355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Лисунов » Пушкин - историк Петра » Текст книги (страница 6)
Пушкин - историк Петра
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 01:11

Текст книги "Пушкин - историк Петра"


Автор книги: Андрей Лисунов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)

В это время с ним произошли события, которые существенно отразились на творческих замыслах поэта. 22 июля из-за границы вернулся Соболевский с подарком Пушкину – IV томом сочинений Мицкевича, изданным в Париже в 1832 году и запрещенным в России. В конце июля – начале августа перед отъездом Пушкин переписывает в рабочую тетрадь стихи “Олешкевич”, “Русским друзьям” и “Памятник Петру Великому” на польском языке: первое и второе – полностью, а последнее – до сравнения с конной статуей Марка Аврелия (31 строка из 70), тем самым подчеркивая значимость информации, заключенной в этом отрывке. Известные строки о “водопаде тирании” остались дома. Тогда же Пушкин сделал черновой набросок

80

стихотворного послания Плетневу: “Ты говоришь (...) Онегин жив, и будет он Еще не скоро схоронен” (III,326). Яркие сцены петербургской жизни Мицкевича, описание наводнения вернули Пушкина к мысли об “Езерском”, а настойчивые просьбы друга помогли назвать героя Евгением. Какую-то роль сыграл здесь и сон князя Голицына, кем-то рассказанный поэту, о скачущей за покойным императором по ночному Петербургу ожившей статуи Петра, созвучный европейской литературной традиции изображать посланниками рока передвигающиеся памятники. Конечно, связь между двумя Евгениями была весьма условной, но общая причина их несчастий все же заключалось в губительном устройстве петровской России и эту преемственность подчеркивало имя. Вероятно, существовали и более прозаические причины для создания поэмы: произведение на петровскую тему могло в какой-то мере оправдать задержку самой "Истории Петра”, отвлечь внимание от “Пугачева”, а в перспективе, при удачной продаже рукописи, стать источником дохода.

Готовясь к отъезду, поэт берет с собой стихи Мицкевича и “Езерского”; причем, сам отъезд Пушкина символически сопровождается неожиданным наводнением. В Москве он встречается с Погодиным, которого около полугода держал в неведении относительно совместной работы, но, как видно из письма к жене (XV,75) серьезный разговор не состоялся. Между тем, совершая поездку по Оренбуржью и собирая рассказы и предания о Пугачеве, Пушкин не переставал думать о Петре. Воспоминания Даля в этой связи наиболее ценны, поскольку они принадлежат человеку, привыкшему к систематической исследовательской работе, а значит способному в целом донести мысли поэта в неискаженном виде: “Пушкин потом воспламенился в полном смысле слова, коснувшись Петра Великого, и говорил, что непременно, кроме дееписания об нем, создаст и художественное в память его произведение: “Я еще не мог доселе постичь и обнять вдруг умом этого исполина: он слишком огромен для нас, близоруких, и мы стоим еще к нему близко, – надо отодвинуться

81

на два века, – но постигаю это чувством; чем более его изучаю, тем более изумление и подобострастие лишают меня средств мыслить и судить свободно. Не надобно торопиться; надобно освоиться с предметом и постоянно им заниматься; время это исправит. Но я сделаю из этого золота что-нибудь”” 156. Здесь все имеет определенный смысл и фактическое содержание. Пушкин знает, что будет писать “Медный всадник”, но склонный к суеверию, прямо не говорит о нем. Он сообщает, что работа над “Историей Петра” идет и ее надо продолжать. Рассуждения о Петре-исполине обычно воспринимают как похвалу реформатору. При этом не обращают внимание, что Пушкин противопоставляет свободу суждения изумлению и подобострастию, возникающему у него при изучении Петра. Очевидно, поэт столкнулся с той же проблемой, которая до сих пор остается нерешенной в массовом сознании – огромность, масштабность мероприятий, проводимых Петром, невольно выглядит как положительный фактор, что особенно захватывает атеистическое воображение, воспитанное на безусловном приоритете материальных ценностей. Пушкин искал опору в своих чувствах, чтобы противостоять искушению, избавиться от обаяния человека-бога, и “Медный всадник”, вероятно, должен был служить этой цели.

