Текст книги "Александр I"
Автор книги: Андрей Сахаров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 57 страниц)
Тогда же, при первом чтении, начал было составлять записку для себя самого, чтобы успокоить, отдалить и выяснить свои собственные слишком страшные, близкие и смутные мысли, а также для Аракчеева, которому хотел сказать всё; тогда хотел, потом уже не мог. Но едва начал писать, как почувствовал, что нет сил: думать трудно, а говорить и писать невозможно.
Перечёл донос и взглянул на первые слова неоконченной записки:
«Есть слухи, что пагубный дух вольномыслия разлит или, по крайней мере, сильно уже разливается между войсками. Заражение умов генеральное…»
И ещё в другом месте по-французски:
«Эти господа хотят меня застращать; они обладают большими средствами: кого угодно могут возвысить или уничтожить. Дело идёт об изыскании средств для борьбы с так называемым духом времени – духом сатанинским, распространяющим господство зла быстро и тайно, как в Европе, так и в России. Один только Спаситель может доставить это средство Своим божественным словом. Воззовём же к Нему из глубины наших сердец, да ниспошлёт Он нам Духа Своего Святого. Карбонары рассеяны всюду. Но, с помощью Божественного Промысла, я буду посредником для ограждения Европы, а следовательно, и России от язвы революции…»
И теперь, так же как тогда, почувствовал, что продолжать записку нет сил. Надо терпеть, молчать, скрывать от всех эту страшную и постыдную язву.
Он знал, что делает; знал, что ни дня, ни часа, ни минуты медлить нельзя; что за эти четыре года заговор неимоверно усилился; что он, бездействуя, потворствует злу, губит Россию и за это даст ответ Богу, – всё знал и ничего не делал.
И чем утешал себя, чем оправдывал?
Всегда носил в кармане записную книжку, подарок князя Меттерниха, главного советника своего в борьбе с революцией; на первой странице – вместо заглавия: Не давать ходу – и далее в азбучном порядке – список лиц подозрительных в Европе и в России. Меттерних начал, Александр продолжал. Когда представляли ему новое лицо, справлялся о нём по Сибиллиной книге[156]156
Сибиллина книга – сборник предсказаний сибилл (сивилл), легендарных прорицательниц эллинистического и римского мира.
[Закрыть], как называла её Марья Антоновна, и если находил имя – не давал ходу, преследовал тайно или явно. Были в списках и члены тайного общества; за четыре года много имён прибавилось, которых в доносе Бенкендорфа не было. И вот чем утешался: «Все они, – думал, – у меня в руках, когда наступит время, уничтожу всех».
Так и теперь попробовал утешиться: достал из кармана книжку, перечёл список; на букву «Г» прибавил: «Камер-юнкер Голицын – в очках».
«Вот бы с кем поговорить. Он Софьин друг; не может быть и мне врагом. Обличить, пристыдить, довести до раскаяния! Сначала его, а потом и других. Кто знает, может быть, преувеличено? Никакого заговора нет, а только детская шалость? Подождать – само пройдёт».
Утешался, но не утешился. Похоже было на то, как если б кто-нибудь, видя чумной нарыв на теле своём, говорил себе; это ничего, так, прыщик, само пройдёт. Теперь уже знал, что само не пройдёт и что эта книжечка – против тайного общества – тряпочка с маслом на чумной нарыв.
И Крылов, опять Крылов, лентяй – лентяю вспомнился. Над самым диваном, где обыкновенно сиживал Крылов, большая, в тяжёлой раме, картина висела наискось: с одного гвоздя сорвалась и на другом едва держалась.
«Берегитесь, Иван Андреевич, – убьёт». – «Небось по закону механики, кривую линию опишет, падая: как раз мимо головы пролетит».
«Пролетит мимо», – думал когда-то и он о заговоре; но теперь знал, что не мимо.
Во время болезни, ожидая смерти, понял, что нельзя оставлять России такого наследства, и дал себе клятву, если выживет, решить, наконец, что-нибудь о тайном обществе; что-нибудь сделать. И вот именно сегодняшний день, самый для него святой и страшный – 11 марта, – назначил себе, чтобы решить.
Что же? Суд? Казнь?
«Не мне их судить и казнить: я сам разделял и поощрял все эти мысли, я сам больше всех виноват», – сорвалось у него с языка при первых слухах о тайном обществе, которые сообщил ему, ещё раньше доноса Бенкендорфова, генерал Васильчиков[157]157
Васильчиков Илларион Васильевич (1776 – 1847) – генерал от кавалерии, позже председатель Государственного совета.
[Закрыть].
Да, первый и главный член тайного общества – он сам. «Негласный комитет», собиравшийся здесь же, в покоях Зимнего дворца, – пять молодых заговорщиков: Чарторыжский[158]158
Чарторыжский (Чарторийский) Адам Юрий (Ежи) (1770 – 1861) – князь, польский и русский государственный деятель, после Отечественной войны – попечитель Виленского учебного округа.
[Закрыть], Новосильцев[159]159
Новосильцев Николай Николаевич (1761 – 1836) – граф, сенатор, государственный деятель.
[Закрыть], Кочубей[160]160
Кочубей Виктор Павлович (1768 – 1834) – граф, затем князь, в конце царствования Александра I – министр внутренних дел.
[Закрыть], Строганов[161]161
Строганов Павел Александрович (1770 – 1817) – граф, сенатор, дипломат.
[Закрыть] и он, государь, – вот колыбель тайного общества.
К Бенкендорфову доносу приложен был устав Союза Благоденствия. Цели союза: ограничение монархии, народное правительство, уничтожение крепостного права, гласность судов, свобода тиснения, свобода совести – всё, чего желал он сам.
Сколько раз говорил: желал бы сделать то и то – но где люди? Кем я возьмусь? Вот кем. Вот люди. Сами шли к нему, но он их отверг; и если пойдут мимо, против него, – кто виноват?
Говорил – услышали; учил – учились; повелел – исполнили. Он изменил тому, во что верил; они остались верными. За что же их судить? За что казнить? Если им на шею петлю, то ему – жёрнов мельничный за соблазн малых сих. Судить их – себя судить; казнить их – себя казнить.
Он – отец; они – дети. И казнь их будет не казнь, а убийство детей. Отцеубийством начал, детоубийством кончит. Взошёл на престол через кровь и через кровь сойдёт: 11 марта – 11 марта.
Так вот ужас, который он звал, – пробуждение от страшного смертного сна. Что ещё жива душа его, он только и знал по этому ужасу.
Нет, никогда ничего не решит, ничего не сделает. Будь что будет – молчать, терпеть, скрывать до конца страшную и постыдную язву.
Собрал бумаги, положил их опять в тот же ящик стола и запер с таким чувством, что уже никогда не вынет.
На самом дне заметил отдельный листок очень старой пожелтевшей бумаги – чьё-то письмо. Знал, чьё, к кому, о чём; хотел было перечесть, но раздумал, решил – потом, оставил в ящике, только положил на виду, сверху, так, чтобы найти тотчас, когда надо будет.
Подошёл к окну, посмотрел. Прояснило – должно быть, подморозило. Мокрый снег перестал. Слышался железный скрежет скребков: счищали снег с набережной – знакомый петербургский звук, напоминающий весеннюю оттепель. Посыпали гранитные плиты жёлтым песком: государь любил весенние прогулки по набережной. Через белую скатерть Невы перевоз, подтаявший, с наклонёнными ёлками, уже чернел по-весеннему. Светлый шпиль Петропавловской крепости пересекал тёмно-лиловые полосы туч и бледно-зелёные полосы неба, тоже весеннего; а там, на западе, над многоколонною биржею, похожей на древний храм, небо ещё бледнее, зеленее, золотистее, – бездонно-ясное, бездонно-грустное, как чей-то взор. Чей?
«Не надо, не надо…» – хотел сказать ещё раз, но уже не мог, – вспомнил всё.
То был последний накануне страшной ночи семейный обед императора Павла I; все они, жена и дети, думали, что он сумасшедший; а он, отец, думал, что они – убийцы. Но ели, пили, говорили, шутили как ни в чём не бывало. Только на прощание Павел подошёл к Александру, обнял его, поцеловал, перекрестил, положил ему обе руки на плечи и посмотрел прямо в глаза, долго-долго, с такой любовью, как никогда. Один миг казалось обоим, что они друг другу скажут всё и всё простят.
И вот опять бледно-зелёное небо смотрит ему прямо в душу, бездонно-ясное, бездонно-грустное, как тот последний взор. Но теперь уже нельзя сказать, нельзя простить.
И кажется, тот миг и этот – один; между ними нет времени, как будто время шло не вперёд, а назад: наступало прошлое, наступило, пришло – и уже никогда не уйдёт. И двадцать три года жизни – Наполеон, пожар Москвы, взятие Парижа, победы, слава, величие – всё исчезло как сон – ничего не было, а было, есть и будет одно – вот этот вечный миг.
Теперь только понял, почему не может судить и казнить заговорщиков. Не он – их, а они его будут судить и казнить. Божий суд над ним, Божья казнь ему – в них. Кровь за кровь. Кровь сына за кровь отца.
Повалился на стул и закрыл лицо руками.
Кто-то постучался в дверь. Вздрогнул, обернулся, побледнел так, как в ту страшную ночь.
Откликнулся не сразу. Но когда через несколько минут вошёл камердинер Мельников со свечами – уже стемнело – и с докладом об архимандрите Фотии, государь сидел опять в кресле, как давеча, протянув больную ногу на подушку, с книгой в руках, и лицо его было так спокойно, что никто не догадался бы, что он сейчас думал и чувствовал.
ГЛАВА ШЕСТАЯДежурный камердинер Мельников доложил государю об архимандрите Фотии. Государь велел принять.
Потайной Зубовской лестницей, такой тёмной, что среди дня ходили по ней с огнём, введён был Фотий во дворец.
В былые годы раздавалось по ночам на этой лестнице мяуканье, которым фрейлины звали юного кота к дряхлой кошурке, Платона Зубова – к Бабушке; а потом к внуку пробирались тайком на духовные беседы статская советница Татаринова – хлыстовка, Крюденерша-пророчица, придворный лакей Кобелев – посол скопческого бога Селиванова[162]162
Селиванов Кондратий (173? – 1832) в начале 1770-х основал секту «скопцов», с 1797 г. – в Петербурге, где пытался вести пропаганду и среди верхов общества. Сослан в суздальский Спасо-Евфимьевский монастырь, где и умер.
[Закрыть], и граф Жозеф де Местр – посол римского папы, и английские квакеры, и русский юрод, и барабанщик Никитушка, и ещё много других.
Идучи по лестнице, Фотий крестился и крестил все углы, переходы, и двери, и стены дворца, помышляя, что «тьмы здесь живут сил вражьих».
Когда вошёл в кабинет государя, тот встал навстречу ему и хотел подойти под благословение. Но Фотий как будто не видел его; искал глазами по углам, перебегая взором от мраморной Паллады над каминным зеркалом к триумфальным колесницам и крылатым победам на потолке. Там, под ними, в углу, нашёл, наконец, образок. Истово, медленно перекрестился и тогда только взглянул на государя.
Тот понял: сначала Богу поклонись, царю небесному, а потом – земному. Понравилось.
– Благословите, отец Фотий!
– Во имя Отца, и Сына, и Духа Святаго. Благослови тебя Господи!
Тем же истовым широким крестом перекрестил его так, как простых мужиков крестит сельский священник. Опять понравилось.
Государь поцеловал руку монаха, и тот не отдёрнул её, как будто даже нарочно сунул, почти с грубостью. Этого учить не придётся, как прочих, чтоб не кланялся в ноги царю, – скорее сам потребует, чтобы ему поклонился царь.
Страхом расширенными глазами смотрел Фотий на государя; но то был страх не человеческий; продолжал, как давеча на лестнице, крестить себя, крестить во все стороны воздух: ещё большие тьмы вражьих сил живут здесь, близ царя, а может быть, и в нём самом.
– Прошу вас, присядьте, ваше преподобие…
Государь запнулся: не был уверен, что архимандрита зовут преподобием; не твёрд был в церковных чинах, как и в русском языке вообще, когда речь шла о предметах духовных: привык говорить о них по-французски и по-английски.
Фотий сел, но не там, где государь указывал, рядом с собой, а поодаль, у окна, неловко, на самый край стула.
– Я очень рад вас видеть, – продолжал государь, затрудняясь и не зная, с чего начать. – Я много слышал о вас от князя Голицына… и от графа Аракчеева, – поспешил прибавить, вспомнив, что Фотий Голицыну враг. – Я давно желал поговорить с вами о делах церкви, которые, к душевному прискорбию моему, не так идут, как следует. Об одном прошу вас: говорите всю правду… Если бы вы знали, отец, как редко слышу я правду и как в этом нуждаюсь, – заключил с искренним чувством.
– Государь всемилостивейший, ваше императорское величество! – начал было Фотий торжественно, видимо, заранее приготовленную речь, но вдруг остановился, как будто забыл всё, что хотел сказать; вытер платком пот с лица, растерянно махнул рукою, приподняв полу рясы, открывая высокий мужичий сапог, и вынул из-за голеница пачку листков, мелко исписанных.
– Тут всё, всё, – забормотал, торопясь и оглядываясь. – Если хочешь знать всё, государь, слушай… Тут всё, по Писанию, до точности…
И прочёл заглавие: «План разорения России и способ оный план вдруг уничтожить тихо и счастливо».
Государь плохо слышал – был туг на ухо – и думал о другом: вспоминал рассказы Голицына о Фотии.
Сын бедного сельского причетника, родился на соломе, в хлеву, как оный Младенец в яслях вифлеемских. Всю жизнь был в бедах, ранах, болезнях, биениях, потоплениях многократно; нищ, наг, хладен и гладен. Когда учился в Петербургской семинарии, бегал по праздникам из Лавры на Васильевский, к тётке, за концом пирога или пятачком на сбитень. Служа в Первом кадетском корпусе законоучителем, вступил в борьбу с масонами, иллюминатами, мистиками и прочими слугами антихристовыми. Исполнившись Ильиною ревностью, небоязненно голос свой, как трубу, возвышал; как юрод, ходил всюду; вопиял, обличал, хотел взять штурмом крепость вражью. На корпусном дворе, в присутствии кадет, собрав кучу книг еретических, сжёг в огне с громогласной анафемой. Подкупал слуг в домах, где происходили сборища мистиков; слуги проламывали стены под потолком, просверливали дыры, и он наблюдал за тем, что творилось внизу, а потом доносил митрополиту или обер-полицеймейстеру. Наконец враги обещали будто бы миллион за убийство Фотия. Он бежал от них при помощи кадет, выскочив ночью в одной рубахе через окно в сад и через стену сада на улицу. Боролся с бесами, которые являлись ему в страшных подобьях телесных, били его и таскали за волосы до бесчувствия или, в образе ангелов светлых, искушали хитрою лестью: «Преподобный отче Фотий, сотворил бы ты некое чудо – перешёл бы у дворца по Неве, яко по суху». Был девственник, плоти истязатель, великий постник; носил железные вериги, спал в гробу; целыми неделями питался одним липовым цветом с мёдом, как божья пчела, даже чая не имел у себя в келье, пил укропник. Так ослабевал от поста, что едва стоял на ногах и шатался, как тень. Дрожал в вечном ознобе и летом ходил в шубе. Страстную же седмицу желудок его в ореховую скорлупу сжимался, и потом, чтобы привыкнуть к пище, постепенно увеличивая приёмы, развешивал их, как лекарство, на аптекарских весках.
Вспоминая всё это, государь с любопытством вглядывался в лицо Фотия.
Худенький, сухонький, востренький, будто весь колючий, с колючими, как рыбьи косточки, быстро сверкающими серыми глазками, хищными, как у хорька, с пушистыми, рыжими, как хорьковый мех, волосами и рыжей бородкой; сквозь прозрачно-восковую бледность кожи проступает синева пятнами, как на лице покойника. Не посидит на месте, всё шевелится, боязливо оглядываясь, тоже как дикий хорёк в клетке. Но в этой дикости – что-то жалкое, детское, что внушало невольное желание погладить и приручить его – только бы не укусил.
Фотий продолжал читать, бормоча себе под нос, невнятно, быстрым задыхающимся шёпотом, – отдельные слова долетали до государя, похожие на бред.
– Число звериное 666. Сё – тайна последних времён, тайна великая. На 1836 год готовится царство Зверя… Пароль на всё наложен: раскопать алтари и разрушить престолы… Под видом тысячелетнего царствования, феократического правления – Новая религия во грядущего антихриста… всемирная революция…
– Прошу вас, отец Фотий, – остановил его государь, – я плохо слышу на левое ухо, пересядьте сюда поближе.
Фотий вздрогнул и дико воззрился, но тотчас пересел; продолжал читать. Государь слушал и не верил ушам своим: Священный Союз – революционный заговор.
– Как же так, отец Фотий? О тысячелетнем царствии святых на земле не молится ли сама церковь?
Это слышал он от Голицына; тот именно так объяснял Священный Союз, о котором, при заключении его, объявлено было торжественно во всех церквах Российской империи.
– Чего молиться? Всё исполнилось, – проворчал Фотий сердито.
– Когда же? Где?
– Со дней святого Константина Равноапостольного – в церкви православной, кафолической; иного же царства не будет… Так отцы предали, так и мы веруем. А что сверх сего, то от лукавого…
Государь не возражал более, но покачал головою сомнительно: войны, смуты, революция, разделение церквей, братоубийственная ненависть народов – это ли царство Божие на земле, как на небе?
– Тут всё у меня, всё по Писанию, до точности. Вот слушай…
Опять засуетился, отыскивая нужные листки, лазил за голенища, за отвороты рукавов и за пазуху; весь был обложен доносами, как воин доспехами.
Государь испугался, что чтение никогда не кончится.
– Знаете что, отец Фотий, оставьте мне ваши записки, я прочту ужо внимательно, а теперь поговорим. Скажите мне всё, что на сердце у вас…
Фотий начал было снова суетиться, креститься, но вдруг положил листки на стол, привстал, наклонился, вытянул шею, приблизил губы к самому уху царя и зашептал уже внятным шёпотом:
– Как пожар, в России вскоре разгорится революция; уже дрова подкладены и огонь подкладывают… Министерство духовных дел, Библейское общество, иллюминаты, масоны и прочих мистиков сволочь зловредная – один всеобщий заговор. Готовится вдруг всегубительство. Торжественно о том опубликовано, дабы мечи взять и всех заколоть нечаянно… А всему причина главная, всем злодеям злодей – знаешь кто?
– Кто?
– Голицын.
– Что вы, отец? Я князя Александра Николаевича знаю вот уже тридцать лет: вместе росли; люблю, как родного. Да если он, то и я…
– И ты, и ты, государь благочестивейший, помазанник Божий, сам себе, по неведению, изрываешь ров погибели. Если не покаешься, будешь и ты в сетях дьявольских!..
Вскочил и, весь дрожа, как лист, глядя на него горящими глазами, закричал неистово:
– С нами Бог! Господь сил с нами! Что сделает мне человек? Ты, царь, можешь всё: наступишь на меня, яко путник на мравия, – и нет меня… Казни же, убей, возьми душу мою! Ничего не боюсь! На всех врагов Господних – анафема!..
В поднятой руке его что-то блеснуло, как нож: то был крест. Государь тоже встал и невольно отступил. «Сумасшедший!»– промелькнуло в голове его.
– Да воскреснет Бог и да расточатся врази его! Яко тает воск перед лицом огня, да исчезнут! – потрясал Фотий крестом, как ножом. – Если и ты, царь, не послушаешь, одно осталось: взять в одну руку Евангелие, в другую – крест и на площадь пойти, возгласить в народ: «Православные, ратуйте!» И вся Россия узнает… Многие вступятся… Революция так революция! С нами Бог! Господь сил с нами! Пошли, Боже, громы твои, блесни молнией и разжени врагов! О Господи, спаси же! О Господи, поспеши же!..
С воплем, ломая руки, упал к ногам государя; трясся весь, как в припадке.
– Встаньте же, встаньте, прошу вас, не надо… – старался его поднять государь.
Но Фотий не вставал, ухватившись за него руками судорожно, как утопающий:
– Спаси, защити, помилуй, царь мой, Богом данный, возлюбленный! Я тебе верный слуга, яко Богу… Хочешь, всё скажу, всё?.. Как план революции вдруг уничтожить тихо и счастливо?
И опять зашептал ему на ухо:
– Было мне от Господа видение: шли мы строем по воде, яко по суху, – я, ты и он…
– Кто он? –с каким-то суеверным страхом спросил государь.
– Граф Аракчеев, – ответил Фотий. – Граф Аракчеев – столп отечества, муж преизящнейший. Яко Георгий Победоносец явится; верен, правдив, церковь Божию истинно любит; ему можно всё поверить – всё сделает… И я с ним. Я, ты и он. Вместе строем по воде, яко по суху… Государь-батюшка, ваше величество, в двенадцатом году победил ты Наполеона телесного; самого же антихриста – Наполеона духовного – победить можешь ныне в три минуты, одной чертою пера! Только указ подпиши: общество Библейское закрыть, Голицына удалить, министерство духовных дел упразднить – и в три минуты, в три минуты одной чертою пера уничтожишь всю революцию!..
Встал, но не удержался на ногах и в изнеможении, почти в беспамятстве, упал на стул; рыжие волосы прилипли к потному лбу; смотрел в одну точку бессмысленно, как будто ничего не видел и не сознавал, где он, что с ним. Синева проступала ещё больше сквозь трупную бледность лица; кончик носа заострился, как у мёртвого.
«Сумасшедший? – думал Александр. – Почему сумасшедший? Потому ли, что красно говорить не умеет, не царедворец в рясе, а простой мужик, неучёный, немудрый, как те галилейские рыбари, коих избрал Господь, дабы пристыдить мудрых века сего? И не всё ли почти правда, что он говорит? Не в Голицыне же дело. А что сам я служил духу своеволия безбожного, духу революции сатанинскому и теперь ещё, быть может, служу по неведению, – разве не так? И откуда он знает, как будто прочёл в сердце моём? Полно, уж не он ли муж Господень в духе и силе, для моего спасения посланный?..»
Фотий очнулся, зашевелился и с трудом, через силу встал на ноги: должно быть, понял, наконец, что нельзя сидеть, когда царь стоит; понял также, что беседа кончена. Торопливо достав откуда-то забытый листок, приложил к остальной пачке на столе государевом. И опять что-то было детское, жалкое в этом движении, от чего государь ещё сильнее почувствовал, что обидел его.
– Отец Фотий, – проговорил он, взяв его за руку, – обещаю вам обо всём, что вы мне сказали, подумать, и верьте, всё, что могу, сделаю… А если что не так сказал – простите, Бога ради! И помолитесь за меня, прошу вас, очень прошу…
Как это часто с ним бывало, умилился и растрогался от собственных слов.
Медленным движением, морщась от боли в ноге – но чем больнее, тем приятнее, – опустился на колени перед Фотием; красоту смиренного величия своего тоже почувствовал, как будто увидел себя в зеркале, – и ещё больше растрогался; что-то подступило к горлу, защекотало привычно-сладостно.
Вот кому исповедаться во всём, сказать всё, как самому Христу Господню, – самое страшное, тайное – об этой вечной муке своей – о пролитой крови отца: уж если он простит, разрешит на земле, то будет разрешено и на небе.
И о красоте не думая, почти не сознавая, что делает, государь поклонился в ноги Фотию.
Упоительней, чем запах мускуса от чёрных кружев баронессы Крюденер, был запах дёгтя от мужичьих сапог. И так легко стало, как будто кровавая тяжесть венца, которая всю жизнь давила его, вдруг спала на одно мгновение.
Радость засверкала в глазах Фотия, и он положил руки на голову царя, как на свою добычу.
– Благослови тебя Господи!
Потом наклонился и ещё раз шепнул ему на ухо:
– Помни же, помни, помни: вместе, втроём –я, ты и он!
Уходя в одну дверь, Фотий увидел в другой, чуть-чуть приотворённой, глаз Аракчеева: он подслушивал и подглядывал. Когда Фотий ушёл, дверь приотворилась шире, и Аракчеев, не входя, просунул голову.
– Алексей Андреич, ты? – позвал государь тем осторожным голосом, которым говорил с ним одним: так любящий говорит с тяжелобольным любимым другом. – Войди.
Аракчеев вошёл.