Текст книги "Пушкин - историк Петра"
Автор книги: Андрей Лисунов
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
В цензурной выдержке, сохраненной Анненковым, – единственное, что осталось от тетради за 1719 год, – душа Петра прямо названа железной. Однако исследователей больше занимает не это определение, а обстоятельства, приведшие якобы к некоторым изменениям в натуре самодержца: “Скончался царевич и наследник Петр Петрович: смерть сия сломила наконец железную душу Петра”(Х,255). Этот и другие изъятые цензурой фрагменты “Истории Петра” за “1721” год, столь часто цитируемые в разных изданиях, вырваны из контекста цельного пушкинского повествования. Из первой цитаты безусловно одно – по мнению поэта, душа Петра была железной и она оказалась сломленной, что отнюдь не означает поворот к лучшему, к оздоровлению души. Возможно, Пушкин связывал это обстоятельство с ослаблением законотворческой деятельности Петра – не ее характера, а объема, потому
141
что характер-то как раз и не изменился: “Достойна удивления: разность между государственными учреждениями Петра Великого и временными его указами. Первые суть плоды ума обширного, исполненного доброжелательства и мудрости, вторые нередко жестоки, своенравны и, кажется, писаны кнутам. Первые были для вечности, или по крайней мере для будущего, – вторые вырвались у нетерпеливого самовластного помещика. NB. (Это внести в Историю Петра, обдумав.)” (Х,256).
Последнее замечание Пушкина обычно опускается, потому что оно не только ставит под сомнение все вышесказанное о достоинствах Петра, но и поднимает ряд более серьезных вопросов: утвердился ли поэт в своем мнении и было ли оно вообще пушкинским, не записано ли им с чужих слов? Без рукописи ответить на это вопрос сложно. К тому же известно, что свои изменения в текст внес цензор Сербинович 211. К примеру, фраза “нередко жестоки” принадлежит его перу. У Пушкина было просто “жестоки”. Вместе с тем, если сравнить этот фрагмент с другими сохранившимися цензурными выкидками той же тетради, можно увидеть, что известное выражение находится в одном ряду с более критическими замечаниями: “По учреждении синода, духовенство поднесло Петру просьбу о назначении патриарха. Тогда-то (по свидетельству современников графа Бестужева и барона Черкасова) Петр, ударив себя в грудь и обнажив кортик, сказал: “Вот вам патриарх”” (Х,256). Очевидно, что речь здесь идет не о временном указе Петра, а о том, что продиктованы “умом обширным, исполненным доброжелательства и мудрости” и отношение к нему у Пушкина критическое. Полно иронии и следующее замечание поэта: “Сенат и синод подносят ему титул: Отца Отечества, Всероссийского Императора и Петра Великого. Петр недолго церемонился и принял их” (Х,256). Как это ни странно, сказав о достоинствах государственных учреждений Петра, Пушкин почему-то уничижительно отзывается о них: “Сенат (т.е. 8 стариков) прокричали vivat – Петр отвечал речью гораздо более приличной и рассудительной, чем это все торжество”(X, 256). Рассуждения поэта о повседневной законодательной деятельности
142
Петра заканчиваются столь же нелестным выводом: “Указ о возвращении родителям деревень и проч., принадлежащих им и невинным их детям, также и о платеже заимодавцам. NB. Сей закон справедлив и милостив, но факт, из коего он проистекает; сам по себе I несправедливость и жестокость. От гнилого корня отпрыск живой” (Х,256). Последнее больше похоже на афоризм, относящийся ко всему царствованию Петра.
Следующая тетрадь также не содержит никаких свидетельств, подтверждающих пушкинскую мысль о двойственном характере петровских преобразований, скорее наоборот, поэт дает понять их определенную направленность: “Петр был гневен. Не смотря на все его указы, дворяне не явились на смотр в декабре. Он 11 янв.<аря> издал указ, превосходящий варварством все прежние, в нем подтверждал он свое повеление и изобретает новые штрафы”(Х,257), “5 февраля Петр издал манифест и указ о праве наследства, т. е. уничтожил всякую законность в порядке наследства и отдал престол па произволение самодержца”(Х,257). Не изменился характер и “временных” его указов: “Указ о дураках и дурах (фамильных): в брак не вступать, к наследству не допускать, у женатых уже не отымать”(Х,258), “За бороду (купцам) положено платить 50 р. – и проч. двойной оклад и вышивать на платьях красные и желтые лоскутья”(Х,260). К народу отношение Петра тоже было немилосердное: “Главная мысль и занятия Петра были перепись народу и расположение по оной своему войску”(Х,259). Вновь Пушкин замечает: “Петр разделил власть духовную от светской” (Х,259), что на поверку означало как раз обратное – подчинение церкви воле самодержца: “О приемлющих иную веру из православной Петр повелел докл.<адывать> в Сенат, а решение было предоставлено себе”(Х,260). Подчеркивает поэт и своеобразное решение царем дворянской проблемы: “О отставных офицерах (кроющих свои чины и назыв.<ающи>ся просто дворянами) строгий указ” (Х,262). Поход Петра на Персию, якобы с христианской миссией, не состоялся по причинам, очень напоминающим о неудаче Прутской
143
компании (Х,267). В конце тетради Пушкин просто пишет: “Приуготовлены были Триумф.<альные> врата – с хвастливой надписью” (Х,272).
В предпоследней тетради Пушкин вновь касается правосудия реформатора и уже без оговорок называет его келейным: “Петр застал дела в беспорядке. Он предал суду между прочим к.<нязя> Меншик.<ова> и Шафирова (...) А за то, что Шаф.<иров> при всем Сенате разругал по матерну об.<ер>-прок.<урора> (...) кажется на смерть осудить нельзя. Обвиняли его в том, что брата своего произвел он в чин и дал ему жалование без указу гос.<ударя> (...) – но все это в то время было бы весьма неважно. То ли делал Апр<акси>н! (...) Шафирова Петр неоднократно увещевал и наказывал келейно, что случалось со всеми его сподвижниками...” (Х,273). Конечно, и на этот раз Шафиров был помилован, хотя и сослан в Сибирь. Пушкин вновь обращает внимание на то, как Петр вмешивается в религиозную жизнь своих подданных. Синоду он указывает “никого не постригать, а на убылые места ставить старых отст.<авных > солдат” (Х,274). Запрещает держать в кельях чернила и бумагу без разрешения настоятеля. “В полки указом ставит попов ученых” (Х,274). Царь велит: “Не цаловать икон и мощей во время службы” (Х,274), “...запретил делать гроба из выдолбленных дерев” (Х,274). Наконец, Петр дошел до того, что “Сочинил устав для Невск.<ого> монастыря” (Х,279). И все это на фоне той же нелепости и жестокости “временных” постановлений реформатора: “...ук.<аз> об описки чужого хлеба – в неурожай; (опять тиранство нестерпимое)” (Х,274), “Бородачам, сидящим под караул.<ом> за неимением чем заплатить пошлину, выбрить бороду -и выпустить” (Х,280), “За утайку в переписи мордву и чер.<емис> -прощать, если окрестятся” (Х,280).
Последняя глава в любой рукописи, даже такой необработанной, как первоначальная редакция “Истории Петра”, неизбежно носит итоговых характер, а поэтому многие высказывания в ней имеют особую ценность. Пушкин обращается к теме духовенства
144
– в повторной редакции он будет уделять ей особое внимание: “Петр во время праздников занялся с Феофаном учреждениями, до церкви касающимися” (Х,281). Итог известен; “Петр указом превратил монастыри мужские в военные гофшпитали, монахов в лазаретных смотрителей, а монахинь в прядильниц, швей и кружевниц (выписав для них мастериц из Брабандии)” (Х,281). Он “повелевает Синоду запретить попам ходить незваным по домам со св. водою etc. никогда" (Х,284). В конечном счете болезнь, приведшая к гибели реформатора, возобновилась тоже из-за его нетерпения и неистребимого желания во все вмешиваться: “Петр послал на помочь шлюбку, но люди не могли стащить судна. Петр гневался, не вытерпел – и поехал сам. Шлюбка за отмелью не могла на несколько шагов приблизиться к боту. Петр выскочил и шел по пояс в воде, своими руками помогая тащить судно” (Х,285). Но даже болезнь не изменила характера Петра: “В сие время камер-гер Монс де ла Кроа и сестра его Балк были казнены. Монс потерял голову; сестра его высечена кнутом (...) Императрица, бывшая в тайной связи с Монсом, не смела за него просить, она просила за его сестру. Петр был неумолим (...) Оправдалась ли Екатерина в глазах грозного супруга? по край ней мере ревность и подозрение терзали его. Он повез ее около эшафота, на котором торчала голова несчастного. Он перестал с нею говорить, доступ к нему был ей запрещен. Один только раз, по просьбе любимой его дочери Елисаветы, Петр согласился отобедать с той, которая в течении 20 лет была неразлучною его подругою” (Х,285). Разве мог Пушкин после этого считать, что железная душа Петра была сломлена? Наоборот, поэт тут же делает вывод, который позволяет говорить о его подлинном отношении к Петру, без всяких оговорок и двусмысленности: “Военн.<ая> колл.<егия> спросила, что такое знатное дворянство? и как его считать? по числу ли дворов, или по рангам. Разрушитель ответствовал: “Знатное дворянство по годности считать”” (Х,286).
Разрушитель – истинно пушкинская характеристика Петра, которая постепенно сформировалась у него при ближайшем знакомстве
145
с ходом реформ. Но Пушкин не мог прибегнуть к простому морализаторству. Ему значительно важнее было показать трагедию человека, который во главу угла всей жизни поставил ум и веру в собственные силы: “Петр начал чувствовать предсмертные муки. Он кричал от рези (...) все видели отчаянное состояние Петра. Он уже не имел силы кричать – и только стонал, испуская мочу” (Х,287). Нелепость петровской жизни выглядит особенно жалкой, когда читаешь, что находящийся при смерти царь, едва только почувствовав облегчение, вместе с указом об освобождении преступников “для здравия государя” издает “указ о рыбе и клее (казенн.<ые>товар.<ы>)” (Х,287). Можно ли было убедительнее показать духовную пустоту и безысходность петровского правления, чем то, как это сделал Пушкин: "Тогда-то Петр потребовал бумаги и перо и начертал несколько слов неявственных, из коих разобрать можно было только сии: “отдайте все” ... перо выпало из рук его. Он велел призвать к себе цесаревну Анну, дабы ей продиктовать. Она вошла – но он уже не мог ничего говорить” (Х,288). Жизненный итог Петра заключался в последних его предсмертных словах: “Увещевающий стал говорить ему о милосердии Божием беспредельном. Петр повторил несколько раз: “верую и уповаю”. Увещевающий прочел над ним причастную молитву: верую, господи, и исповедую, яко ты еси etc. – Петр произнес: “верую, господи, и исповедую; верую, господи: помози моему неверию” и сие все, что весьма дивно (сказано в рукописи свидетеля), с умилением, лице к веселию елико мог устроевая, говорил, – по сем замолк.....” (Х,288).
Петр не верил ни в Бога, ни в свой собственный народ, вернее он верил в их утилитарное значение. Перед смертью Петр увидел другое основание человеческой жизни, но это уже не могло стать фактом его земной истории. Видимо, эта мысль стала отправной точкой для работы Пушкина над повторной редакцией “Истории Петра”. Выводы, к которым пришел поэт, вряд ли могли быть усвоены читателем в необработанном виде. Пушкин писал черновик для себя – отсюда многие эмоциональные оценки и неровный характер повествования.
146
Существовала разница между тем, как Пушкин оценивал то или иное явление, и тем, как он преподносил его читателю или оппоненту, используя силу художественного слова.
В начале повторной редакции Пушкин делает извлечение из Введения Штраленберга, для того чтобы занять определенную позицию между двумя пристрастными взглядами на Петра. Кроме того, этот подход позволял поэту избегать собственных прямых оценок. Он сначала приводит длинный список обвинений, предъявляемых Петру, а затем приводит те возражения Голикова, которые кажутся ему достойными внимания. Здесь собственно пушкинское отношение только угадывается и фраза “Народ почитал Петра анти Христом” еще требует своего объяснения. В начале первого тома Пушкин приводит анекдот про сабельку, подаренную царю купцом в трехлетием возрасте: “Петр так ей обрадовался, что, оставя все прочие подарки, с нею не хотел даже расставаться ни днем, ни ночью”(Х,9). Это еще не ирония, но интонация и присутствие мягкого гротеска позволяют создать атмосферу для ее возникновения. Очевидно, что Пушкин избрал данный прием в качестве основного и постепенно приучал читателя к мысли о возможно ином прочтении текста. Но главную мысль о Петре, на основе которой должна была возникнуть эта ирония, поэт сформулировал ясно и без промедления: “Он подружился с иностранцами (...) одел роту потешную по-немецки (...) Так начался важный переворот, в последствии им совершенный: истребление дворянства и введение чинов”(Х,1З). Поэт обращает внимание читателя на вольное обращение Петра с патриархом. Кажется, что самодержец беспокоится о состоянии патриаршей библиотеки. Но Пушкин специально приводит дату “1684 год”– Петру 12 лет – вряд ли мальчик мог реально оценить состояние библиотеки, зато мог нагрубить высшему духовному авторитету в государстве: “...прогневался на патриарха и вышел от него, не сказав ему ни слова”(Х, 15). Пушкинская оценка противостояния Петра и Софьи кажется нейтральной: “Петр занимался строением крепостей и учениями (...) и царевна София
147
правила государством самовластно и без противуречия” (Х,18). Все бы ничего, но Петр строил игрушечные крепости, а сестра его реально правила. Царевна хотела убить брата, но и тот со своей стороны собирался поступить едва ли лучшим образом: “Царевна стала помышлять о братоубийстве. Она стала советоваться с князем Голицыным (раскольником, замечает Гол.<иков>), открыла ему намерение Петра заключить ее в монастырь (?)” (Х,20). Поведение Софьи у Пушкина не вызывает сомнение – ему интересно показать Петра. Царь “без штанов” бежит в Троицкий монастырь. Возникает вопрос – действительно ли он хотел заключить сестру в монастырь? Важно и примечание Голикова. Если Голицын был раскольником, то есть ревнителем старины, конфликт носил более глубокий, религиозный характер и вовсе не сводился к борьбе за власть, а возник “...противу Петра, который вводит немецкие обычаи, одевает войско в немецкое платье, имеет намерение истребить православие, а с тем и царя Иоанна и всех бояр и проч” (Х,20,21). Примечательно и то, что когда “София прибегнула к патриарху; старец отправился к Троице. По Петр не только его не послушал, но и дал ему знать, что сам он должен быть лишен своего сана и на место его уже назначен архимандрит Сильвестр” (Х,21,22). Таким образом, Пушкин показывает глубоко личное пренебрежение Петра духовной жизнью. Учреждение Синода явится потом лишь следствием этой невосприимчивости, а отнюдь не реализации какой-то государственной мысли реформатора. Заметим, что, говоря о браке Петра с Евдокией Лопухиной, совершенном против воли правительницы, Пушкин упоминает о рождении Алексея, называя его несчастным (Х,20), что тоже как бы отсылает читателя к уже написанному ранее в первом черновике – к тетради за “1718”, где поэт называет царевича “несчастный Алексей” (X, 238).
В целом складывается впечатление, что Пушкин не видит особой разницы между поведением Софьи и Петра, хотя она, безусловно, существует. Софья обладает более сильным характером. После неудачи: “Она не смутилась и не согласилась последовать совету
148
князя Голицына, предлагавшего ей бежать в Польшу” (Х,21). Софья – грешный человек – намерения ее тяжки, но она не тиран и поступки ее мотивированы вполне понятными причинами: “Петр послал ей приказ добровольно удалиться в монастырь. Царевна отклонилась от исполнения воли своего брата и готовилась бежать в Польшу. Тогда Петр послал Троекурова в Москву с повелением взять царевну и, не говоря ни слова, заключить ее в Новодевичий монастырь” (Х,25). Пушкин специально подчеркивает: “Изданы во время ее правления (...) до 150 указов” (Х,25). За те же “семь с половиною лет” Петр издаст несравненно больше указов. Вместе с тем поэт замечает: “Между сими указ, повелевающий казнить смертью лекаря, уморившего своего больного” (Х,25). Возможно, это замечание подразумевало хорошо известное “Все вы Романовы революционеры и уравнители”.
Следующую тетрадь Пушкин начинает с анализа причин, приведших к неудачи первого Азовского похода Петра: “1) Петр не имел еще флота, коим мог бы препятствовать привоз воинских и съестных припасов (Воронежские корабли не были готовы). 2) В войске не было искусных инженеров, а начальствовавший артиллерией гвардии капитан голландец Яков Янсен, ночью заколотя пушки, бежал в Азов” (Х,26). Замечание о предательстве иностранца вовсе не случайно – по совету последних Петр собирался реформировать Россию. Конечно, “испытав нужду в искусных инженерах и артиллеристах, Петр отправил в чужие края многих дворянских детей (...) для обучения...” (X, 27). Понятно и то, что “В три года, не смотря на общий ропот, флот был выстроен...”(Х,29). Но “Отсылая молодых дворян за границу, Петр, кроме пользы государственной, имел и другую цель. Он хотел удержать залоги в верности отцов во время своего собственного отсутствия. Ибо сам государь намерен был оставить надолго Россию, дабы в чужих краях учиться всему, чего не доставало еще государству, погруженному в глубокое невежество” (Х,30). Смысл этой фразы раскрывается не сразу и, на первый взгляд, будто бы говорит о безусловной поддержке Пушкиным начинаний Петра. Однако важно обратить внимание на
149
то, как поэт разворачивает свою мысль. Петр, по его мнению, своей поездкой преследует другую цель, кроме пользы государственной, действует вопреки воли отцов, у которых он фактически берет детей в заложники. Оправдание поступку дается как бы от лица реформатора и уже потому не может считаться собственно пушкинским.
Перед поэтом стояла невероятно сложная задача: пройти цензуру, показать губительные последствия петровских реформ, не дискредитировав при этом саму идею просвещения. Пушкин не был сторонником жесткого ограничения иностранного влияния, тем более культурного, и в этом смысле Петр двигался как бы в правильном направление, но именно в этом “как бы” и заключалась вся проблема. Царь, перенимая западную модель государства, разрушал культурное своеобразие собственной страны. Речь шла уже не о каком-то влиянии, а о насильственном изменении основных принципов существования целого народа: “Скоро намерение государя сделалось известно его подданным и произвело общий ужас и негодование (...) Народ жадно слушал сии толкования и злобился на иноземцев, почитая их развратниками молодого царя. Отцы сыновей, отправляемых в чужие края, страшились и печалились. Науки и художества казались дворянам недостойным упражнением. Вскоре обнаружился заговор, коего Петр едва не сделался жертвою” (Х,30). Любопытно, что Пушкин не скрывает участие в нем своего дальнего родственника, тем самым давая понять, что принимает на себя часть ответственности за исторический поступок предка: “Окольничий Алекс.<ей> Соковнин, стольник Фед.<ор> Пушкин и стрелецкий полковн.<ик> Цыклер сговорились убить государя на пожаре 22 янв.<аря> 1697” (Х,31).
