанном бое, военной музыке и восклицании на конец с ним примиренного народа: здраствуй, государь, отец наш!” (Х,142). Внешне эти строки напоминают аналогичный, записанный несколькими тетрадями ранее отрывок (Х,78). Там тоже шла речь о семи триумфальных воротах, но не было ироничной фразы “наподобие римских триумфов”, не было бодрого перечня праздничных мероприятий, в которых народу отводилась роль статиста.

Начиная с “ 1710 года” Пушкин заметно меняет свое отношение к Петру. Ирония поэта утяжеляется и приобретает явный негативный оттенок. Так, царь проявляет хитрость и упрямство в религиозных

132

вопросах: “Петр повелел сибирск.<ому> архиерею Филофею обращать в христианскую веру иноверные племена, что не зависит от Царской власти, но от проповеди слова божия” (Х,143). Однако ведь повелел, хотя это и не зависит от царской власти. Пушкин отмечает: “Петр не сдержал своего слова. Выборгский гарнизон объявлен был военнопленным. Петр озлоблен был обидою, учиненною его белому флагу кап.<итаном> Лелиим” (Х,146), “Петр и тут удержал гарнизон рижский, вопреки слова, данного его фельдмаршалом” (Х,148). Все очевидней становится, что Петр служит навязчивой идее, не совпадающей с желанием и настроением народа: “Петр на работы П.Б-ие потребовал 14,720 чел.<овек> (...) выслав их в П. Б. на вечное житье (дав им жалования по 12 р. в год, да по 10 на хлеб), поруча их в круглую поруку, чтоб дорогою не разбежались” (X, 149). Да и забота его о людях носит довольно неловкий характер: “Петр, заметя на чухонцах худую обувь, выписал из нижегор.<одской> и казанск,<ой> губерний лучших лапотников, дав им 1 рубль в неделю кормовых денег, для обучения чухонцев плесть лапти. Пасторы каждый месяц должны были доносить выборгск.<ому> правлению о их успехах”(Х,150). А как будут носится лапти в болотистой местности не подумал?!

Следующий 1711 год обернулся военным позором реформатора. Пушкин начинает эту тетрадь с уже привычной для него иронии: “I янв.<аря> Петр обедал у кн. Менш.<икова>; вечером, при фейерверке, освещены два щита, на одном изображал.<ась> звезда с надп.<исью>: “Господи, покажи нам пути твоя”, т.е. господи, покажи нам дорогу в Турцию, на другом – столб с ключом и шпагой, с надписью: “Иде же Правда, там и помощь божия”. Однако бог помог не нам” (Х,156). Выходило так, что правды не было на стороне Петра. Незадолго до Прутской компании царь “...объявил всенародно о браке своем с Екат.<ериной> Ал.<ексеевной>...” (X, 159). Естественно, что после этого она “...упросила его остаться при нем” (ХД62), и царь двинулся на войну с обозом, полным придворных дам. Пушкин соглашается с тем, что Петра подвели им же нанятые иностранцы: “Армия шла, но