По пути в Болдино поэт посещает Языкова, который, в свою очередь, сообщает Погодину: “У нас был Пушкин – с Яика – собирал-де сказания о Пугачеве. Много-де собрал по его словам разумеется. Заметно, что он вторгается в область Истории – (для стихов еще бы туда, и сюда) – собирается сбирать плоды с поля, на коем он ни зерна не посеял – писать Историю Петра, Ек<атерины> 1-ой и далее вплоть до Павла Первого (между нами) ”.157. Важно заметить, что у человека назвавший “Арапа Петра Великого” “подвигом великим и лучезарным” 158, новые исторические взгляды поэта не вызвали восторга.

2-3 октября поэт начинает писать набело первую главу своего труда о Пугачеве, оставляя широкие (в полстраницы) поля, как принято считать, для правок и дополнений. Заметим, что и окончательный

82

вариант, поданный царю, и рукопись “Истории Петра”, а намного раньше и беловик “Заметок по русской истории XVIII века” поэт напишет, оставляя те же широкие поля.

Почти одновременно Пушкин делает первые наброски “Медного всадника”. В письме к жене от 11 октября он дает ей задание: “...съезди к Плетневу и попроси его, чтоб он к моему приезду велел переписать из Собрания законов (годов 1774 и 1775) все указы, относящиеся к Пугачеву”(ХV,80). Внимание Пушкина к законам в “Истории Петра” Попов связывает с простым воспроизведением текста Голикова: “Указы выписываются им отдельно в тех случаях, когда они выписаны так в “Деяниях Петра Великого”” 159. Здесь же очевидно, что интерес поэта к законотворческой деятельности правительства проявился значительно раньше 1835 года, был целенаправленным и составлял основу собственно пушкинского взгляда на развитие исторических событий.

Вспоминая свое положение, думает поэт и об отношениях с властью; о том, что в основе их должно лежать милосердие последней. Возможно, с этой мыслью он начинает “Анджело”, затем вновь возвращается к “Медному всаднику” и заканчивает его буквально в три дня, пишет предисловие к “Истории Пугачева” и довольно скоро выезжает в Москву, имея в запасе еще месяц отпуска. Пушкин, очевидно, спешит вернуться в Петербург, чтобы реализовать план, задуманный перед отъездом. Он не задерживается в Москве, опять видится с Погодиным на предмет воспоминаний Дмитриева о Пугачеве, но никаких конкретных разговоров об “Истории Петра” не ведет.

По приезде он заводит свой последний дневник, который тоже заполняет на половине листа, оставляя широкие поля, хотя, казалось бы, дневники для того и создаются, чтобы не их, а по ним редактировать свои воспоминания и восстанавливать прежние впечатления. Таким образом, следует считать, что сам по себе факт существования широких полей в рукописях Пушкина не позволяет говорить об их незавершенности, а тем более “конспективности”, как в случае с

83

“Историей Петра”.

В Петербурге поэт первым делом переписывает набело “Медный всадник” и 6 декабря, в день Тезоименитства Николая I, передает поэму на рассмотрение царю, осторожно замечая: “... я думал некогда написать исторический роман, относящийся ко временам Пугачева, но, нашед множество материалов, я оставил вымысел и написал “Историю Пугачевщины” (...) будет любопытен для его величества особенно в отношении тогдашних военных действий” (XV,97-98). Вероятно, Пушкин надеялся, что царь благосклонно примет “Медный всадник”, а за ним придет черед и “Истории Пугачева”. При этом поэт, привезший из Болдина множество новых вещей, никому о них не говорит и никого не посвящает в свои планы. “Эту необычную сдержанность Пушкина (чуть ли не скрытность), столь не свойственную ему ранее, нелегко объяснить. Что-то останавливало его, что-то не позволяло тотчас же по приезде познакомить друзей с болдинскими новинками” 160,-замечает Абрамович. Скорее всего, не назойливые альманашники и не чтение подцензурных сочинений, как думает исследователь, а желание не допустить распространение слухов, которые могли повредить своевременному и правильному представлению власти факта существования этих двух произведений, руководило поэтом. Молва о том, что Пушкин много написал, могла вызвать законный вопрос: почему среди написанного нет “Истории Петра”?

В ожидании ответа поэт начинает работу над “Путешествием из Москвы в Петербург”, которое, с одной стороны, подытоживало его дорожные впечатления и небольшой помещичий опыт (в главе “Рекрутство” он рассказывает о событиях, происшедших с ним в Болдине), а с другой – продолжало обозрение петровской России. Надо иметь в виду, что начало радищевских записок связано с положительной оценкой автором петровского табеля о рангах. Пушкин, двигаясь в обратном направлении, вполне мог бы завершить свою работу критическим рассмотрением этой темы. Не случайно в главе “Русская изба” он пишет: “Ничто так не похоже на русскую деревню 1662 года.

84

как русская деревня в 1833 году” (XI,230), хотя логичнее было бы сравнивать с радищевским временем. Таким образом, Пушкин призывал читателя глубже смотреть в историческое прошлое.

Поэт давал понять, что и петровские реформы, при всей их заявленной широте, не улучшили жизнь народа. Мысль об этом исподволь существует на каждой страницы “Путешествия”, а временами прямо выражена. Так уже в первой главе “Шоссе” Пушкин не без иронии замечает, что “со времен восшествия на престол дома Романовых у нас правительство всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ними всегда лениво, а иногда и неохотно” (XI,217). О том, что глава содержала иронию, понятную современникам поэта, свидетельствует помещенный в ее начале пассаж о “фельдъегерском геройстве”. Пушкин как раз в это время записал в дневнике: “Вчера государь возвратился из Москвы, он приехал в 38 часов” (ХII,316) вместо обычных трех дней для фельдъегерей и шести для прочих граждан, что, естественно, стало широко обсуждаться в свете и не скоро забылось. В следующей главе поэт уже без иронии сопоставляет допетровскую Москву с Петербургом. “Москва была сборным местом для всего русского дворянства (...) Надменный Петербург издали смеялся и не вмешивался в затеи старушки Москвы. Но куда девалась эта шумная, праздная, беззаботная жизнь? (...) Улицы мертвы; редко по мостовой раздается стук кареты (...) Во флигеле живет немец управитель и хлопочет о проволочном заводе” (XI,219,220), – так он описывает падение русского дворянства и называет причину упадка: “Петр I не любил Москвы, где на каждом шагу встречал воспоминания мятежей и казней, закоренелую старину и упрямое сопротивление суеверия и предрассудков. Он оставил Кремль, где ему было не душно, но тесно; и на дальнем берегу Балтийского моря искал досуга, простора и свободы для своей мощной и беспокойной деятельности” (ХI,221).

Интересно, что хотя Москва названа Пушкиным местом “суеверий и предрассудков”, вряд ли можно назвать это мнение строго критическим на фоне общей характеристики Петра. Российскому

85

реформатору было не душно в Москве, а тесно, то есть не духовные причины побуждали самодержца заняться нововведениями. Его теснила плоть, выход которой Петр искал в своей беспокойной деятельности. Конечно, Пушкин, предполагая опубликовать свою работу, не мог говорить об этом прямо. И все же под прикрытием общего рассуждением о невозможности существования двух столиц он проводит главную свою мысль: “...обеднение Москвы доказывает и другое: обеднение русского дворянства, происшедшее частию от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою, частию от других причин, о которых успеем еще потолковать” (ХI,221). Что это за причины, о которых Пушкин собирался потолковать с читателями, но так и не успел? Естественней всего предположить, что среди них главное место принадлежало критике петровского табеля о рангах. Однако после неожиданного вызова к Бенкендорфу, где поэту было объявлено, что “Медный всадник” не прошел высочайшую цензуру, планы Пушкина изменились.

О “Медном всаднике” написано и сказано много, но нет ни одной работы, которая бы хоть каким-то образом связывала его появление с “Историей Петра”. Это обстоятельство невольно превратило анализ “петербургской повести” поэта в свободный разговор о личности и государстве вообще, предполагающий самый широкий разброс мнений. Между тем, признано, что творчество Пушкина, как ничье другое, конкретно и чаще всего содержит прямой отклик на события, происходящие вокруг поэта. “Медный всадник” не просто был тематически связан с “Историей Петра”, но являлся ее поэтическим переложением. По тому, как власти отнеслись к поэме, Пушкин мог судить о дальнейшей судьбе своих исторических занятий. Заметим, что все девять помет 161 царя так или иначе были связаны с фигурой Петра. В трех местах царь возражает против слова “кумир”, подчеркивает строчки о “воле роковой” и “уздой железной Россию поднял на дыбы”, не согласен с “горделивым истуканом” и обращением Евгения к памятнику: “Ужо тебе!” и далее еще 15 строк.

86

В своем дневнике Пушкин, конечно, отмечает это, но все свое внимание сосредоточивает на строфе “И перед младшею столицей”, которая по мысли своей и образу кажется несущественной в сравнении с остальными царскими пометами, и подытоживает: “...все это делает мне большую разницу” (ХII,317). Дело в том, что именно эта помета более всего расстроила Пушкина. К другим возражениям царя поэт, похоже, был готов, но последнее замечание самодержца исключало Пушкину не только возможность публикации поэмы, но и реализацию другого замысла – совместного выхода “Медного всадника” и “Путешествия из Москвы в Петербург”. Взяв за основу своего путешествия движение, обратное радищевской книге, Пушкин должен был начать его с описания Москвы и сравнения с Петербургом, поскольку задумывал писать критику петровской России. Выйди “Медный всадник” вместе с “Путешествием” – читатель сразу понял бы, чего стоит парадное вступление к поэме и в каком смысле надо понимать похвалу Петру. Обсуждению этой проблемы посвящен обстоятельный разбор поэмы в книге М.П.Еремина “Пушкин-публицист”: “Вступление – это не “апофеоза Петра”, не “гимн” резиденции царей послепетровской династии и не хвала Николаю. В нем, как и в повествовательных частях поэмы, дело Петра не прославляется как нечто абсолютное, а проверяется историей и современной Пушкину социальной действительностью. Приведенная выше мысль из эпилога “Полтавы” в “Медном всаднике” опровергнута: в гражданстве, которое основал Петр, его высокая мечта о пире для всех не осуществилась” 162. Конечно, публикация “Медного всадника” с исправлениями царя делала поэту “большую разницу” и ставила вопрос о дальнейшей судьбе “Истории Петра”. Пушкин готов был на радикальные меры: ““Медного всадника” цензура не пропустила. Это мне убыток. Если не пропустят “Историю Пугачева”, то мне придется ехать в деревню” (XV,98,99) – писал он Нащокину. Пушкин говорит “цензура”, а не “царь”. Ему неловко признаваться , что надежды связанные с просветительской деятельностью царя не оправдались.

87

Обычно, когда говорят о камер-юнкерстве Пушкина, имеют в виду стремление Николая приблизить к себе жену поэта и приводят в подтверждение дневниковую запись Пушкина. При этом не обращают внимание на то, что сделав, казалось бы, определенный вывод, поэт неожиданно возвращается к прерванной теме: “...а по мне хоть в камер-пажи, только не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике” (ХII,318). Таким образом, Пушкин подчеркнул, что существует еще и скрытая причина назначения его в камер-юнкеры и она выражена словом “заставили”. Похоже, царь снова поступил с Пушкиным в своей излюбленной манере, наказывая подчиненного незначительным поощрением и вместе с тем накладывая на него новые обязанности. А то, что это было наказанием за своеволие и невыполнение служебного задания, поэт понял сначала со слов княгини Вяземской, сказанных ей царем: "Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение” (XII,319) – как будто поощрение можно принять иначе – и окончательно убедился при личной встрече с Николаем: “Государь мне о моем камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его. Говоря о моем “Пугачеве”, он сказал мне: “Жаль, что я не знал, что ты о нем пишешь; я бы тебя познакомил с его сестрицей, которая тому три недели умерла в крепости Эрлингфоской”” (XII,319). Таким образом, царь давал понять, что если бы поэт слушал власть, то и в творческом отношении выиграл бы и повышение мог получить иное.

Давая разрешение на публикацию “Истории Пугачевского бунта”, царь, с одной стороны, обязывал поэта публикацией произведения, написанного за счет служебного времени, с другой – давал понять, что не в нем дело, а в отсутствии конкретных результатов по “Истории Петра”. Более того, он сразу соглашается ссудить издание Пугачева и предоставляет для этого государственную типографию. Первоначально Пушкину показалось, что он хорошо отделался и цена за публикацию Пугачева не столь высока – пусть “хоть в камер-пажи” лишь бы дали возможность заниматься любимым делом. Запрещение “Медного всадника” настораживало, но оставалась надежда, что через

88

“Историю Пугачева” все же удастся изменить отношение царя и к поэме, и к петровской эпохе. Однако очень скоро в дневнике поэта появились записи о недовольстве царя отсутствием Пушкина при дворе. Очевидно, что кроме наказания, камер-юнкерство, по мнению власти, должно было выполнять еще и организационную роль – Пушкина как бы прикрепляли к месту службы – над ним установили высочайший контроль и каждая встреча с царем, так или иначе, становилась очередным напоминанием об “Истории Петра”.

19 февраля 1834 года Вульф записал в своем дневнике: “Самого же поэта я нашел мало изменившемся от супружества, но сильно негодующего на царя за то, что он надел его в мундир, его, написавшего теперь повествование о бунте Пугачева и несколько новых русских сказок. Он говорит, что возвращается к оппозиции, но это едва ли не слишком поздно” 163. И еще через месяц, со слов брата поэта: “...он -женатый, отец, семейство, знаменитый – погиб жертвою неприличного положения, в которое себя поставил ошибочным расчетом” 164. А между двумя этими свидетельствами были запись в дневнике поэта: “Царь дал мне взаймы 20 000 на напечатание “Пугачева”. Спасибо” (XII,320) и письмо к Нащокину: “...я камер-юнкер с января месяца; “Медный всадник” не пропущен – убытки и неприятности! зато Пугачев пропущен, и я печатаю его на счет государя. Это совершенно меня утешило; тем более, что, конечно, сделав меня камер-юнкером, государь думал о моем чине, а не о моих летах – и верно не думал уж меня кольнуть” (XV,118). Поэт пытался оправдать поведение царя, но, думается, к концу марта уже понял, во что обернулось ему милосердие власти: чтобы жить, нужны были деньги, которые могло принести издание “Пугачева”, а это, в свою очередь, зависело от помощи царя, ожидавшего скорейшего завершения “Истории Петра”. Принимая помощь, Пушкин вынужден был признать над собой опеку правительства, избавиться от которой можно было либо исполнив желание царя, либо со скандалом уйдя со службы. Для последнего у поэта еще не было формальных оснований, а потому фраза, которую

89

он написал в письме к Погодину в начале апреля: “К Петру приступаю со страхом и трепетом” (XV, 124) не была оговоркой, а действительно свидетельствовала о начале работы Пушкина над черновой редакцией “Истории Петра”.

В это время Строганов передает поэту листок “Франкфуртского журнала”, где в качестве европейской новости сообщено, что Пушкина “часто видят при дворе, причем он пользуется милостью и благоволением своего государя” (XII,325). Когда 16 апреля уезжает на Полотняные Заводы жена, поэт начинает по возможности избегать дворцовые мероприятия: “...репортуюсь больным и боюсь царя встретить. Все эти праздники просижу дома”,– пишет он в одном из первых к ней писем. Дневник его наполнен ироничным описанием всякого рода светских новостей и слухов, среди которых встречается эпиграмма, непосредственно относящаяся к фигуре Петра: “Кстати, вот надпись к воротам Екатерингофа: Хвостовым некогда воспетая дыра! Провозглашаешь ты природы русской скупость, Самодержавие Петра И Милорадовича глупость” (XII,328). “Я зол на Петербург и радуюсь каждой его гадости” (XV, 136), – пишет Пушкин жене и подтверждает это следующим образом: “Святую неделю провел я чинно дома, был всего вчерась (в пятницу) у Карамзиной да у Смирновой (...) завтра будет бал, на который также не явлюсь” (XV, 134). Чем занимался Пушкин дома? Сказать трудно. Но то, что в одном из ближайших писем жена обратилась к нему с вопросом о “Петре” и Пушкин отвечал ей: “Ты спрашиваешь меня о “Петре”? идет помаленьку; скопляю матерьялы – привожу в порядок – и вдруг вылью медный памятник, которого нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок” (XV, 154), – позволяет говорить о том, что перед отъездом Натальи Николаевны поэт поделился с ней своими планами, среди которых главное место отводилось “Истории Петра”. Немного настораживает фраза “скопляю материалы”, но она уточнена – “привожу в порядок”, – а это уже говорит о начале черновой работы.

90

Обращает на себя внимание эмоциональная сторона высказывания, явно направленная против царской фамилии. Поэт упоминает историю установки памятника Петру работы Растрелли у Михайловского замка и обещает высказаться в своем историческом труде куда более основательно о характере государственной деятельности Романовых. Дело в том, что десятью днями ранее, в то время как Наталья Николаевна готовилась отослать мужу письмо с вопросом о “Петре”, поэт уже писал ей о происшествии, сильно испортившем его настроение: “Одно из моих писем попалось полиции и так далее” (XV, 150). Задним числом он подтверждает, что “никого не вижу, нигде не бываю; принялся за работу и пишу по утрам” (XV, 150). Но вывод Пушкина неутешительный: “Неприятна зависимость; особенно, когда лет 20 человек был независим. Это не упрек, а ропот на самого себя.” (XV, 150). В своем же дневнике он высказался более определенно: “Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! (...) Что ни говори, мудрено быть самодержавным” (XII,329).

Тогда же появляется и широко известное сравнение Николая с Петром Великим, которое принято считать собственно пушкинским и относить в пользу реформатора. В целом фрагмент этот выглядит следующим образом: “Полетика сказал: – Император Николай положительнее, у него есть ложные идеи, как у его брата, но он менее фантастичен. Кто-то сказал о государе: – В нем много от прапорщика и немного от Петра Великого” (XII,330). Очевидно, что здесь приводятся полемические высказывания разных людей, причем известно, что мнение Полетики Пушкин особенно уважал. Но в данном случае ему было приятно чье-то негативное отношение к Николаю.

Предположение, что Пушкин мог скрыть свое авторство, опасаясь постороннего взгляда, кажется неубедительным, особенно на фоне прямой оценки деятельности правительства. Дело не в том, что Николай не был достоин сравнения с прапорщиком, а в том, что по поводу Петра у Пушкина были большие сомнения.

Вероятнее всего, что в это же время или чуть раньше, сразу же

91

после большого литературного собрания у Греча около ста “неизвестных мне русских великих людей” (XII,329), поэт пишет статью “О ничтожестве литературы русской”, где особое место занимают попытки Пушкина определенным образом сформулировать свое отношение к петровским реформам. При этом очевидно, что поэт испытывает серьезные затруднения. Сначала он самым тесным образом связывает реформы с европейским влиянием: “Крутой переворот, произведенный мощным самодержавием Петра, ниспровергнул все старое, и европейское влияние разлилось по всей России. Голландия и Англия образовали наши флоты, Пруссия – наши войска, Лейбниц начертал план гражданских учреждений”. Кстати, тем самым поэт демонстрирует свою историческую осведомленность. Затем пытается вернуться к “шербатовской формуле” и напоминает о главной мысли: “...меры революционные, предпринятые им по необходимости, в минуту преобразования, и которые не успел он отменить, надолго еще возымели силу закона. Доныне, например, сохраняется дворянство, даруемое порядком службы, мимо верховной власти” (XI,501). Но уже в следующей редакции характер высказывания резко меняется: “Петр I был нетерпелив. Став главою новых идей, он, может быть, дал слишком крутой оборот огромным колесам государства. В общем презрении ко всему старому, народному, включена и народная поэзия, столь живо проявившаяся в грустных песнях, в сказках (нелепых) и в летописях” (XI,501). Затем Пушкин отказывается от всякой критики и по сути дела использует фразеологию “Стансов”: “Наконец, явился Петр. Россия вошла в Европу, как спущенный корабль, при стуке топора и при громе пушек. Но войны, предпринятые Петром Великим, были благодетельны и плодотворны. Успех народного преобразования был следствием Полтавской битвы, и европейское просвещение причалило к берегам завоеванной Невы. Петр не успел довершить многое, начатое им. Он умер в поре мужества, во всей силе творческой своей деятельности. Он бросил на словесность взор рассеянный, но проницательный” (XI,269). Обычно это мнение принято считать

92

окончательным и бесспорным свидетельством пушкинского признания реформ Петра. Однако статья не была закончена, и неизвестно, к каким мыслям пришел бы поэт, обозревая русскую литературу. Особого внимания требуют лишь резкие колебания точек зрения поэта, которые нельзя объяснить одним поиском удачных выражений и размышлениями над двойственной природой петровского времени. Очевидно, Пушкин сознательно отказался от резкой критики деятельности Петра и заменил ее на более мягкую, понимая, что в рамках литературной статьи сделать это невозможно, и , вероятно, ничего, кроме неудовольствия власти, не вызовет. В таком виде статья, не касаясь глубоких обобщений, все равно была направлена против реформатора, поскольку посвящалась чрезмерному влиянию западной литературы, начавшейся с Петра. Но и новый вариант, после того как открылся факт перлюстрации писем, уже не устраивал Пушкина. Он понял, что честного сотрудничества с властью не получилось: “...я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно” (ХV,156).