Как уже было сказано, поэт очень высоко ценил личность человека, способного к милосердию. Иначе ведет себя молодой царь: “Петр во время суда занемог горячкою; многочисленные друзья и родственники преступников хотели воспользоваться положением государя для испрошения им помилования – (9 челов.). Но Петр был не преклонен; слабым, умирающим голосом отказал он просьбе и сказал:
150
надеюсь более угодить богу правосудием, нежели потворством” (Х,32). Ирония Пушкина станет понятна, если вспомнить, как на самом деле, по описанию поэта, умирал самодержец. К тому же Петр говорит о правосудии, которое для христианина всегда связано с судом Божьим, а что действительно в силах самого верующего – милосердие – называет потворством. От этой неразборчивости милость Петра теряет духовный смысл и принимает чисто утилитарный характер: “При сем случае Голик.<ов> рассказывает анекдот о царском лекаре Тирмонде, в запальчивости убившем слугу своего и прощенном у государя с условием тем, чтоб он утешил и обеспечил жену и детей убитого” (Х,32). То, что Петр приравнивает покаяние убийцы к откупу, для Пушкина является верным знаком нехристианского поведения реформатора. К тому же за примером не надо было далеко ходить: “Князю Ромодановскому дан титул кесаря и величества, и Петр относился к нему, как подданный к государю...” (Х,32). Здесь тоже присутствует ирония, впрочем, как и во всем описании первого заграничного путешествия Петра. Царь придумал для себя “сказочное” приключение и был очень раздосадован тем, что не все шло по его замыслу: “Королю дано было предварительное известие о путешествии (через шв.<едского> резидента Книпер Крона) государя с требованием безопасного проезда без церемоний, подобаемых его сану. Шведский двор принял слова сии в буквальном смысле и, когда посольство вступило в шв.<едские> владения, то оное принято было простым дворянством...”(Х,32,33). Тогда “Петр, оставя посольство (...) в опасное время оттепели [тайно выехал] в Курляндию и в Митаве дождался своего посольства, которое и бы<ло> с великою честию принято” (Х,33). Не очень-то хотелось самодержцу быть рядовым дворянином, но игра в эту роль ему льстила: “ Курф.<ирст> слушал, стоя без шляпы, и спросил их о здравии государя (стоявшего от него в нескольких шагах). Послы отвечали, что оставили его в Москве в добром здравии” (Х,34). Конечно, князь знал, перед кем снимает шляпу, но делал это в ущерб своему званию, за что Петр и полюбил его. “Но в Ганновре был недоволен приемом. Петр зато
151
никогда не любил бывшего курф.<ирста>, а в последствии английского короля Георгия 1” (Х,34).
В целом Пушкин видит в молодом царе смесь самых разнобразных человеческих качеств, способных вызвать замешательство: “Во время сего путешествия государь однажды в пьянстве выхватил шпагу противу Лефорта и просил потом у него прощения” (Х,34). Но в то же время: “Петр однажды в Сард.<аме> оттолкнул мальчика, который бросил в него гнилым яблоком, что Петр перенес терпеливо” (Х,35). Самостоятельность Петра вызывает уважение: “Иногда ходил закупать припасы на обед, и в отсутствии хозяйки сам готовил кушание. Он сделал себе кровать из своих рук и записался в цех плотников под именем Петра Михайлова” (Х,35). Любознательность царя впечатляет: во время путешествия “Петр выходил часто из коляски, обращая свое внимание на земледелие, срисовывал незнакомые орудия, расспрашивал и записывал” (Х,34). Но в любопытстве его была некоторая избыточность, всеядность: “Петр потом ездил в Амстерд.<ам>, где осмотрел купст-камеру, матем.<атические> инстр.<ументы” и мини-кабинеты, звериные и птичьи дворы (menageries), церкви, между коими очень полюбилась ему квакерская; в синагоге видел обрезание младенца; посетил он и зазорные дома (бордели) с их садами; видел 20 сиротских домов, дом сумасшедших; собрание ученых; слушал их диспуты” (Х,36). Петр – сторонник демократического поведения: “Лондон ему нравился, “потому что в нем богатые люди одеваются просто”” (Х,39). Но очевидно, что в стремлении к этой простоте, Петр не учитывает привычки и удобство других людей: “Увидевшись с датскою принцессою Анною, он подвинул ей стул и сел, сказав ей: “так нам будет покойнее”” (Х,39).
“Деятельной, веселой и странной” назовет поэт молодость Петра. Намерения его высоки: ““Мы, последуя слову божию (писал, он к патриарху от 10 сент.<ября>), бывшему к праотцу Адаму, трудимся; что чиним не от нужды, но доброго ради приобретения
152
морского пути, дабы искусяся совершенно, могли возвратиться и противу врагов имени Иисуса Христа победителями, благодатию его, быть” (X, 35). Однако Пушкин не без иронии замечает как царь исполняет свои государственные обязанности: “Получив известие, что в Польше произошли смятения в пользу принца Кости, Петр из плотнического сарая послал повеления войску своему двинуться на помочь Августу” (Х,37). Анализируя эти и другие страницы из новой редакции “Истории Петра”, не надо забывать, что Пушкин писал их не только с оглядкой на цензуру, но и для читателей, уже знакомых с его “Стансами” и главами романа “Арап Петра Великого”. Переход к новому пониманию Петра следовало объяснить. То, что поэт говорил открытым текстом в первом черновике, называя реформатора “протестантом царем”, сначала присутствует лишь в форме намека. Но уже с третьей тетради Пушкин все чаще начинает употреблять прямые характеристики деятельности Петра. Так усмирение стрелецкого бунта, из-за которого царь прервал свое путешествие, поэт называет “ужастным предприятием” (Х,42). Вспомним, что ранее “страшным делом” Пушкин называл только убийство царевича Алексея. Совсем недвусмысленно звучит следующая фраза: “Начались казни.........Лефорт старался укротить рассвирепевшего царя” (Х,42,43).
Особое внимание Пушкин уделяет внутренним преобразованиям Петра. Одной фразой поэт говорит о своем отношении к истинному характеру проводимых реформ: “Он являлся на улице с одним или тремя денщиками, скачущими за ним” (Х,43). Пушкин намеренно опускает обязательное дополнение – за быстро идущим царем. Денщики скакали, потому что на самом деле скакал и царь, а не двигался семимильными шагами, как принято думать. В результате: “Бояре принуждены были распустить своих дворовых. Сии разжиревшие тунеядцы разбрелись, впали в бедность и распутство. Петр, обещая им ненаказанность, призвал их в службу (...) Петр обнародовал, чтоб никто не надеялся на свою породу, а доставал бы чины службою и собственным достоинством” (Х,43,44). Утилитарный характер политики Петра
153
очевиден, а аппетит огромен: “Петр завоеванием Азова открыв себе путь и к Черному морю; но он не полагал того довольным для России и для намерения его сблизить свой народ с образованными государствами Европы”(Х,45). Пушкин не против стремления Петра к образованности, но вряд ли само сближение следовало понимать столь формально: “Тогда же состоялся указ – всем русским под данным, кроме крестьян (?), монахов, попов и дьяконов – брить бороду и носить платье немецкое (...) Ослушникам брать пеню в воротах (Московских улиц) с пеших 40 коп., с конн.<ых> – по 2 р. – Запрещено было купцам продавать и портным не шить русского платья под наказанием (кнутом?)” (Х,46). Получалось, что царь цивилизовал народ варварским способом. Поэт замечает: “Поведено с наступающего года вести летоисчисление с рожд.<ества> Хр.<истова>, а уже не с сотв.<орения> мира, а начало году считать с 1-го янв.<аря> 1700 <года>, а не с 1-го сент.<бря> (...) Никогда новое столетие от старого так и не отличалось” (Х,47). Думается, Пушкин не случайно поставил союз “и” после частицы “так” – при всем внешнем несходстве встреч двух столетий, варварство нового ничем не отличалось от старого.
В начале следующей тетради за “1700 год” поэт повторяет ту же мысль: “Петр указом от 15 дек.<абря> 99 года обнародовал во всем государстве новое начало году (...) Накануне занял он московскую чернь, ропщущую на всякую новизну, уборкою улиц и домов (...) Между тем из разных частей города войско шло в Кремль с распущенными знаменами, барабанным боем и музыкою” (X, 50). Все напоминало очередной триумф царя после военной победы. Духовенство, подмятое Петром, приняло перемену и согласилось участвовать в царском маскараде: “Потом государь угощал как духовных, так и светских знатных особ; придворные с женами и дочерьми были в немецком платье. Во время обеда пели придворные и патриаршие певчие” (X, 50). “Народ однако роптал. Удивлялись, как мог государь переменить солнечное течение, и веруя, что бог сотворил землю в сентябре месяце, остались при первом своем летосчислении...” (X, 50) Интересно, что и князь Щербатов,
154
спустя многие годы , в своих сочинениях продолжал употреблять двойную дату.
Вместе с тем, поэт отмечает и положительные стороны петровских преобразований, связанные с развитием подлинной образованности: “Петр послал в чужие края на каз.<ненный> счет не только дворян, но и купеческих детей, предписав каждому явиться к нему для принятия нужного наставления (...) Своим послам и резидентам подтвердил он о найме и высылке в Россию ученых иностранцев, обещая им различные выгоды и свое покровительство (...) Возвращающихся из чужих краев молодых людей сам он экзаменовал (...) Тех же, которые по тупости понятия или от лености ничему не выучились, отдавал он в распоряжение своему шуту Педриеллу (Pedrillo?), который определял их в конюхи, в истопники, не смотря на их породу” (Х,50,51). Опять же Пушкин вроде бы на стороне Петра, но читатель чувствует в описании деятельности самодержца некоторую двусмысленность. Стремление все проконтролировать – верный признак неестественности поведения, а неуважение к “породе” – особенно в глазах читателя-дворянина – факт невежества. Даже враги Петра понимали, к чему ведет этот путь: “Крымский хан старался всеми силами воспрепятствовать миру между Россией и Турцией. Он писал к султану, что Петр, ниспровергая древние обычаи и самую веру своего народа, учреждает все на немецкий образец (...) что, ежели султан не закончит мира, то сей опасный нововводитель непременно погибнет от своих подданных...”(Х,51,52).
Невоздержанность Петра очевидна и в военных вопросах: “Петр был столь же озлоблен; и когда англ. <ийский> и голл.<андский> министры вздумали было от войны его удерживать, то он, в ярости выхватив шпагу (см. Катифорос), клялся не вложить оной в ножны, пока не отомстит Карлу за себя и за союзников. Если же их державы вздумают ему препятствовать, то он клялся пресечь с ними всякое сообщение и обещал удержать у себя (в подражание Карлу) имения их подданных, находящихся в России” (Х,52). Пушкин подчеркивает
155
отсутствие какой-либо принципиальной разницы между характером Петра и Карла, но замечает: “Петр однако всем шв.<едским> подданным позволил выезд из России, удержав одного резидента, который и сам просился остаться на полгода” (Х,53). Мысль Пушкина ясна – подражание иностранцам, использование их на ответственных постах, сулило убытки государству. Как и в первом азовском походе, при взятии Нарвы: “Открылась измена. Бомбардирской капитан Гуморт, родом швед, бывший в одной роте 1-м капитаном с государем, ушел к неприятелю. Петр, огорченный сим случаем, всех шведск.<их> офицеров отослал внутрь России, наградив их чинами...” (Х,53). Пушкин подробно описывает вероломство Карла при пленении дивизии Головина. Иначе звучало из уст шведского короля и в общем-то справедливое обращение к народу: “Из Нарвы распустил он свои манифесты (3 дек.<абря> 1700 <года>), в коих возбужал он россиян к бунту противу царя, описывая его жестокости etc., обещая всем свою королевскую милость и грозясь в случае ослушания истребить все огнем и мечем. Но русские остались верны” (Х,55,56). И все же поведение Карла удивительно напоминало поведение самого Петра. Русский царь не только не прекратил общение с иностранцами: “Через свои манифесты приглашал он из Германии всяких мастеров и художников, пришельцы являлись толпами и были всюду употреблены” (Х,61), но и продолжил наступление на традиционные ценности своего народа, грозя ему казнями и кнутом. “В 1701 году учрежден Монастырский приказ (...) определив каждому монастырю оклад, оставя слуг монастырских самое малое число (слова Петра) (Х,61) (...) 16-го ноября скончался последний патриарх Адриян. Петр, отложив до удобнейшего времени избрание нового патриарха, определил митр.<ополита> ряз.<анского> Стефана Яворского к управлению церкви, повелев ничего важного без ведома государя не решать” (Х,62). Конечно, это привело к новым волнениям: “Ропот ужасно усилился. Появились подметные письма и пророчества, в коих государя называли анти-Христом, а народ призывали к бунту” (Х,62). Царь отреагировал на это странным