133

вечером 7-го июля от Януса, бывшего с конн.<ицей> в двух милях впереди, вдруг доносят, что неприятель через Прут уже перешел. Петр повелел ему отступить, но известие было ложное турки еще тогда не переправились. Янус мог их предупредить. Малодушие его доставило туркам безопасную переправу. Они атаковали Януса; Петр сам подоспел, и неприятеля отогнал” (X,168,169). Очевидно, Пушкин еще не ознакомился с записками Моро-де-Бразе. Упоминание о нем поэт сделает в тетради за “1718” год. Однако нелицеприятная оценка деятельности Петра у Пушкина уже утвердилась. Безобидное, на первый взгляд, замечание: “Штеллин уверяет, что славное письмо в сенат хранится в кабинете е.<го> в <величества> при имп.<ераторском> дворце. Но к сожалению анекдот кажется выдуман и чуть ли не им самим. По крайней мере письмо не отыскано” (Х,168) отсылает к пушкинскому же высказыванию более чем десятилетней давности из “Заметок по русской истории XVIII века”: “Указ, разорванный кн. Долгоруким, и письмо с берегов Прута приносят великую честь необыкновенной душе самовластного государя”. В этой чести поэт и отказывает Петру. Чем же занялся реформатор после серьезной неудачи? “Петр писал в Сенат о сбережении коровьей шерсти etc, и пригоне в П. Б. к будущему лету 40,000 работ.<ников> (в прошлое но причине войны было 20,000)”(Х,172). Пушкин не случайно, говоря о работниках, использует глагол, применяемый обычно в отношении к животным. Выходило, народ погибал при строительстве Петербурга, а царь заботился “о сбережении коровьей шерсти”, которой, надо понимать, и так немного. Должен был удивить Пушкина и очередной шаг Петра: “Другим ук.<азом> повелевает пряжки на салдатск.<их> башмаках заменить ремешками, по прим.<еру> других государств”(Х,175).

Следующая тетрадь “Истории Петра” не вносит никаких существенных дополнений в образ реформатора. Пушкин приводит перечень дипломатических и государственных мероприятий Петра, воздерживаясь от прямых оценок. Лишь в очередной тетради за 1713 г. поэт высказывается более определенно: “Прибывшие из Москвы

134

сенаторы донесли Петру, что вопреки указу 1711 года многие дворяне от службы укрываются. Тогда Петр издал тиранский свой указ (от 26 сент.<ября>), по которому доносителю, из какого звания он бы не был, отдавались поместил укрывающегося дворянина” (Х,202). То, что Петр – тиран, у Пушкина не вызывало никакого сомнения. Важно было уточнить это, и, начиная со следующей тетради, поэт не просто приводит примеры “разносторонней” деятельности Петра, а откровенно сортирует их. В самом характере рукописи произошел крутой поворот в сторону безоговорочного осуждения Петра. Связан ли этот скачок с перерывом в работе, за время которого произошли определенные изменения во взгляде поэта, или наступил естественный момент эмоционального прорыва, окончательного понимания личности царя? Сказать трудно. Пушкин иронизирует по поводу указа разрушающего дворянские семьи: “Славный указ о наследстве одному из сыновей по воле отцовской – издан был в сем году. – Петр долго его обдумывал” (Х,205). Поэт замечает: “Производство в чины положено по старшинству и по засвидетельству начальства. В полковники производить одному государю” (Х,205). Отдельные подробности, которые раньше вызывали улыбку, уже не выглядели забавными: “... был торжественный въезд -народ кричал Ура!, (...) Триумфатор, остановясь перед дверьми присудственной палаты (в сенате), велел доложить о себе его величеству князю кесарю и подал ему рапорт. Кн. кесарь пожаловал его в виц-адмиралы...”(Х,209). Пушкин также не скрывает и своего отрицательного отношения к законодательной деятельности реформатора: “Указ о дворянских детях подтвержден был с той же строгостию, а доносы по оному повелел подавать самому себе”(Х,209), “В сие время издан тиранский же указ о запрещении во всем государстве каменного строения под страхом конфискации и ссылки” (Х,209). Непродуманность и непоследовательность внутренней политики Петра поэт иллюстрирует следующим примером: “Провиант некогда доставляли натурою, но Петр положил сбирать соразмерную подать. Злоупотребления завелись, с году на год увеличивались, и наконец

135

государст.<венные> доходы видимо уменьшились, между тем как угнетаемый народ роптал и жаловался втуне” (Х,210). Речь идет о том самом народе, который кричал Ура! при торжественных въездах императора. Пушкин прямо указывает источник возникших злоупотреблений, но главный виновник не склонен искать причину в себе: “Петр в гневе своем повелел Ушакову прислать к нему преступников” (Х,210). Наказывал царь тоже избирательно и, как выяснялось, отнюдь не по закону: “Многие оштрафованы денежно, другие сосланы в Сибирь, нек.<оторые> наказаны телесно, другие – смертию etc. Кикин и Корсаков наказаны жестоко(?). С другими Петр примирился, празднуя их помилование пушечной пальбою”(Х,211). Последнее, конечно, относилось к “птенцам гнезда Петрова”. Безумие некоторых петровских указов Пушкин даже не комментирует в силу их очевидной нелепости: “О непродаже русского платья и сапогов; ослушников лишать имения и ссылать на каторгу”(Х,211).

Три следующих тетради до следствия по делу царевича ничего нового не привносят. Пушкин по прежнему фиксирует внимание на странностях петровской политики и не скрывает своего отношение к ней: “Петр подтвердил перед отъездом из П. Б. тиранский свой указ о явке дворян на осмотр в П. Б...” (Х,215), “На другой день издал указы: 1) о неподбивании сапог гвоздями и скобками, ибо таковые портят полы. Купцам торговать оным запрещено под страхом ссылки”(Х,216), “...3-го октября Петр опять издал один из своих жестоких указов: он повелел приготовлять юфть новым способом, по обыкновению своему, за ослушание угрожая кнутом и каторгою”(Х,217). И это делает царь, который утверждал, что Россия управляется отнюдь не посредством кнута! Не обошел своим вниманием Петр и религиозные проблемы, решая их отнюдь не в пользу отечественного православия: “По случаю посвящения архиереев в епархии Вологодскую и Астраханскую дана им инструкция. Архиереи обязывались 1) никого не проклинать и от церкви не отлучать, кроме как явных преступников и разорителей заповедей божиих и то проклинать их единолично, а не вседомовно, 2) с раскольниками и

136

противниками православия поступать кротко, 3) монахам не давать бродяжничать, 4) церквей свыше потреба новых не строить, 5) попов и дьяконов не умножать, 6) паству свою посещать два или 3 раза в год, смотреть за благочинием священников, гробов неведомых не свидетельствовать, беснующих, в колтунах, босых и в рубашках ходящих наказывать etc., 7) В мирские дела и обряды не входить” (Х,220).

Насилие стало неотъемлемой чертой петровской политики: “Петр повелел представлять дворянских детей для обучения и отсылки в чужие края, под опасением описания имения в пользу доносителя, хотя бы и холопа”(Х,220). В этой связи Пушкин все больше начинает обращать внимание на личные качества Петра. Когда родился один из внуков, “Петр был обрадован и уведомил о том всех государей (...) Но новорожденный скончался 3 января. Петр, как ни был тем огорчен, но не перестал заниматься делом” (Х,230). Такое поведение еще можно было принять за некоторое самообладание. Но последующие события показали, что чувства реформатора имели совсем другую природу: “В сие время Петр получил известие о побеге царевича; и, прибыв в Амстердам, поручил (...) отыскать укрывшегося сына (...) Исполнить, не смотря на оную персону, всякими мерами, какими бы ни были” (X,231,232). И здесь же Пушкин отмечает: “Между тем он писал Апраксину о недорослях; Ушакову о наборе рекрут; П.<етру> Мих.<айловичу> Голицыну – о буковых деревьях, для насаждения оных в приморских окрестностях Петербурга; Шереметеву – о его беглом холопе, записавшемся в рекруты, Ушакову – о выдаче сего холопа; Долгорукову о сатисфакции за Кановакова; Колычеву о приискании мамонтовых и других костей и проч. Голиков по обыкновению своему восклицает: удивительно! что за попечение, что за присутствие духа! Голиков прав” (Х,232). Этот фрагмент специально вставлен поэтом между двумя свидетельствами о бегстве царевича – бегстве сына от отца. Понятно, что утверждение “Голиков прав” насквозь иронично, и предыдущая фраза должна читаться с ударением на частицах “что”:

137

что за попечение, что за присутствие духа?! Мелочная регламентация во всем, стремление навести свой особый порядок, а в главном – духовная слепота, приводящая к детоубийству. Такой подход неизбежно создавал условия для новых ошибок, вызывал сопротивление, преодолеть которое помогало насилие: “Петр в Амстердаме поручил торговлю резиденту своему Бранту, на место комисара из купцов Соловьева, коего неведомо за что, под караулом отправил в Россию, что сильно поколебало доверие к русским купцам и повредило успехам нашей торговле и кредиту”(Х,234), “Приказывает юфть для обуви делать не с дегтем, а с ворваньим салом-под страхом конфискации и галер, как обыкновенно кончаются хозяйственные указы Петра” (Х,237) Суд на царевичем Алексеем был воспринят Пушкиным не просто как свидетельство петровского жестокосердия, что склонны признавать многие исследователи, а как событие, требующее безусловного осуждения всей политики реформатора. Алексей не только сын Петра, он, прежде всего, выразитель мнения народного: “Царевич был обожаем народом, который видел в нем будущего восстановителя старины. Опозиция вся (даже сам к.<нязь> Яков Долгорукий) была на его стороне. Духовенство, гонимое протестантом царем, обращало на него все свои надежды. Петр ненавидел сына, как препятствие настоящее и будущего разрушителя его создания”(Х,238). Пушкин подчеркивает духовное разъединение царя с народом, а значит при всем желании создать внешне сильное государство, объективно деятельность Петра была направлена на разрушение фундаментальных устоев общественной жизни. Когда царевич подал Петру повинное письмо, царь вроде бы простил, но “...приказал ему объявить о всех обстоятельствах побега и о всех лицах, советовавших ему сию меру или ведавших об оной. Буде же утаит, то прощение будет не в прощение”(Х,238). На какое-то время Петр успокоился, объявив Алексея “...от наследства престола отрешенным и требовал от царевича, чтоб он ныне присягою утвердил прежнее свое отрицание”(Х,238). Царевич дважды был подвергнут унизительной присяге. Затем Петр казнил сторонников первой супруги

138

Евдокии, матери Алексея, а ее саму высек кнутом. При этом “Петр хвастал своею жестокостию: “Когда огонь найдет солому, говорил он поздравлявшим его, то он ее пожирает, но как дойдет до камня, то сам собою угасает””(Х,241). И вновь Пушкин применяет знакомый оборот, замечая: “Государственные дела шли между тем своим порядком. 31 генваря Петр строго подтвердил свои прежние указы о нерубке лесов. 1 февраля запретил чеканить мелкие серебряные деньги, 6 февраля подновил указ о монстрах, указав приносить рождающихся уродов к комендантам городов, назнача плату за человеческие – по 10 р., за скотской – по 5, за птичий – по 3 (за мертвые); за живых же: за челов.– по 100, за звер.-по 15, за птич.-по 7 руб. и проч. ( Смотри, указ. Сам он был странный монарх!” (Х,241). Тут уж трудно говорить о каком-то человеческом самообладании. Только что не впрямую поэт назвал царя монстром. Конечно, это была эмоциональная оценка, возможно, вызванная все еще продолжающимся внутренним сопротивлением поэта обаянию личности Петра, ее масштабу и мощи. Но кому как не Пушкину было знать, что зло может принимать самые необычные размеры и пользовать невероятной силой. Поэт как бы успокаивается, переходит к нейтральному описанию экспедиции Бековича, неудача которой по преданию до самой смерти волновала государя (Х,168), и опять не удерживается от резкой критики: “Петр послал его удостовериться, точно ли река Аму-Дарья имела прежде течение в Каспийское море, но отведена бухарцами в Аральское. Также слух о золотом песке прельщал корыстолюбивую душу государя. Более достойна его гения была мысль найти путь в Индию для нашей торговли”(Х,2.43).

Странный характер Петра раскрывается и в эпизоде со строительством петербургских каналов: “Заметя, что каналы уже амстердамских, и справясь о том у резидента Вильда, он закричал: “Все испорчено” и уехал во дворец в глубокой печали” (Х,244). Петр легко вторгается в личную жизнь своих подчиненных: “Велено всем жителям выезжать на Неву на экзерсицию по воскресениям и праздникам: (...)

139

Смотри тиранский о том закон...” (X,244,245). Между тем, Пушкин пишет: “Дело царевича, казалось, кончено. Вдруг оно возобновилось.....” (Х,245). В пушкинском многоточии был

определенный смысл – что заставило царя возобновить преследование несчастного царевича и добиваться его смерти? Не страх ли потерять власть, свойственный всем тиранам? “Страшным делом” (Х,246) назвал Пушкин поступок Петра, замучившего своего невиновного сына: “Пытка развязала ему язык; он показал на себя новые вины (...) даны ему от царя новые запросы: думал ли он участвовать в возмущении (мнимом). Царевич более и более на себя наговаривал, устрашенный сильным отцом и изнеможенный истязаниями” (Х,245). Мало того, Алексея пытали в присутствии отца. На суде были представлены “...своеручные вопросы Петра с ответами Алексия своеручными же (сказали твердою рукою писанными, а потом после кнута – дрожащею)” (Х,246). Пушкин даже не комментирует этот факт, поскольку здесь говорить не о чем – нравственное падение Петра очевидно.

Свое внимание поэт обращает на статистов – гражданские чины, которые “единогласно и беспрекословно” подписали смертный приговор царевичу, – и на церковь, по настоящему не заступившуюся за Алексия: “Духовенство, как бабушка, сказало на двое” (Х,246). Петр к этому времени уже успел создать бюрократию из новых дворян и прибрал к рукам духовенство. “Есть предание: в день смерти царевича торжествующий Меншиков увез Петра в Ораниенбаум и там возобновил оргии страшного 1698 года”(Х,246). Но это только предание. Пушкин же вновь подчеркивает: “Петр между тем не прерывал обыкновенных своих занятий”(Х,246). Бессердечность и жестокость реформатора продолжают находить подтверждение в его законотворческой деятельности: “18 августа Петр объявил еще один из тиранских указов: под смертною казнию запрещено писать запершись. Недоносителю объявлена равная казнь”(Х,247), “Поведено указом в церкве стоять смирно и не разговаривать”(Х,251). Распоряжения Петра столь абсурдны и поверхностны, что Пушкин

140

пытается отыскать хотя бы какой-то позитивный смысл этих действий: “22 декабря Петр издал указ о не битии челом самому государю. Объявляя учреждение надворных судов и порядок аппеляционный, по истине сей указ трогателен, хотя и с примесью обыкновенной жестокости, которая выражалась более принятою формулой, чем в настоящем деле”(Х,252). Поэт отмечает усилившуюся потребность царя в казнях и расследованиях: “Через час после сей казни 210 Петр явился в Сенат и объявил новую следственную комиссию над беспорядками и злоупотреблениями властей по донесению фискалов. К суду сему позваны Меншиков, граф Апраксин с братом, кн. Яков Долгорукий и многие другие. Но из числа сего пострадал один только знатный: кн. Матвей Петрович Гагарин. Он лишился имения и жизни. Кн. Яков Долгорукий оправдался один. Обрадованный Петр его расцеловал”(Х,253). В этом фрагменте все может показаться странным, если считать последнюю фразу поэта искренней. Сам Петр назначил расследование, сам освободил главных виновников, казнил родовитого дворянина и обрадовался тому, что кто-то смог оправдаться и без его помощи. Думается, поэт приводит этот эпизод для того, чтобы показать чудовищное лицемерие самодержца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю