Текст книги "Пушкин - историк Петра"
Автор книги: Андрей Лисунов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
28 ноября, после долгого перерыва, поэт записывает в своем дневнике: ““Пугачев” мой отпечатан. Я ждал все возвращение царя из Пруссии. Вечор он приехал” ( XII,353). И хотя Пушкин, как он выражается, злословит в отношении власти – запись от 5 декабря – очевидно, его все же не покидает надежда повлиять на мнение царя. Вслед за первым экземпляром “Истории Пугачева” поэт посылает Николаю “Замечания к бунту”, которые задумал написать еще в начале года и откладывал до публикации основной работы. Они то и должны были обратить внимание власти на основную причину ослабления государства. В специальном заключительном разделе, вынесенном под заголовок “Общие замечания”, Пушкин делает вполне определенный
95
вывод, что власть удержалась благодаря дворянству, еще не развращенному чиновничеством и наплывом людей из нижних сословий: “Одно дворянство было открытым образом на стороне правительства (...) (NB Класс приказных и чиновников был еще малочислен (...) Шванвич один был из хороших дворян)”(IХ,108).
Кроме того, поэт дает понять, что использование иностранцев на высоких государственных постах не приносит положительных результатов: “Все немцы, находившиеся в средних чинах, сделали честно свое дело (...) Но все те, которые были в бригадирских и генеральских, действовали слабо, робко, без усердия”. Мысль эта не менее важна Пушкину, поскольку в это время он все чаще обращается к размышлениям о судьбе русской нации и шире – славян, пишет цикл “Песни западных славян”.
В конце раздела поэт напоминает о переменах, которые наступили вслед за подавлением Пугачевского бунта, намекая на то, что и Николаю не мешало бы сделать что-то для безопасности государственной власти. Приблизительно о том же Пушкин говорил и великому князю Михаилу Павловичу – случись новое возмущение, подобное декабрьскому или пугачевскому, и правительству не на кого будет опереться. Правда, поэт уже мало верил в способность власти прислушаться к мнению подданных: “Я успел сказать ему многое. Дай бог, чтобы слова мои произвели хоть каплю добра!”. Интересно и общее замечание Пушкина: “Вы истинный член вашей семьи. Все Романовы – революционеры и уравнители”(ХII,355). Поэт ставил в один ряд Николая и предка-реформатора, подчеркивая, что, по существу, царь никогда не отличался от реального Петра, а должен был, хотя бы настолько, насколько XIX век отличался от XVIII века – должен был изменяться. Пафос пушкинского раздражения “наследниками Великогo” 166 как раз и заключался в том, что они “пошли суеверно по его следам”, а не принялись, с энергией предка исправлять то зло, которое он причинил России. При этом поэт шел от обратного: преувеличивая заслуги реформатора, он наталкивал царя на мысль действовать столь
96
же самостоятельно. Но тот оказался глух, и Пушкину оставался один путь – обратится к общественному мнению и таким образом оказать давление на правительство.
Публикуя в декабре 1834 года вступление к “Медному всаднику” под заглавием “Петербург. Отрывок из поэмы”, поэт вроде бы не изменял своим прежним взглядам времен “Стансов”, но многоточие вместо строфы, сопоставляющей Москву и Петербург, говорило о том, что проблемы с властью у него существуют. В то же время Пушкин окончательно определился, какой он будет писать “Историю Петра”. Герой петровской России в образе сумасшедшего Евгения был найден. Оставалось лишь вывести героя к читателю, рассказать об исторических причинах его несчастий – написать подлинную “Историю Петра”. Последняя запись Пушкина в дневнике начинается словами: “С генваря очень я занят Петром”(ХII,336). Попов и Фейнберг рассматривают их как свидетельство начала исследовательской работы поэта. Но скорее всего Пушкин говорит о ее ускоренном продолжении, поскольку интонационное и смысловое ударение фразы приходится на слово “очень”. Здесь же Пушкин касается и своих затруднений: “В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже – не покупают” (XII,337). Деньги помогли бы Пушкину выплатить долг царю и, вероятно, хотя и не без скандала, уйти в отставку. Последнее обстоятельство делало и эту возможность неосуществимой. Оставалось в самые кратчайшие сроки закончить “Историю Петра”.
Между тем, давление на поэта усиливалось. Желание Пушкина переиздать “Анджело” без цензурных изъятий было оставлено без внимания, хотя поэт в начале апреля ради этого добивался личной встречи с Бенкендорфом. Еще раньше общая цензура не пропустила в полном объеме “Сказку о золотом петушке”. Все это вряд ли способствовало сближению взглядов властей и историографа Петра. 2 мая 1835 года Пушкин вновь пишет в письме к Павлищеву: “... дела мои не в хорошем состоянии. Думаю оставить Петербург и ехать в
97
деревню, если только этим не навлеку на себя неудовольствие” (XVI,24). Следом Пушкин совершает, казалось бы, необъяснимую поездку в Михайловское и возвращается на следующий день после рождения сына Григория. Вряд ли можно говорить о том, что в этих условиях поэт продолжал усиленно работать над “Историей Петра”. Скорее всего, к этому времени она вновь приостанавливается.
Пушкин предпринимает последнюю попытку договориться с властью. Он пишет письмо Бенкендорфу, в котором подробно описывает свои затруднения, и возвращается к просьбе издавать газету, как необходимое условие продолжения работы над “Историей Петра”: “Я проживаю в Петербурге, где благодаря его величеству могу предаваться занятиям более важным и более отвечающим моему вкусу, но жизнь, которую я веду, вызывающая расходы, и дела семьи, крайне расстроенные, ставят меня в необходимость либо оставить исторические труды, которые стали мне дороги, либо прибегнуть к щедротам государя, на которые я не имею никаких других прав, кроме тех благодеяний, коими он меня уже осыпал. Газета мне дает возможность жить в Петербурге и выполнять священные обязательства. Итак, я хотел бы быть издателем газеты, во всем сходной с “Северной пчелой”” (XVI,29).
Вероятно, Пушкин чувствовал, что получит отказ, который, как явствует из следующего письма к Бенкендорфу, последовал немедленно. Это давало ему возможность выбирать – либо уходить в отставку, либо открыто просить у царя финансовой помощи, о чем сначала Пушкин написал в черновом письме: “...я вижу себя вынужденным прибегнуть к щедротам государя, который теперь является моей единственной надеждой (...) Чтобы уплатить все мои долги и иметь возможность жить, устроить дела моей семьи и наконец без помех и хлопот предаться своим историческим работам и своим занятиям, мне было бы достаточно получить взаймы 100000 р. Но в России это невозможно. Государь (...) соизволив принять меня на службу, милостиво назначил мне 5000 р. жалованья. Эта сумма представляет собой проценты с капитала в 125000.
98
Если бы вместо жалованья его величество соблаговолил дать мне этот капитал в виде займа на 10 лет и без процентов, – я был бы совершенно счастлив и спокоен” (XVI,27,28). В итоге два варинта соединились в текст с прозрачным смыслом: “Мой постоянный доход – это жалованье, которое государь соизволил мне назначить. В работе ради хлеба насущного, конечно, нет ничего для меня унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег; и одна мысль об этом приводит меня в полное бездействие. Жизнь в Петербурге ужасающе дорога. До сих пор я довольно равнодушно смотрел на расходы, которые я вынужден был делать, так как политическая и литературная газета – предприятие чисто торговое -сразу дала бы мне средство получить от 30 до 40 тысяч дохода. Однако дело это причиняло мне такое отвращение, что я намеревался взяться за него лишь при последней крайности (...).Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я пока еще обязан милостям его величества” (XVI,27,28).
Царь хорошо знал, что “История Пугачева” не принесла доход, что служебное жалованье Пушкина не обеспечивало ему жизнь в Петербурге, а любой побочный труд, с целью заработка, отнимал время и внимание от “Истории Петра”. Вместе с тем, поэт уже три с половиной года находился на службе, но так ничего и не представил из своей работы. Дать ему возможность издавать газету означало фактическое согласие с замедлением работы над “Историей Петра”, отправить в отставку – признать поражение. И царь как бы соглашается с последним. В ответ Пушкин, как и годом раньше, просит оставить за собой право пользоваться архивами. Просьба довольно странная, если учесть, что поэт собирался жить в деревне. Очевидно, что в основе всех переговоров об отпуске и отставке лежало не только материальное затруднение Пушкина, но и желание освободиться от опеки власти и сохранить за собой право самостоятельно заниматься “Историей Петра”. Но царь, как и следовало ожидать, понял намерение поэта и ответил отказом.
99
22 июля 1835 года Пушкин пишет письмо Бенкендорфу, в котором подчеркивает неизбежность выбора, стоящего перед ним: “...либо удалиться в деревню, либо единовременно занять крупную сумму денег. Но последний исход почти невозможен в России (...) мне невозможно просить чего-либо” (XVI,33). В ответ власть решает “милостиво” поддержать поэта, но так, что бы это, по ее мнению, не расслабило его. Десять тысяч, выделенные царем, лишь на некоторое время откладывали решение финансовых проблем поэта, но ничего собственно не меняли. Пушкин вновь пишет письмо Бенкендорфу с просьбой о единовременном выделении 30 тыс., с учетом выделенных царем и приостановки выплаты жалованья.
Одновременно поэт начинает писать биографию Байрона, где уже в самом начале приводит следующее рассуждение: “Говорят, что Байрон своею родословной дорожил более, чем своими творениями. Чувство весьма понятное! Блеск его предков и почести, которые наследовал он от них, возвышали поэта: напротив того, слава, им самим приобретенная, нанесла ему и мелочные оскорбления, часто унижавшие благородного барона, предавая имя его на произвол молве” (XI,275). Тема упадка дворянства по-прежнему занимает основное внимание поэта.
Окончательный итог истории с отставкой Пушкин подводит в письме к министру финансов Канкрину 6 сентября: “Вследствие домашних обстоятельств принужден я был проситься в отставку, дабы ехать в деревню на несколько лет. Государь император весьма милостиво изволил сказать, что он не хочет отрывать меня от моих исторических трудов, и приказал выдать мне 10000 рублей как вспоможение. Этой суммы недостаточно было для поправления моего состоянии. (...) из Государственного казначейства выдано мне вместо 30000 р. только 18000, за вычетом разных процентов и 10000 (десяти тысяч рублей), выданных мне заимообразно на напечатание одной книги. Таким образом, я более чем когда-нибудь нахожусь в стесненном положении, ибо принужден оставаться в Петербурге, с долгами недоплаченными и лишенный 5000 рублей жалования. Осмеливаюсь просить Ваше
100
сиятельство о разрешении получить мне сполна сумму, о которой принужден и был просить государя, и о позволении платить проценты с суммы, в 1834 году выданной мне, пока обстоятельства дозволят мне внести оную сполна” (XVI,46,47).
На другой день Пушкин уезжает в Михайловское, где пробыв до 23 октября, практически ничего нового не написал. Свое состояние он точно определяет в письмах к жене: “...о чем я думаю? Вот о чем: чем нам жить будет? (...) Царь не позволяет мне ни записаться в помещики, ни в журналисты” (XVI,48), “Вообрази, что до сих пор не написал я ни строчки; а все потому, что неспокоен” (XVI,50). То же самое он повторяет в письме к Плетневу: “...такой бесплодной осени отроду мне не выдавалось. Пишу, через пень колоду валю. Для вдохновения нужно сердечное спокойствие, а я совсем не спокоен” (XVI,56). Правда, при возвращении в Петербург Пушкин узнал, что его просьба, переданная царю через министра финансов, была удовлетворена в счет будущего жалования 167. Можно было подумать и об издании альманаха, который уже обсуждался в письме к Плетневу из Михайловского. Принято думать, что желание Пушкина издавать свой журнал связано прежде всего со стремлением поэта иметь собственный “типографический снаряд”. Это верно, но нельзя не учитывать и финансовую сторону дела. “Денежные мои обстоятельства плохи – я принужден был приняться за журнал. Не ведаю, как еще пойдет” (XVI,73),– писал он чуть позже Нащокину. В связи с неудачей “Истории Пугачева” и увеличением долга перед государством поэту ничего не оставалось, как попытаться крупно заработать на самостоятельном издании журнала. Но обратиться с новой просьбой к властям без какого-либо повода Пушкин не мог. Он, вероятно, собирается форсировать работу над “Историей Петра”, о чем свидетельствует письмо сестры поэта мужу от 6 декабря: “Александр уезжает в Москву на два месяца или даже более, как он полагает. Он уверяет, что должен туда ехать, чтобы рыться в архивах. Ты знаешь, что он пишет историю Петра Великого”168.
15 декабря Пушкин заканчивает черновую редакцию рукописи.
101
Возникает вопрос: мог ли поэт, учитывая стесненные обстоятельства года, чисто физически за столь короткое время, согласно Попову с 16 января, написать огромный труд, при этом около двух месяцев находясь в разъездах? Скорее всего, следует говорить лишь об отдельных тетрадях с “1715” по “1725” годы. О палеографических особенностях рукописи, позволяющих сделать такой вывод, речь пойдет в следующей главе.
Параллельно с “Историей Петра” Пушкин подготавливает перевод “Записок бригадира Моро-де-Бразе” для представления их царю. По существу, это была последняя, в одном ряду с “Замечанием к бунту”, попытка поэта, числясь в сотрудниках власти, повлиять на ее политику. Кроме того, “Записка” являлась одновременно и свидетельством работы Пушкина над “Историей Петра”, и поводом для обращения к царю. Основную мысль “Записок” поэт выразил во вступлении: “Моро не любит русских и недоволен Петром; тем замечательнее свидетельства, которые вырываются у него поневоле. С какой простодушной досадою жалуется он на Петра, предпочитающего своих полудиких подданных храбрым и образованным иноземцам! Как живо описан Петр во время сражения при Пруте! (...) Мы не хотели скрыть или ослабить и порицания, и вольные суждения нашего автора, будучи уверены, что таковые нападения не могут повредить ни славе Петра Великого, ни чести русского народа” (Х,297). Безусловно, мысль о засилии иностранцев в России волновала поэта, поскольку она напрямую была связана с судьбой старинного русского дворянства, оттесненного прежде всего иностранными специалистами.
Несмотря на заверения поэта, рассказ Моро-де-Бразе серьезно вредил образу славного реформатора. Причем речь здесь шла не столько о личных качествах Петра, сколько о его военных и государственных способностях: “Трудно поверить, чтобы столь великий,
могущественный государь, каков, без сомнения, царь Петр Алексеевич, решившись вести войну противу опасного неприятеля и имевший время
102
к оной приготовиться в продолжение целой зимы, не подумал о продовольствии многочисленного войска, приведенного им на турецкую границу! А между тем это сущая правда” (Х,305). Отдельные поступки царя тоже лишены продуманности, хотя и продиктованы лучшими побуждениями: “Он тотчас отправил бочки с водою на собственных подводах и на лошадях свиты своей полкам, идущим по степям. Но сие пособие принесло им более вреда, нежели пользы. Солдаты бросились пить с такою жадностию, что многие перемерли” (Х,308). Довольно неприглядно выглядит и картина походной дисциплины Петра: “Тут-то, милостивая государыня, вино льется, как вода; тут-то заставляют бедного человека за грехи его напиваться, как скотину. Во всякой другой службе пьянство для офицера есть преступление; но в России оно достоинство. И начальники подают тому пример, подражая сами государю”(Х,310). Здесь Пушкин вступается за Петра, прекрасно понимая, что у непьющего Николая эти строки вызовут особенное раздражение: “В старину пили не по-нашему. Предки наши говаривали: пьян да умен – два угодья в нем” (Х,310).
“Записки” Моро были интересны поэту, прежде всего, тем, что они показывали беспомощность Петра в положении, которое он сам же и создал. Конечно, “его величество и фельдмаршал неохотно выслушивают жалобы и не любят видеть ясные доказательства, чтобы у кого-нибудь из русских недоставало ума или храбрости” (Пушкин не упускает случая подчеркнуть: “Благодарим нашего автора за драгоценное показание. Нам приятно видеть удостоверение даже от иностранца, что и Петр Великий и фельдмаршал Шереметев принадлежали партии русской”) (Х,312). Однако представители этой партии приняли решение переправляться через Днестр, потому что “оно льстило и честолюбивым видам государя”, а сам царь, после поражения, обратившись за помощью к генералу Янусу, “...всячески старался обласкать его и так убедительно просил от него советов”, что иностранцы “стали не на шутку думать об исправлении запутанного положения, в котором находилась армия” (Х,324). Это дало
103
возможность Моро заявить: “Русские, когда им везет, и слушать не хотят о немцах; но коль скоро по своей неопытности попадут они в беду, то уже ищут помощи и советов у одних немцев, а русская партия прячется со стыдом и унынием; ее не видать и не слыхать” (Х,306). Конечно, иностранец отдает должное личному мужеству Петра: “Могу засвидетельствовать, что царь не более себя берег, как и храбрейший из его воинов (...) Он переносился повсюду, говорил с генералами, офицерами и рядовыми нежно и дружелюбно” (Х,327). Но что оно значило на фоне довольно странных потерь армии: “...оставаться надлежало 64800; но оказалось только 37 515. Вот все, что его царское величество вывел из Молдавии. Прочие остались на удобрение сей бесплодной земли, отчасти истребленные огнем неприятельским, но еще более поносом и голодом” (Х,337).
Поэт, посылая “Записку” Моро-де-Бразе царю, хотел натолкнуть его на мысль, что нельзя, следуя путем петровских реформ, укрепить или хотя бы восстановить достоинство русской партии, что следует вернуться к проблемам собственного дворянства и не зависеть от случайных иностранцев, духовная культура которых имела свои изъяны: “Кажется, русские варвары в этом случае оказались более жалостливыми, нежели иностранцы, ими предводительствовавшие” (Х,317), – заметил Пушкин об эпизоде с вызволением венгерцев.
31 декабря 1835 года Пушкин посылает “Записку” к Бенкендорфу вместе с просьбой об издании журнала. Несколькими днями раньше он пишет письмо Осиповой по поводу амнистии декабристам и называет восстание “несчастным возмущением”. Подводя итог прошедшему десятилетию, поэт подчеркивает разницу между своим прежним и нынешнем положением: “...сколько перемен во всем, начиная с моих собственных мнений, моего положения и проч., и проч.”
Стихотворение “Пир Петра Первого”, написанное тогда же, позволяет говорить более конкретно о характере этих перемен. Поэт косвенно причисляет декабристов к “виноватым”, но просит к ним
104
снисхождения и милосердия. Обычно эта тема в творчестве Пушкина рассматривается как самостоятельная, а поступок поэта объясняется желанием освободить друзей-единомышленников. Между тем, милосердие является лишь следствием общего нравственного отношения к жизни (а это уже сквозная тема пушкинского наследия), которое, в свою очередь, предполагает не только установление справедливости, разведение враждующих сторон, но и их примирение. Можно спорить, написал ли поэт это стихотворение до объявленной царем амнистии или чуть позже. Обычно имеют в виду строки о поступке Петра, которые Пушкин выписал из Введения Штраленберга со ссылкой на Ломоносова: “Петр, простив многих знатных преступников, пригласил их к своему столу и пушечной пальбою праздновал с ними свое примирение” (Х,7). Но дальше по тексту, в черновике “Истории Петра”, под 1714 годом поэт заметил: “Многие оштрафованы денежно, другие сосланы в Сибирь, нек.<оторые> наказаны телесно, другие – смертию etc. Кикин и Корсаков наказаны жестоко(?). С другими Петр примирился, празднуя их помилование пушечной пальбою, etc, etc.” (Х,211).
О взаимоотношении двух фрагментов еще придется говорить. Пушкин хорошо знал, что никакой особенной милости Петр не оказал – Ломоносов преувеличил способности реформатора – но открывая этим стихотворением новый свой журнал, поэт, как известно, и не стремился к исторической достоверности. Он как бы “учил власть” милосердию. Так, во всяком случае, поняли его современники. “Это урок, преподанный им нашему дорогому и августейшему владыке”,– писал в своем дневнике Л.И.Голенищев-Кутузов.169 Кроме того, в стихотворение была включена слегка видоизмененная строчка из “Медного всадника”, запрещенная царем: “Чудотворца-исполина” вместо “Добро, строитель чудотворный!”. Поэт был раздражен, когда она едва не оказалась задержанной общей цензурой, о чем свидетельствует запись Н.И.Иваницкого со слов Никитенко: “Вдруг входит Пушкин, взбешенный ужасно,– Что за причина? – спрашивают
105
все. А вот причина: цензор А.Л.Крылов не хочет пропускать в стихотворении Пушкина – Пир Петра Великого – стихов: чудотворца -исполина чернобровая жена” 170. Почему поэту важна, именно, эта характеристика реформатора, смысл которой хорошо был понятен и царю и рядовому цензору, но почти неощутим сегодня? Не от того ли, что в атеистическом сознании современного человека не закреплено знание, что подлинные чудеса могут творить только святые, а к ним трудно было отнести Петра?!
В ожидании разрешения царя на издание журнала поэт начитает новую редакцию “Истории Петра”. 16 января 1836 года он делает “Извлечения из Введения” Штралленберга. Попов, безусловно, прав: “Над составлением записей по Петру Пушкин работал очень стремительно”171. Вероятно, он пишет три довольно объемных тетради с “1672” по “1698”, одна из которых между 1689 и 1695 годами до нас не дошла, и 25-го начинает четвертую “До 1700 (от казни стрельцов)”. Но долго так продолжаться не могло. Давно замечено, что Пушкин, хотя и работал быстро, не задерживал свое внимание на одном предмете, и делал значительные перерывы между периодами поразительной работоспособности. До конца года он, скорее всего, написал еще две тетради “Истории Петра”. Но уже в начале февраля новые трудности отвлекли поэта от исторических занятий.
20 января, почти одновременно с разрешением издавать журнал, Пушкин получил личный выговор Бенкендорфа за стихотворение “На выздоровление Лукулла”. Последовала череда известных дуэльных историй. Кстати, в одном из писем, написанных по этому поводу князю Репнину, Пушкин пишет вполне в духе своих исторических взглядов: “...вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу”(XVI,83). Интересно, что сразу же после встречи с поэтом Бенкендорф ходатайствует о разрешении Н.А.Полевому писать “Историю Петра I”, больше не надеясь на услуги Пушкина, но царь продолжает настаивать: “Историю Петра Великого пишет уже Пушкин,
106
которому открыт архив Иностранной коллегии, двоим и в одно и то же время поручать подобное дело было бы неуместно” 172. Бенкендорф успокаивает Полевого: “По моему мнению посещение архивов не может заключать в себе особенной для вас важности, ибо (...) обладая в такой степени умом просвещенным и познаниями глубокими, вы не можете иметь необходимой надобности прибегать к подобным вспомогательным средствам” 173. Это непосредственно относилось и к Пушкину – от него тоже ждали скороспелую парадную историю, а не серьезное историческое исследование.
Сложное настроение поэта передается и в его публицистике. В статье ““История поэзии” С.П.Шевырева” Пушкин в резких тонах критикует Европу, переходя от литературных оценок к чисто политическим: “Франция, средоточие Европы, представительница жизни общественной, жизни все вместе эгоистической и народной. В ней наука и поэзия – не цели, а средства. Народ (...) властвует со всей отвратительной властию демокрации. В нем все признаки невежества – презрение к чужому, спесь необузданная и решительная” (XII,65,66). По главное, поэт определяет основной принцип своего отношения к историческому материалу, говоря о Шевыреве, что “он избирает способ изложения исторический – и поделом: таким образом, придает он науке заманчивость рассказа” (XII,65).
19 февраля 1836 года сестра поэта пишет мужу: “Александр завтра едет в Москву с Иваном Гончаровым. Он совершает эту поездку только на две недели ради своих литературных дел” 174. Это подтверждает, что Пушкин прекратил свои занятия “Историей Петра” и занялся изданием журнала. Но поездка отложилась из-за болезни, а затем и смерти матери. 25 февраля Вяземский сообщает И.И.Дмитриеву, что нашлась “Политическая записка о России, писанная Н. М. Карамзиным в 1810 году” 175. Интересно, что “нашлась” она как раз ко времени издания первого номера “Современника”, как будто ждала своего часа в “портфеле” самого редактора.
Среди прочих произведений, опубликованных поэтом в этом
107
журнале, была статья о “Собрании сочинений Георгия Кониского, архиепископа Белорусского”, в которой Пушкин, начав с освещения духовного пути владыки Георгия, как уже говорилось, изложил основной метод своих исторических занятий. Пушкин демонстрирует его действие, объясняя причину успешной деятельности священника и историка: “Видно, что сердце дворянина еще бьется в нем под иноческою рясою. (Кониский происходил от старинного шляхетского роду и этим вовсе не пренебрегал)” (XII, 19). Поэт опять привлекает внимание читателей к главной теме своего исторического исследования. Вместе с тем он заранее оговаривает трудность пути, выбранного героем статьи, а затем и самим автором: “Как историк Георгий Кониский еще не оценен по достоинству, ибо счастливый мадригал приносит иногда более славы, нежели создание истинно высокое, редко понятное для записных ценителей ума человеческого и мало доступное для большего числа читателей” (XII,24).
Статья “Александр Радищев”, которую поэт писал тогда же, заканчивается христианским определением истины: “...нет убедительности в поношениях, и нет истины, где нет любви” (XII,36), хорошо объясняющим характер пушкинского историзма. В письме к Языкову из Михайловского, где Пушкин оказался по случаю похорон матери, он просил: “Пришлите мне, ради бога, стих об Алексее божием человеке и еще какую-нибудь легенду. Нужно” (XVI,105).
28 апреля 1836 года вышло цензурное разрешение на печатание статьи “Российская Академия” с упоминанием “О сочинении Карамзина “Древняя и новая Россия””. Появилась надежда на публикацию самой “Записки”, а после нее и “Медного всадника”.
На следующий день поэт выезжает в Москву для занятий в архиве Коллегии иностранных дел, но, как можно судить из писем к жене, серьезно к ним не приступал. 6 мая – “Вот уже три дня как я в Москве, и все еще ничего не сделал: Архива не видал, с книгопродавцами не сторговался” (XVI, 1190), 11 мая – “Жизнь моя пребеспутная. Дома не сижу – в архиве не роюсь” (XVI, 1193). И только спустя десять дней после приезда: “В архивах я был и принужден буду опять в них зарыться месяцев
108
на 6” (XVI,1196). Не найдя в Москве то, что мото стать причиной для самостоятельного, без разрешения царя, опубликования “Записок Моро-де-Бразе” – собственноручное письмо Петра, посланное им из-под Прута в 1711 году, – Пушкин решил отложить все занятия “Историей Петра” до лучшего времени. Его беспокоила судьба “Современника”, которая по-прежнему оставалась неясной. “У меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист (...) Черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!” (XVI,1197), – писал он жене перед возвращением в Петербург.
Вместе с тем, появление Пушкина в старой столице не могло не вызвать вопрос о цели его прибытия, и поскольку поэт официально находился в служебной командировке для занятий Петром, это и стало основной темой его разговоров. “У них шел очень оживленный разговор, что писать из русской истории. Поэт говорил о многих сюжетах из истории Петра Великого”176, – рассказывает художник Дурнов о встрече Пушкина с К.Брюлловым. “У нас здесь Пушкин. Он очень занят своим Петром Великим. Его книга придется как раз кстати, когда будет разрушено все дело Петра Великого: она явится надгробным словом ему”177, – писал Чаадаев А.И.Тургеневу. Нет сомнения в том, что философ точно передает смысл сказанного поэтом. На этом фоне свидетельство Щепкина становится более понятным: “Вот что мне самому сказал Пушкин: “Я разобрал теперь много материалов о Петре и никогда не напишу его истории, потому что есть много фактов, которых я никак не могу согласить с личным моим к нему уважением””178. Однако и здесь Пушкин пользуется отговоркой, принятой им для общего пользования. По слухам, он уже около пяти лет занимался “Историей Петра” и многие, вероятно, интересовались результатом его работы. Сказать о том, что черновой вариант ее готов, Пушкин не мог, поскольку это сразу стало бы достоянием гласности и было бы передано царю. Оставалось придерживаться формы, высказанной им еще в 1833 году в разговоре с Далем, на тот момент отражающей истинное положение дел с “Историей”,
Перед самой смертью поэта историк Келлер получил тот же
109
дежурный ответ, который стал впоследствии рассматриваться исследователями как самокритика Пушкина: “Александр Сергеевич на вопрос мой, скоро ли мы будем иметь удовольствие прочесть произведение его о Петре, отвечал: “Я до сих пор ничего еще не написал, занимался единственно собиранием материалов: хочу составить себе идею обо всем труде, потом напишу историю Петра в год или в течение полугода и стану исправлять по документам””179. Для Пушкина Келлер не просто историк и частное лицо, он – официально назначенный царем переводчик записок Гордона о Петре I. Пушкин вынужден говорить с учетом того, что общий смысл разговора может быть передан царю. Поэт намеренно скрывает факт существования черновой рукописи “Истории Петра”, как в случае с “Историей Пугачева”, но вместе с тем охотно говорит о возможности ее скорой публикации и общем итоге исследования: “Об этом государе,– сказал он между прочим,– можно написать более, чем об истории России вообще. Одно из затруднений составить историю его состоит в том, что многие писатели, недоброжелательствуя ему, представляли разные события в искаженном виде, другие с пристрастием осыпали похвалами все его действия”180. Пушкин дает понять, что пишет взвешенную и добротную книгу И все же он не удерживается от того, чтобы не выразить свое личное отношение к Петру: “Он раскрыл мне страницу английской книги, записок Брюса о Петре Великом, в котором упоминается об отраве царе<вича> Алексея Петровича, приговаривая: “Вот как тогда дела делались’” 181.