Какое-то время Пушкин пытается успокоиться и, видимо, продолжает работу над “Историей Петра”. Во всяком случае, нет никаких оснований не доверять свидетельству самого поэта: “ “Петр I -й” идет; того и гляди напечатаю 1-й том к зиме. На того я перестал сердиться, отому что, в сущности говоря , не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к _____, и вонь его тебе не будет противна, даром что genteleman” (XV, 159). Но уже через две недели Пушкин пишет Бенкендорфу прямо противоположное: “Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу (...) я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы (...) не было взято обратно” ( XV. 165). О том же . но куда в более резкой форме. сообщает

93

он и жене: “Я крепко думаю об отставке (...) Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживали (...) мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане (...) Все тот виноват; но бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси” (XV, 167).

Почему Пушкин решил подать в отставку в самый разгар работы над “Историей Петра”? Возможно, поэт воспользовался поводом, чтобы уйти из-под опеки власти, которая, как он понял, не доверяла ему и не собиралась прислушиваться к его мнению, а главное – не дала бы написать правду о Петре. Но дальнейшие события показали, в какой глубокой зависимости от власти оказался поэт. Довольно скоро Жуковский объяснил ему, что простого выхода из этой ситуации нет, что милости, оказанные ему царем, не должны остаться безответными. Пушкин вынужден был вновь писать Бенкендорфу: “Несколько дней тому назад я имел честь обратиться к Вашему сиятельству с просьбой о разрешении оставить службу. Так как поступок этот неблаговиден, покорнейше прошу Вас, граф, не давать хода моему прошению” (XV, 172). Но отставка уже была принята, а вместе с ней наложен запрет и на пользование архивами. Пушкину пришлось повторить свое прошение. В письме к жене он так описал эту ситуацию: “На днях хандра меня взяла; подал я в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и богом прошу, чтоб мне отставку не давали (...) Бог велик; главное то, что я не хочу, чтоб могли меня заподозрить в неблагодарности. Это хуже либерализма” (XV, 180). Итог же этой истории он подвел в дневнике: “Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился я со двором, – но все перемололось. Однако это мне не пройдет” (ХII,331). Последняя фраза многозначительна. Она свидетельствовала об изменении пушкинского отношения не только к власти, но и к самой “Истории Петра”. Скорей всего, поэт на некоторое время оставляет исторические занятия и работает над корректурой Пугачева вплоть до отъезда на Полотняные заводы в середине августа 1834 года.

В Болдине Пушкину удается написать лишь “Сказку о золотом

94

петушке”, которая, как справедливо заметила Ахматова, была посвящена взаимоотношениям с властью. Ирония становилась естественной формой выражения мысли загнанного в угол поэта. Здесь же, по всей видимости, Пушкин пишет “Начало автобиографии”, где фигура Петра впервые выступает в обеих ветвях пушкинской родословной. И хотя поэт по-прежнему уделяет много внимания отношениям Ганнибала и Петра, он избегает политической оценки событий. Вернувшись в середине октября в Петербург, Пушкин знакомит друзей с “Медным всадником”. А.И.Тургеневу, представителю старшего поколения, она нравится. А вот у молодых Смирновых, в доме которых поэт особенно охотно читал свои новые произведения, она не вызвала интереса. Культ Петра уже требовал специальных авторских разъяснений, в чем состояла главная мысль поэмы, каких вообще исторических взглядов придерживался поэт? И Пушкину приходилось объяснять. Свидетельства таких разговоров содержатся и в дневнике А.Тургенева: “Обедал и кончил вечер у Смирновых с Жуковским, Икскулем и Пушкиным. Много о прошедшем в России, о Петре, Екатерине”, и в дневнике Смирновой-Россет: “Пугачевский бунт, в рукописи, был слушаем после такого обеда. За столом говорили, спорили; кончалось всегда тем, что Пушкин говорил один и всегда имел последнее слово” 165.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю